Часть I

ПОСЛЕДНИЙ ПОЛЁТ БУРЕВЕСТНИКА

Революция ошеломила Горького

Русский интеллигент, имеющий за плечами экзотическую биографию, он искренне считал, что самодержавие губит Россию, не позволяет ей развить свои природные возможности и войти на равных в семью передовых стран планеты. Николая II он ненавидел за никудышное правление, за бессмысленную кровопролитную войну, а особенно за расстрел рабочей манифестации 9 января 1905 года. Царское отречение Горький встретил с ликованием. Русский народ сбросил, наконец, многовековой могильный гнёт и впервые в жизни вздохнул полной грудью.

Будущее преображение России писатель связывал с людьми, выварившимися в заводском котле, — пролетариатом. Он щедро помогал большевикам деньгами, принял участие в работе V съезда партии в Лондоне, являлся личным другом Ленина. В своём романе с чисто русским сердечным названием «Мать» он показал рабочих творцами и созидателями грядущего. Иных сил для этого он в России не знал, не видел.

Русское крестьянство Максим Горький считал угрюмой косной массой, с неистребимой жаждой частной собственности в самой крови. Мужик умрёт ради своей избёнки, сарая, лошадёнки, ради своей скудной тощей десятины. Он не жалеет ни себя, ни своей замученной жены, ни сопливых босоногих ребятишек. «Он до смерти работает, до полусмерти пьёт», — писал великий знаток народной жизни Некрасов.

Нет, не задавленному нуждой крестьянству преображать Россию, сбросившую иго самодержавия. Такая великая историческая задача по плечу лишь пролетариату.

Павел Власов, герой романа «Мать», передовой, выкованный в классовых боях рабочий, в своей пламенной речи на суде полностью выразил взгляды самого Горького на революцию:

«Мы социалисты. Это значит, что мы враги частной собственности, которая разъединяет людей, вооружает их друг против друга, создаёт непримиримую вражду интересов, лжёт, стремясь скрыть или оправдать эту вражду, и развращает всех ложью, лицемерием, злобой».

В эту книгу, вызвавшую восторженную оценку Ленина, писатель вложил всю свою веру в великую очистительную силу революционного вихря.

«Пусть сильнее грянет буря!» — призывал знаменитый горьковский Буревестник, ставший символом надвигавшегося народного возмущения.

Грянуло. И лихо грянуло. Тысячелетняя империя рухнула, рассыпалась обломками. Клубы пыли поднялись до небес. В этом хаосе перемешались счастливейшие физиономии интеллигентов с шальными глазами и потными носами, обилие тыловой разнузданной солдатни и удивительное множество каких-то людишек, то и дело подъезжавших из-за рубежа. Никогда чопорный гранитный град Петра не знал такого обилия человеческого мусора.

Но главное свершилось: царизм пал. Горький сам писал: «Россия повенчалась со Свободой!» Теперь освобождённому народу требовалось закатывать рукава и приниматься за работу по новому обустройству родимого дома. Автор романа «Мать», а также песен о Буревестнике и Соколе считал, что труд предстоит гигантский, многолетний. Русских слишком много секли и слишком мало учили. Основные надежды Горький связывал с образованием народа, с повышением его культуры.

«Бесспорно, — писал он, — что Русь воспитывали и воспитывают педагоги, политически ещё более бездарные, чем наш рядовой обыватель. Неоспоримо, что всякая наша попытка к самодеятельности встречала уродливое сопротивление власти, болезненно самолюбивой и занятой исключительно охраной своего положения в стране. Всё это — бесспорно, однако следует, не боясь правды, сказать, что и нас похвалить не за что. Где, когда и в чём за последние годы неистовых издевательств над русским обществом в его целом — над его разумом, волей, совестью, — в чём и как обнаружило общество своё сопротивление злым и тёмным силам жизни? Как сказалось его гражданское самосознание, хулигански отрицаемое всеми, кому была дана власть на это отрицание? И в чём, кроме красноречия и эпиграмм, выразилось наше оскорбленное чувство собственного достоинства?»

Горький писал гневно, тщательно подбирая обличительные выражения. На площадную брань, как многие в те дни, он был попросту неспособен. Близкие люди знали, что он мучительно краснел при слове «штаны».

А между тем эйфория от сокрушения царизма нарастала и мало-помалу превращалась в настоящую вакханалию уличной толпы — «хлама людского». Идею всеобщего равенства эта толпа восприняла как право на вседозволенность. Ещё совсем недавно революция представлялась прекрасной женщиной с одухотворённым ликом. И вдруг она предстала отвратительной бабищей с пьяной харей.

Уже 4 марта, через три дня после царского отречения, толпа солдат предприняла настоящий штурм Александро-Невской лавры. В толпе изобиловали матросские бескозырки и бушлаты. Предводительствовала матросами Александра Коллонтай, дочь царского генерала и пламенная большевичка. Нападавшие были распалены рассказами о несметных богатствах столичной лавры. Монахи успели затворить ворота, сели в осаду и тревожно ударили во все колокола… Разграбили и сожгли дом барона Фредерикса, министра царского двора. Самого барона не застали. Его больную жену выбросили на улицу без одежды (стоял мороз 17 градусов). Отличился знаменитый актёр Мамонт Дальский, хороший знакомый Максима Горького и Фёдора Шаляпина. Упившийся лицедей появился из горящего дома с восторженной рожей и с двумя чучелами медведей… Мстительно раскопали могилу Распутина и с ликованием сожгли гроб с телом. Некий инженер Беляев успел схватить с груди покойника иконку Знаменской Божьей Матери. На обороте иконки были автографы царицы и её четырех дочерей. Свою добычу инженер вскоре продал какому-то американскому коллекционеру.

Толпа увлечённо громила дворцы царской знати. Выбивались окна, обдирались стены, жглись старинные картины, сокрушались статуи. Плечо пьяного народа раззуделось на весь размах.

С восторженными воплями опрокидывались монументы на площадях.

А многочисленные газеты лишь подзадоривали разрушительную стихию толпы. Известный публицист Амфитеатров провозглашал: «Каждый царский памятник, по существу своему, контрреволюционен».

Горький пытался понять и даже оправдать это массовое варварство. Он вспоминал рассказ врача, свидетельствовавшего мобилизованных мужиков в начале Большой войны. По его словам, почти все были отмечены следами жестокой порки. Теперь поротые задницы потребовали справедливого возмездия. К этому прибавлялось остервенение от нескольких лет бессмысленной и кровавой войны, от тупости командования, от измен начальства. Накопилось и взорвалось, грохнуло на всю Планету!

Всё чаще в мятущейся душе писателя возникало горькое сомнение: изрядно побродяжничав, исходив пешком всю Россию, он так и не узнал как следует её великого народа. Возмечталось о несбыточном, грандиозном, захотелось Европы в Конотопе! Мужик, основной житель России, виделся не за прадедовской сохой, а на завалинке избы с умной книжкой в руках.

«Февральская грязь» грозила затопить Россию по самую маковку. Горький написал «Воззвание» и собрал под ним подписи людей, имеющих международную известность. Документ появился сразу в двух газетах, «Известиях» и «Ниве»:

«Граждане!

Старые хозяева ушли, после них осталось огромное наследство. Теперь оно принадлежит народу. Граждане, берегите это наследство, берегите дворцы, они станут дворцами вашего всенародного искусства, берегите картины, статуи, здания — это воплощение духовной силы вашей и предков ваших».

Первый шаг был сделан, дело стронулось. Градус всеобщего озверения стал спадать.

Удалось спасти памятники у Исаакиевского собора и напротив Московского вокзала. Провели описание громадного Елагинского дворца со всеми его сокровищами. Одолели даже военное ведомство: из Петергофского дворца выселили роту самокатчиков.

Длительную борьбу пришлось вести за судьбу Зимнего дворца. Недавняя царская резиденция вызывала у солдат особенную ненависть. Горячие головы из Петроградского Совета приняли решение превратить Дворцовую площадь в кладбище — похоронить там жертвы революции. В постоянный укор самодержавию! В этом замысле угадывалась мстительность, но начисто отсутствовал здравый смысл. Кому эти массовые захоронения будут укором? Обитателей Зимнего дворца там давно уже нет.

У Горького, когда он волновался, краснела кожа на шее, он курил не переставая. С его губ сорвалось медное слово: вандализм.

Горький и Шаляпин отправились к председателю Петроградского Совета Чхеидзе. Всё-таки социал-демократ, должен внять и распорядиться не безобразить красивейшую площадь в самом центре столицы. Чхеидзе, жгучий брюнет с лихорадочно горевшими глазами, не дождался, пока Горький кончит свою речь.

— Жер-ртвы р-революции должны быть похор-ронены под окнами тир-ранов! — провозгласил он словно с митинговой трибуны.

Покинув председателя, оба посетителя чувствовали себя обескураженными. Какой-то болезненный фанатизм! Что-то неладно с психикой у этих господ. Сколько же дров наломают они в своем необъяснимом возбуждении!

Простоватый на язык Шаляпин удрученно брякнул:

— Ну вот, скинули царя. Как будто этот лучше!

Желчный упрёк друга Горький принял на свой счёт. В самом деле, стоило ли реять Буревестнику ради Чхеидзе и Керенского!

Всё же великий писатель не терял надежды. Верный своей идее, что только повышение образования и культуры спасёт Россию, он решил основать собственную независимую газету. Нужен, ох как нужен именно сейчас мощный «голос» здравого рассудка и благоразумия! Варварство толпы следовало прекратить и направить всю избыточную силу русского народа на созидательный путь.

Опыт общения с народом через печатный орган у него уже имелся.

12 лет назад, в 1905 году, он выпускал газету под зажигательным названием «Борьба», в ней печатался сам Ленин. Тогда царизм покачнулся, но всё же устоял. Теперь достигнута долгожданная победа, заслуженная, выстраданная. И невыносимо было наблюдать, как желанная свобода выливается во всеобщее озверение.

Эмоции политические необходимо было заменить эмоциями этическими, эстетическими.

Свою газету Горький назвал символически «Новая жизнь». Он украсил её призывом большевистской партии: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Первый её номер вышел в мае, вскоре после того, как в бурлящую Россию вернулись из многолетней эмиграции Ленин, Плеханов и Троцкий.

Тыловых солдат, от которых в те бурные месяцы было серо на улицах столицы, Горький старался понять. По сути, это были те же многократно поротые мужики, только в шинелях и с боевыми винтовками в руках. Ошалелые от революционной вседозволенности, они ревели на бесчисленных митингах: «Долой! Теперь свобода!» Но с какой стати то же самое вытворяла русская интеллигенция, т. е. как раз образованное сословие, с которым Горький связывал все свои надежды на преображение России?

Он знал, что сам термин «интеллигент» появился примерно сорок лет назад с лёгкой руки писателя П. Д. Боборыкина. Мещанин, разночинец бегал зиму учиться грамоте к дьячку, обретал способность «разбирать по печатному», прочитывал две-три модные книжки и на фоне подавляющей неграмотности населения проникался спесью от сознания собственной исключительности. «Соседи ставят крестики вместо подписи, а я читаю!» Он носил длинные неряшливые волосы в обильной перхоти, очки на его худом лице сидели криво, ходил он в скверных сапожонках, глаза его лихорадочно горели. Если люди настоящей русской культуры предпочитали учиться у народа, то интеллигент стремился сам учить народ. Его высокой гражданской обязанностью теперь становится мыслить только «прогрессивно, по-европейски», он полон презрения ко всему отечественному, национальному, родному. Самые «передовые» замахивались даже на Бога и млели от восхищения своею дерзостью: «Вот я какой!»

Люди без достаточной культуры и образования, они добывали хлеб насущный преимущественно умственным трудом. На их беду, им было совершенно незнакомо восхищение работою Творца. Мир окружающий настоятельно нуждался в перестройке. Бог, создав его всего-то за шесть дней, многого не довершил, оставив сделать это людям. Так вот они, интеллигенты, всё и довершат, доделают, доведут до совершенства (заместители Бога на Земле). Поэтому «Песня о Буревестнике» и воспринималась с таким восторгом, сделавшись как бы гимном надвигающейся Бури. На это ожидание накладывались пророческие слова Достоевского о великом назначении русского человека, — всеевропейском, всемирном! Верилось без всякого сомнения, что у России свой особенный путь развития, она ещё не сказала миру своего колокольного слова, жила порабощённо, немо и лишь теперь, после ожидаемой Бури, раскроет свои запёкшиеся уста.

Российская литература той предгрозовой поры изобиловала произведениями под программными названиями: «На переломе», «На повороте», «На распутье». Молоденькая героиня Чехова со сцены Московского Художественного театра восторженно восклицала: «Мы увидим небо в алмазах!» Ей вторил горьковский Сатин: «Человек — это звучит гордо!» Это было время, когда у касс Художественного театра ночи напролёт стояли толпы, сгорая от желания приобрести билет хоть на галёрку, хоть на приступочку.

Долгом каждого образованного россиянина считалось служить не Родине и даже не Богу, а исключительно «благу народа». Разночинцы бойко призывали поддерживать «святой огонь протеста против злых и тёмных сил жизни», будить «гражданское самосознание». Интеллигенция вызубрила Эрфуртскую программу, увлечённо дискутировала о Французской революции, прекрасно знала о положении рабочих в Новой Зеландии и не имела представления о рабочем классе у себя в России.

И с какой же радостью встречалось каждое известие об очередной удаче террористов! Убит, ещё один царский сатрап, получив народное возмездие!

Горе стране, население которой вдруг начинает соревноваться в «прогрессивности».

Ещё Лев Толстой обратил внимание на падение нравственного уровня русской литературы. Читателю всё чаще предлагалось занимательное чтиво, потрафляющее вкусам грубым и низким. Литератор становился затейником, стремящимся возбудить нездоровые эмоции, толкователем которых зарекомендовал себя Зигмунд Фрейд. Человек оставался предметом литературы, однако с некоторых пор его стремились исследовать исключительно ниже пояса.

Умница Бунин, человек острой наблюдательности и желчный, не выдержал и разразился уничижительной тирадой по поводу неслыханного разлива такой псевдолитературы:

«Мы пережили декаданс, символизм, неонатурализм, порнографию, богоборчество, миротворчество, мистический анархизм, садизм, снобизм, лубочные подделки под русский стиль, адамизм и акмеизм — дошли до плоского хулиганства, называемого нелепым словом футуризм. Это ли не Вальпургиева ночь!»

Начало литературной деятельности Горького совпало с великим переломом в русской жизни, вызванным внезапной смертью императора Александра III. Лишившись мудрого правителя, Россия сначала вроде бы незаметно, а затем всё ощутимей покатилась под исторический откос. Горький, завершивший к тому времени своё «хождение в люди», стал выразителем чаяний самых низов русского общества. Знаменательной вехой в этом отношении стало появление рассказа «Челкаш».

Во времена Державина и Пушкина литература в России называлась задушевным словом. Отсюда у русских особенное отношение к печатному слову. Отсюда и трепетное чувство каждого, кто дерзает браться за перо, — писатель в России должность почти что государственная, ответственности необыкновенной.

И вот в одночасье рухнули некие моральные преграды, грянул разгул литературных мародёров, мелких бесов, духовных паразитов.

Таким для России выпал перелом веков, когда она лишилась сначала Чехова, а потом и Толстого…

Возле Горького с Шаляпиным стал постоянно увиваться столичный журналист Корней Чуковский, длинный, худой, нескладный, весь какой-то вывихнутый. Он постоянно ломался, подхихикивал, сыпал новостями, сплетнями, анекдотами. Здороваясь, он произносил одно коротенькое воробьиное слово «чик» (это означало: «честь имею кланяться»). Расставаясь, он делал ручкой и бросал: «Пока». От его вывертов Шаляпин сатанел.

В газетах заговорили о «горьковской компании», которая будто бы в заботах о сохранении национальных сокровищ собиралась «узурпировать власть». Чтобы не допустить «насилия над демократией», столичная интеллигенция сколотила «Союз деятелей искусства». В первую голову они постарались привлечь на свою сторону Ольгу Львовну, жену Керенского, патронессу всех зрелищных мероприятий в Петрограде. Она оказалась крайне падкой на лесть и горячо поддерживала все планы крикливого «Союза». Культурные силы столицы размежевались на две неравные группы. «Комиссии» во главе с Горьким и Шаляпиным противостоял «Союз», в котором верховодили Маяковский, Мейерхольд, Леонид Андреев и Соллогуб.

Росла как на дрожжах скандальная известность футуристов. Грохотал бас Маяковского, всего два месяца назад награждённого царём медалью «За усердие». Эпатирование публики эстрадными хулиганами приносило газетам изрядный дивиденд. Чуковский изо всех сил домогался покровительства всесильного Власа Дорошевича, директора солиднейшей газеты «Русское слово». В какую-то минуту ему удалось вырвать согласие Дорошевича на знакомство со скандальным Маяковским, — он обещал привезти поэта в редакцию. Однако наутро, проспавшись, Дорошевич не поехал в редакцию, а Чуковскому отправил срочную телеграмму: «Если привезёте мне вашу жёлтую кофту, позову околоточного».

Повсюду шныряли юркие, ловкие людишки. Один за другим открывались синематографы — узкие душные зальчики, набитые стульями и скамейками, с белой простынёй на дальней стене. Броские афиши хлестали по глазам аршинными названиями: «Экстазы страсти», «Отдай мне эту ночь», «Смертельный поцелуй». Публика набивалась битком и стонала от восторга.

Писатель Соллогуб сочинил «поэму экстаза» и назвал её «Литургия Мне». Автор молится Нечистой Силе и заклинает её: «Отец мой, Дьявол!» Анна Ахматова убеждённо признавалась: «Все мы грешницы тут, все блудницы». Поэт Михаил Кузмин, известный педераст, скончался, держа в одной руке «Евангелие», в другой «Декамерон».

* * *

Одна особенность тех сумасшедших русских дней поневоле начинала резать любой спокойный наблюдательный глаз. Эта особенность в скором времени обретёт зловещее значение для всей ликующей России. Историки подберут этому явлению предельно деликатное название: «чрезмерное участие евреев в русской революции».

Чрезмерное… Слишком слабо сказано! Обилие представителей этого шустрого племени требовало более сильного определения.

Само собой, Горький, как выразитель самых прогрессивных чаяний тогдашнего общества, отвергал и всячески клеймил черносотенство, издавна заявив себя сторонником взгляда на Россию, как на «тюрьму народов».

Ненавистник самодержавия, он был певцом не национальной, а классовой борьбы. Любой национальный «уклон», по его мнению, компрометирует пролетариат и увлекает его на ложный и опасный путь.

На второй год Большой войны в Европе, когда русская армия вдруг стала отступать и в обществе зашептались о еврейском шпионаже, он затеял выпуск сборника под названием «Евреи на Руси». Этим самым Буревестник русской революции как бы подчеркнул своё непримиримое отношение к разжиганию национальной розни.

В своё время он, как писатель, отдал дань «еврейской теме», напечатав небольшой рассказ «Каин и Артём». Признанный защитник униженных и оскорблённых, Горький сумел, что называется, пройти по острию ножа, предельно заострив сюжет. Его герой, красавец и силач Артём, однажды был избит врагами и завистниками до полусмерти. В эту трудную минуту к нему на помощь пришёл лишь жалкий и ничтожный, всеми презираемый Хаим (по уличной кличке Каин). Выхоженный заботами сердобольного еврея, Артём понемногу набирает силы. Предстоит расплата с обидчиками, с теми, кто едва не забил его до смерти. Схватка предстоит жестокая, безжалостная. И богатырь Артём, сгорая от жажды мести, вдруг ощущает в своей душе мучительный разлад: постоянное присутствие слабенького Каина мешает ему стать предельно яростным и беспощадным. Он вынужден оттолкнуть своего спасителя: «Уйди, жид. Я не имею права жалеть тебя. Мне предстоят совсем другие дела!»

Как видим, сюжет достаточно надуман. Верный своей творческой манере, Горький так выстроил рассказ, что чётко обозначил своё отношение к острой и животрепещущей теме, решительно заявив себя противником взглядов в духе деятеля Думы Пуришкевича и публициста из «Нового времени» Меньшикова. Глубже «влезать в тему» он попросту остерёгся, хотя обнаружил довольно специфические познания, — в частности, его Каин-Хаим получил за какие-то прегрешения ритуальное проклятие своих единокровцев под названием «херем» (интересно бы узнать — за что?) и даже приводит текст молитвы, которой любой еврей-мужчина начинает утро наступающего дня: «Благословен Ты, предвечный Боже наш, Царь Вселенной, за то, что не сотворил меня женщиной!»

Всей душой возненавидев русское самодержавие, Горький с самых первых лет своего завидно продуктивного творчества обрёк себя на таинственно запутанные человеческие отношения. Что стоит, например, подозрительная близость к такой фигуре, как Гельфанд-Парвус, к учителю Троцкого и вдохновителю всех политических российских неурядиц начала века! Активнейший сторонник пролетарской революции, Горький знал, что для организации революции потребны бешеные деньги. Большевики нашли в нём щедрого и бескорыстного жертвователя. Вот только почему для передачи денег он выбрал Парвуса, который, как известно, никогда не был членом партии большевиков? Между тем выбор состоялся, — Парвус должен был собрать в Европе гонорар, причитающийся за постановки пьесы «На дне» (спектакли шли с большим успехом в Берлине, Мюнхене, Дрездене, Вене, Праге, Будапеште). Для получения доверенности Парвус нелегально приехал в Крым. Горький, живший тогда в Кореизе, сумел незаметно спуститься в Севастополь и там, на вокзале, состоялась их мимолётная секретная встреча. Произошло это за два года до «первой русской революции», т. е. в 1903 году. Денег Парвус собрал немало (более 130 тысяч марок), однако на революцию не пошло ни пфенинга, ибо всю сумму любвеобильный сборщик прокутил в Италии (революция революцией, а пожить-то тоже не мешает, жизнь человеку даётся один раз!).

Преступное мотовство не помешало Парвусу явиться в Россию в 1905 году. Вместе с Троцким он возглавил Петербургский Совет рабочих депутатов. Тогда владычество Учителя и Ученика вышло недолгим, — обоих, Парвуса и Троцкого, арестовали и судили… Теперь, 12 лет спустя, Троцкий вновь объявился в Петрограде, встреченный с такой же помпой, как и Ленин, как Плеханов. На этот раз он явился без Учителя. Парвус оставался в Германии и внимательно следил за развитием событий в русской столице. Связь между ним и Троцким действовала налаженно, исправно…

Интеллигенция явила миру, как и ненавидимое Горьким крестьянство, свой природный зоологизм. Мужик требовал в стране порядка и высоких цен на продукты, интеллигент же по-мещански жаждал хорошего пищеварения и дешёвых развлечений. В отличие от мужика интеллигенция легко и самозабвенно разваливала то, на что с такой надеждой уповал Горький, — она сводила на нет тысячелетнюю культуру родной страны.

Прав оказывался царский министр внутренних дел Плеве, зверски убитый террористами в самом начале века. Сочиняя доклад на высочайшее имя, он дал такую характеристику этой развинченной и совершенно не по-государственному настроенной публике:

«Та часть нашей общественности, в общежитии именуемая интеллигенцией, имеет одну, преимущественно ей присущую особенность: она принципиально, но и притом восторженно воспринимает всякую идею, всякий факт, даже слух, направленные к дискредитированию государственной, а также духовно-православной власти. Ко всему же остальному в жизни страны она индифферентна».

На этот счёт гораздо лучше царского министра высказался наш национальный гений Пушкин:

«В России много людей, которые в оппозиции не к правительству, а к России».

И ещё две особенности тех беспокойных месяцев заставляли Горького курить больше положенного и в тяжких раздумьях завешивать глаза рыжими бровями. Подперев щёку кулаком, Алексей Максимович пускал сквозь прокуренные усы густые клубы дыма и словно бы коченел в непонятном оцепенении.

Петроград кишмя кишел разнообразными иностранцами. Тон, однако, задавали англичане. Стоило на улице появиться автомобилю с британским флажком, к нему с радостными воплями устремлялись прохожие. Возле посольства Великобритании день-деньской простаивала крикливая толпа. Посол Бьюкеннен время от времени показывался на балконе и, стоя над восторженной толпой, раскланивался, словно актёр на сцене.

Привольно и легко в те дни жилось иностранцам во взбаламученной России!

Как и всегда, Горький старался всячески избегать «еврейской темы». На поразительное обилие детей Израиля указал невоздержанный на язык Шаляпин: «Эк, жидовни-то повылазило!» Горький дёрнул щекой. Он всегда считал себя европейцем и антисемитам не подавал руки. Хотя, в общем-то, Шаляпин бухнул правильно. Революцию приветствовали все, но особенно ликовали «иерусалимские дворяне» (снова из шаляпинского лексикона). Однако Горький скорее отрубил бы себе руку, нежели согласился выступить на эту тему. Писатель с оглушительной мировой славой, выразитель самых сокровенных чаяний передовой российской интеллигенции, он не мог, не имел права скатиться на позиции примитивного юдофобства. Приходилось вести себя совсем не так, как порой хотелось бы, а только так, как полагалось. (Учитывались и соображения материального порядка: в Соединённых Штатах Америки за свои обильно издаваемые сочинения Горький получал по две тысячи долларов за печатный лист.)

Ушиблённость мировой известностью сильно вязала руки великому писателю…

Основав свою газету, Горький, само собой, стал в ней главным публицистом. Редкий номер выходил без его статьи. Впоследствии, собранные вместе, эти коротенькие энергичные произведения составили книжку под названием «Несвоевременные мысли».

На первых порах, ещё не вполне разобравшись в том, какой клокочущий котёл ожесточённых политических страстей представлял тогдашний Петроград, Горький придерживался увещевательного тона. Он полон надежды на людской рассудок и старается убрать долгожданную революцию в берега, из которых она вдруг почему-то выплеснулась столь безумным образом. Наметившееся торжество невежества, а зачастую и уличного хамства заставило его воскликнуть во весь голос: «Граждане, культура в опасности!»

Он писал:

«Наша страна велика, обильна естественными богатствами, но мы живём грязно и несчастно, как нищие…

Несмотря на неисчислимое количество даров природы… мы не можем жить продуктами своей страны, своего труда. Промышленно-культурные страны смотрят на Россию, как на Африку, на колонию, куда можно дорого сбыть всякий товар и откуда дешёво можно вывозить сырые продукты, которые мы, по невежеству и лени нашей, не умеем обрабатывать сами. Вот почему в глазах Европы мы — дикари, бестолковые люди, грабить которых, так же как негров, не считается зазорным».

Обилие иностранцев не прошло мимо внимания писателя. Над взбаламученной Россией закружились тучи воронья в предчувствии богатейшей поживы (хотя он даже не подозревал, что за преступное гнездо свили они в гостинице «Франция», где поместилась многочисленная миссия «Международного Красного Креста», состоявшая сплошь из американцев). В разгар лета Горький напечатал сообщение о том, что в США какие-то ловкачи создали акционерное общество с капиталом 20 миллионов долларов. Их цель — скупка и вывоз из России её неисчислимых национальных богатств.

«Россию грабят не только сами русские, а иностранцы, что гораздо хуже, ибо русский грабитель останется на родине вместе с награбленным, а чужой улепётывает к себе, где и пополняет за счёт русского ротозейства свои музеи, свои коллекции».

Грабёж сокровищ стал набирать угрожающие размеры. В Петрограде неизвестные лица разорили дворец герцога Лейхтенбергского и пышный зал Сената. В Царском Селе ободрали Мавританские бани. В Петергофе разграбили Монплезир и Большой дворец.

Горький напрямую обращался к власти:

«Правительство должно немедля опубликовать акт о запрещении вывоза из России предметов искусства».

За лето горьковская «Новая жизнь» набрала изрядный авторитет. Её живо читали, её цитировали, на неё ссылались. Естественно, со своей безыскусственной прямотой она вскоре стала кому-то поперёк горла. Началась полемика, участились обидные колкости и грязные намёки (особенно усердствовали солидная «Речь» и бульварная «Живое слово»). Искусно запускались слухи, что Горький-обличитель сам потихоньку скупает бриллианты и… порнографические альбомы.

С душевной болью великий писатель восклицал:

«Посмотрите, насколько ничтожно количество симпатии у каждого и вокруг каждого из нас, как слабо развито чувство дружбы, как горячи наши слова и чудовищно холодно отношение к человеку».

И добавлял:

«Мы добивались свободы слова затем, чтобы иметь возможность говорить и писать правду. Но — говорить правду, это искусство труднейшее из всех искусств».

Бесцеремонность разнузданной газетной братии удержала «Новую жизнь» от участия в травле Ленина и большевиков (немецкие деньги, немецкий запломбированный вагон и пр.). Бесспорно, Горький понимал, что дыма без огня не бывает, но слишком уж тогда неистовствовала всевозможная человеческая сволочь. К тому же, не забудем, писатель считался личным другом Вождя большевиков.

Между тем имя Ленина всё чаще произносилось в большой квартире Горького на Кронверкском проспекте. Проходило лето, надвигалась осень, обещавшая быть тревожной, грозной. После июльских беспорядков, после VI съезда партии большевиков, прошло Государственное совещание в Москве, быстро вспыхнул и погас корниловский мятеж. Страну лихорадило, усиливались бестолковщина, анархия, развал. В квартире Горького проходили многолюдные собрания, — однажды вечером там появился даже адмирал Колчак. Обсуждались фантастические планы спасения России, громогласно говорили о зловредном влиянии масонства и еврейства. Горький уже не протестовал. От юрких картавых людишек пестрило в глазах. В «Новой жизни» он решил высказаться и на эту злободневную тему. Но перо его было осторожным, деликатным. Поводом послужила хамская статейка некоего Хейсина в газетенке «Живое слово». Бесцеремонность щелкопёра задела великого писателя за живое. Он решил прервать своё упорное молчание по этому животрепещущему в те дни вопросу.

«Я считаю нужным — по условиям времени — указать, что нигде не требуется столько такта и морального чутья, как в отношении русского к еврею и еврея к явлениям русской жизни.

Отнюдь не значит, что на Руси есть факты, которых не должен критически касаться татарин или еврей, но — обязательно помнить, что даже невольная ошибка (не говоря уже о сознательной гадости, хотя бы она была сделана из искреннего желания угодить инстинктам улицы) может быть истолкована во вред не только одному злому или глупому еврею, но — всему еврейству».

Больше он этой темы не затрагивал, боясь скатиться в мнении передовой интеллигенции на положение заурядного охотнорядца.

Хотя разлад в душе нарастал с каждым днём. Засилье картавых людишек превосходило все мыслимые пределы.

Если так пойдёт и дальше, что же будет, во что выльётся?

* * *

Осенью — об этом говорили и писали, — ожидалось вооружённое выступление большевиков. Горький считал, что эта акция лишь ухудшит положение страны. И он, ещё недавно утверждавший, что «революционный вихрь излечит нас, оздоровит и возродит», обратился к руководителям большевиков (считай — напрямую к прятавшемуся Ленину) в своей газете с просьбой не поднимать вихря, унять свои поползновения и дать утихнуть и без того обжигающим страстям.

На что он надеялся, предпринимая этот важный шаг? На свой громадный международный авторитет, на свои давние, тесные отношения с большевиками, наконец, на свои постоянные и щедрые отчисления в кассу партии?

Голосу великого пролетарского писателя не вняли. 26 октября на всю планету грохнуло носовое орудие крейсера «Аврора».

Временное правительство свалилось легко и безболезненно, словно отживший осенний лист. Керенский успел скрыться, остальных министров посадили в Петропавловскую крепость.

Немедленно возникли главные учреждения новой власти: ВЦИК, СНК и ВЧК.

Горький не сразу уразумел, что Вождь победившей партии Ленин занял место, которое в своё время занимали Столыпин, Горемыкин, Штюрмер, а в последний год князь Львов и Керенский. Высший же престольный пост достался почему-то не ему, а Янкелю Свердлову, еврею с толстыми губами, грубому, заносчивому, с ледяным взглядом сквозь лёгкие стёклышки пенсне. Ленин по субординации мог приказывать всем своим наркомам, в том числе и Троцкому и Дзержинскому, однако реальной властью для строгого подчинения этих персон он не обладал.

Революционное неистовство продолжалось. Особенный размах приняли пьяные погромы. Новые власти приняли грубые, но действенные меры и уже 6 декабря ввели в столице осадное положение. Застучали карательные выстрелы. Уличная вакханалия пошла на убыль, однако в повседневный обиход вошли повальные ночные обыски. Вваливались матросы и солдаты, увешанные оружием, переворачивали всё вверх дном. Уходили военные, приходили рабочие и работницы, тоже с винтовками, и с особенным азартом принимались рыться в сундуках с бельём.

Ночным налётчикам доставляло едкое наслаждение униженное безмолвие хозяев. Перед грубой вооружённой силой обыватель цепенел. Искали, само собой, пулемёты и винтовки, но если не находили, то удовлетворялись узлами с одеждой и бельём. Добыча уносилась, и хозяева радовались тому, что так дешёво отделались.

Имя Горького служило как бы охранной грамотой, но Шаляпина посетили, и не один раз. Великий певец бросился к властям, ему выдали документ за подписью наркома Луначарского:

ОХРАННОЕ УДОСТОВЕРЕНИЕ НА ИМУЩЕСТВО

Настоящим удостоверяю, что в запертых сундуках, находящихся на квартире Ф. Шаляпина, заключаются подношения, полученные Ф. Шаляпиным в разное время от публики. Имущество это никакой реквизиции подлежать не может и представляет собою ценную коллекцию, находится под покровительством Рабочего и Крестьянского Правительства.

Жена Шаляпина, Мария Валентиновна, плакала злыми слезами. Она негодовала на Горького, имевшего такое влияние на мужа. «Конечно, ему хорошо. Он с этим жидовьём живёт в обнимку!» Она ошибалась. Горькому было мучительно, он страдал. Его надежды, что русский народ, сбросив иго самодержавия, с радостью потянется к книжке, не сбывались. Народ тянулся к топору. Что же насчет «жидовья»… Засилье детей Израиля на самом деле было чудовищным. Он невольно вспоминал Лондонский съезд большевистской партии. Уже тогда он своими глазами видел изобилие нерусских физиономий и собственными ушами слышал отнюдь не шутливое предложение Григория Алексинского о желательности в партии «небольшого погромчика». Он читал в бурцевской газете «Общее дело» список «ленинского потока» политэмигрантов, проехавших в Россию через Германию. К сожалению, он ничего не знал об «уральском потоке» во главе со Свердловым и об «американском» во главе с Троцким и Бухариным.

При всём своём отвращении к юдофобству Горький никак не мог назвать власть в республике Советов русской, отражающей хоть в какой-то мере состав её многочисленного населения.

Революция пришла в Россию курчавенькая и картавенькая, с характерным носом, легко изображаемым на многочисленных карикатурах. Порой на этом внушительном носу помещались лёгкие стёклышки пенсне.

Как он был наивен, уверовав в теории, изобретённые под сенью абажура кабинетной лампы! Всем своим творчеством он страстно обличал «свинцовые мерзости русской жизни» и воспитывал в своих читателях светлую веру в могучую силу человеческого разума. Он славил Человека как единственного властелина мира. Он превозносил его выше самого Бога. И человек задрал башку, устремив свой дерзкий взгляд под самые облака, в самые сокровенные глубины Неба. И вот он уже не просто человек, а сверх-Человек, ум и душа его не принимают Бога, кощунственно отвергают всякую святость, плюют. Сверх-Человек превратился в сверх-Зверя. Имя его выражается апокалиптической цифрой 666.

Новые властители завоёванной России нагло демонстрировали образцы необузданного честолюбия и безобразной жажды власти, неутолённого желания переделать мир по-своему. Сначала в Смольном, а затем в Кремле образовалось настоящее «гетто» во главе с людьми, которых Горький знал довольно близко. Но какой же зверской харей обернулось их национальное нутро! Никого и ничего теперь не опасаясь, самый крикливый и неистовый из них, Троцкий, во весь голос провозгласил:

«Русские — социально чуждый элемент. В опасную минуту они могут стать в число врагов советской власти».

Следовательно, эту власть они установили не для народа, а для самих себя?

Разве они хоть чем-то походили на Каина-Хаима, которого он, Горький, вывел на страницах своего рассказа, изобразив его забитым и ничтожным существом?

Голосом Троцкого говорил завоеватель, покоритель, безжалостный диктатор!

Тихо страдая, Горький считал и самого себя виноватым в этом безобразном апофеозе хамства и невежества. Так и подмывало схватить себя за волосы и завопить на всю Россию о своём запоздалом раскаянии. Голову себе разбил бы с досады!

Чем он мог ответить на вакханалию в своей стране? Не подавать самому себе руки?

К счастью, у него оставалась «Новая жизнь», и он обратился к своему единственному оружию — слову.

«Революционер сего дня, — писал он, — прежде всего обижен за себя, за то, что не талантлив, не силён, за то, что его оскорбили, даже за то, что некогда он сидел в тюрьме, был в ссылке, влачил тягостное существование эмигранта. Он весь насыщен, как губка, чувством мести, и хочет заплатить сторицей обидевшим его. Он относится к людям, как бездарный учёный к собакам и лягушкам, предназначенным для жестоких научных опытов».

В этих словах звучит самая мучительная тема тогдашних дней: что за людишки, что за человеческий мусор сумел ухватиться за государственное кормило измученной России?

«Народные комиссары, — продолжал Горький, — относятся к России как к материалу для опыта, русский народ для них — та лошадь, которой учёные-бактериологи прививают тиф для того, чтоб лошадь выработала в своей крови противотифозную сыворотку. Вот именно такой жестокий и заранее обречённый на неудачу опыт производят комиссары над русским народом, не думая о том, что измученная полуголодная лошадь может издохнуть.

Реформаторам из Смольного нет дела до России, они хладнокровно обрекают её в жертву своей грезе о всемирной или европейской революции…»

Автор «пролетарского» романа «Мать» (так полюбившегося Ленину), создатель образа передового русского рабочего Павла Власова обращался к тому классу, с которым связывал все свои надежды на преображение России:

«Правительство Смольного относится к русскому рабочему, как к хворосту: оно зажигает хворост для того, чтобы попробовать, — не загорится ли от русского костра общеевропейская революция?

И пока я могу, я буду твердить русскому пролетарию:

— Тебя ведут на гибель, тобою пользуются как материалом для бесчеловечного опыта!»

Здесь что ни слово, то обличение крикливой демагогии обитателей «партийного гетто». Причём писатель обнажал самые сокровенные истоки того чудовищного социального обмана, с каким народные комиссары надеялись приспособить огромную Россию для осуществления своих кровавых планов.

Властители России попали в щекотливое положение. Прежде они гордились тем, что писатель с мировым именем находится в их партийных рядах. Теперь именно гигантская известность Горького становилась им поперёк горла. Трогать его было опасно, — мировая общественность могла возмутиться и запротестовать. А писатель, словно взобравшись на высочайшую колокольню, бил и колотил в свой звучный колокол, возвещая о большой беде, свалившейся на Россию, на её и без того уж настрадавшийся народ.

Большевистская печать поспешила сгладить впечатление от горьковских статей. Некий поэт А. Котомка задал писателю рассерженный вопрос: «Неужели из Буревестника Вы превратились в гагару, которой недоступно счастье битвы?» В письме, подписанном тремя унтер-офицерами, содержалось прямое обличение: «Кто больше позорит русскую революцию, т.т. Ленин и Троцкий или Вы, т. Горький?»

Сам хозяин Петрограда Г. Зиновьев объявил, что «Горький больше не Буревестник революции, а прямой её изменник», и желчно добавлял, что «Горький чешет пятки буржуазии». А в небольшой заметке без подписи «Правда» так охарактеризовала всемирно известного писателя: «Это милый нежный готтентот, которому подарили бусы и цилиндр».

Словом, от недавней дружбы и взаимопонимания не осталось и следа.

Приняв всем сердцем революцию, её прославленный глашатай никак не мог принять её Вождей.

Будучи крайне щепетильным человеком, он не обвинял еврейства в целом, а выделял из него лишь некую группку отщепенцев, которым, как он считал, было наплевать не только на русский народ, но и на самих евреев.

Предвидел ли он расплату за допущенные преступления? Тогда — едва ли. Но о копившемся возмущении предупреждал.

«Зиновьев, Володарский и др. евреи… их бестактность и глупость служат материалом для обвинительного акта против всех евреев вообще».

Примерно в то же время собрание раввинов западного края обратилось к Троцкому с посланием, увещевая его сократить своё свирепство. Народ потом не станет разбираться, кто конкретно виноват в жестокостях, его гнев обрушится на весь еврейский народ. «Уймитесь же, хотя бы ради своего народа! — взывали раввины. — Нам и без вас достаточно горько».

Однако того, что произошло в самом начале января наступившего нового года, великий писатель не мог себе представить даже при самом воспалённом воображении.

Как известно, в ноябре большевики согласились провести свободные выборы в Учредительное собрание. Вопреки своим надеждам, этот своеобразный общенародный референдум они с треском проиграли. Что было делать, как поправить положение и власть всё же удержать? Настроение в Смольном было паническое. А тут ещё рабочие самых крупных питерских заводов устроили мощную манифестацию под лозунгами: «Вся власть Учредительному собранию!» Свердлов, Ленин, Троцкий и Дзержинский решились на отчаянный шаг: они ударили по рабочим колоннам из пулемётов. Получилось повторение давнишнего расстрела в 1905 году, потрясшего весь цивилизованный мир. В те дни Горький обрушился на самодержавие с неистовыми обличениями и его медный колокольный голос прозвучал на всю планету. Писатель остался верен своим убеждениям, отозвавшись на преступление большевиков гневной статьей, которую он назвал: «9 января — 5 января». Окончательно прозрев в своих многолетних заблуждениях, он в самых энергичных выражениях клеймил «кровавый деспотизм Ленина — Троцкого»:

«С сегодняшнего дня даже для самого наивного простеца становится ясно, что не только о каком-нибудь мужестве и революционном достоинстве, но даже о самой элементарной честности применительно к политике народных комиссаров говорить не приходится. Перед нами компания авантюристов, которые ради собственных интересов, ради продления ещё на несколько недель агонии своего гибнущего самодержавия готовы на самое постыдное предательство интересов Родины и революции, интересов российского пролетариата, именем которого они бесчинствуют на вакантном троне Романовых».

В эти страшные дни запоздалого прозрения писатель понял, что он, конечно же, любил свою страну, но только… будущую, а не настоящую! В будущее России и были устремлены все его мысли и надежды.

Голос его окреп, он хлестал кровавых узурпаторов наотмашь.

«Ленин, Троцкий и сопутствующие им уже отравились гнилым ядом власти… Но я верю, что разум рабочего класса, его сознание своих исторических задач скоро откроет пролетариату глаза на всю несбыточность обещаний Ленина, на всю глубину его безумия…

Рабочий класс не может не понять, что Ленин на его шкуре, на его крови производит некий опыт… Рабочий класс должен знать, что чудес в действительности не бывает, что его ждёт голод, полное расстройство промышленности, разгром транспорта, длительная, кровавая анархия, а за нею — не менее кровавая мрачная реакция.

Вот куда ведёт пролетариат его сегодняшний вождь, и надо понять, что Ленин не всемогущий чародей, а хладнокровный фокусник, не жалеющий ни чести, ни жизни пролетариата.

Рабочие не должны позволять авантюристам и безумцам взваливать на голову пролетариата позорные, бессмысленные и кровавые преступления, за которые расплачиваться будет не Ленин, а сам же пролетариат».

«Вообразив себя Наполеонами от социализма, ленинцы рвут и мечут, довершая разрушение России — русский народ заплатит за это озёрами крови».

Окончательный приговор великого пролетарского писателя был жесток:

«Большевизм — национальное несчастье!»

В позднем раскаянии Горький словно мстил Вождю большевиков за свою многолетнюю дружбу, преданность и любовь.

* * *

В феврале Петроград оцепенел от страха, — немецкие разъезды замаячили недалеко от Путиловского завода. Советское правительство, испугавшись, покинуло Смольный и переехало в Москву, а в Петрограде оставило Зиновьева, Урицкого и Бокия.

Мария Валентиновна, жена Шаляпина, однажды не удержалась:

— Да хоть бы нас взяли поскорее, что ли… Глаза бы не смотрели!

3 марта был подписан Брестский мир, и большевики успокоились.

Приближалось 1 мая, первый пролетарский праздник. Власти готовились отметить его с необыкновенной пышностью, как бы в пику всем врагам молоденькой республики Советов. Весна в том году выдалась холодная, несло дождь со снегом. Но торжествующие футуристы самозабвенно хлопотали. Москва и Петроград украсились гигантскими квадратами и ромбами, намалёванными рожами с треугольниками вместо глаз. По улицам разъезжали грузовики с актёрами: они на ходу изображали мистерии «Подвиг Степана Халтурина», «Парижская коммуна».

Маяковский, широко разевая рот, угрожающе рявкал:

Белогвардейца найдёте — и к стенке. А Рафаэля забыли? Забыли Растрелли вы? Время пулям по стенкам музеев тенькать. Стодюймовками глоток старьё расстреливай! А почему не атакован Пушкин? А прочие генералы-классики?

28 апреля Фёдор Иванович Шаляпин принял участие в благотворительном праздничном концерте. Устроителем выступил шапочно знакомый дирижёр по фамилии Блинкин. Он уговорил певца отважиться на необыкновенный шаг: спеть наконец не на русском языке, не на итальянском или французском, а на идиш. И не отстал, пока не уговорил. Фёдор Иванович выучил известную у иудеев «А — тик-ву» (в наши дни — гимн государства Израиль). Блинкин устроил так, что Шаляпин открывал концерт. Успех был средним, аплодировали больше имени, чем исполнению. Дальше праздничный концерт пошёл наперекосяк. Объявили романс Рахманинова на стихи Мережковского «Христос воскрес» (как раз заканчивалась страстная неделя). Исполнитель был молод и совершенно неизвестен. Он волновался. Выходить на сцену после самого Шаляпина! К тому же его смущало обилие среди публики матросов с винтовками. Этим подавай «Дубинушку», а не духовное произведение! Так и вышло. Едва актёр запел, какой-то матрос вскинул винтовку и выстрелил. Пуля просвистела мимо, но певец свалился в обморок.

Спасать положение выпало какому-то шустрому затейнику по фамилии Лившиц. О его успехе на следующий день газеты рассказали так: «…Сначала исполнен был „Интернационал“, затем тов. Лившиц, вызывая интерес и удовольствие, подражал лаю собак, визгу цыплёнка, пению соловья и др. животных, вплоть до пресловутой свиньи».

А в пасхальную ночь на квартиру Шаляпина с обыском пожаловала ватага пьяных матросов. Певец встретил их в надменной царской позе:

— Господа, у меня имеется правительственный документ. Прошу ознакомиться.

Он протянул охранное свидетельство за подписью Луначарского.

В прихожей становилось тесно, — с лестницы в распахнутую дверь подваливали всё новые ночные гости. Мария Валентиновна, кутаясь в роскошный халат, стояла за спиной величественного мужа.

Старший из матросов, посапывая, распространяя сильный запах сивухи и махорки, медленно оглядел её с головы до ног, затем так же медленно с ног до головы и перевёл взгляд на хозяина дома.

— А ну с дороги!

Толпа повалила в комнаты. Фёдор Иванович и Мария Валентиновна оказались отодвинутыми в сторону. Певец держал в руке бесполезную бумагу.

Один из матросов снял со стены, с ковра, старинный пистолет:

— Это зачем?

— Это антиквариат! — рассерженно отчеканил Шаляпин. На его голос живо оглянулся старший.

— Ты скажи, гадина, что мы с тобой… В Чека захотел?

Раздался звучный бряк бутылок — гости наткнулись на винные запасы. Это спасло хозяев от дальнейших унижений.

Проворно рассовав бутылки по карманам, матросы вывалились из квартиры.

Мария Валентиновна, сжимая виски, закатилась в злой истерике:

— Ну, чего ты ждёшь? — накинулась она на мужа. — Скажи: чего-о? Надо поскорее уезжать, уезжать, уезжать!

Откидывая ногой полу халата, Фёдор Иванович прошел в кабинет и без сил обрушился в кресло. От пережитого унижения у него бешено колотилось сердце.

Нет. так больше нельзя! Дождавшись утра, он поехал на Гороховую. Самого Урицкого на месте не оказалось, его принял Бокий.

— Фёдор Иванович! — вскричал он, бросаясь навстречу. — Не верю глазам… Фёдор Иванович, если бы вы знали… У меня собраны все ваши пластинки. Я ваш навеки. Ваш, ваш, ваш! Что вас привело в наши Палестины? Садитесь, садитесь, ради Бога. Я слушаю вас внимательнейшим образом.

Узнав о матросском обыске, он захохотал.

— Ах, черти драные! Это они просто выпить захотели. Ну, а у вас… Не обижайтесь, драгоценный наш Фёдор Иванович. Это мы поправим. И самым лучшим образом! Он куда-то позвонил и, дожидаясь, стал развлекать гостя.

— Пресмешной случай вышел, Фёдор Иванович. Я думаю, вы посмеётесь вместе со мной.

Он стал рассказывать. Поздно ночью одинокого прохожего остановили двое грабителей, наставили наганы.

— Снимай пальто, буржуйская морда!

Прохожий безропотно исполнил приказание и стал униженно просить, чтобы грабители прострелили ему полы пиджака. «Скажу, что едва не убили…» Посмеиваясь, ему снисходительно выстрелили в оттопыренные полы. «Ещё, еще, пожалуйста!» — просил он. «Да пошёл ты к чёрту. У нас патроны кончились!» Тогда ограбленный достал из кармана наган. «А ну, руки вверх!» В канаве валялись брошенные извозчичьи сани. Он запряг грабителей в эти сани, и они довезли его до дому.

Фёдор Иванович восторженно захохотал: «Сообразительный, шельма!» Бокий подхватил, влюблённо глядя на певца.

Отсмеялись. Хозяин кабинета, внезапно прищурившись, произнес:

— Вы не задумывались, Фёдор Иванович, вот над чем. Все задают вопрос: «Кто виноват?» Но почему не спросить: «А кто прав?»

У Шаляпина изумлённо задралась правая бровь. Этот заслуженный палач был явно не из примитивных. В кабинет втащили огромную корзину с замысловатыми бутылками. Бокий поднялся с вальяжным видом.

— Дорогой Федор Иванович, прошу принять это от имени чекистов и от меня лично.

Одним взглядом Шаляпин определил редкостные марки вина.

Уж в этом-то он знал толк! «Ч-чёрт! — восхищённо размышлял он по дороге. — Эта шантрапа, если разобраться, не так уж слишком и страшна…»

Дома он возбуждённо стал рассказывать жене о сообразительном прохожем, запрягшем в сани ночных грабителей. Мария Валентиновна возмутилась:

— Не понимаю, что ты нашёл здесь смешного. Уезжать надо, уезжать!

Разом поникнув, Фёдор Иванович пошёл к себе.

— Алексей не звонил? — спросил он напоследок. Она ответила в раздражении:

— Звонил, звонил твой Алексей. А что ему ещё остаётся делать, как не звонить? Одна забота!

В ней всё чаще прорывалось раздражение на зависимость своего знаменитейшего мужа от Горького, от его давнишнего и постоянного влияния. Ну, вот чего, в самом деле, ждём, чего дожидаемся? Когда вломится очередная пьяная орава и… Да они могут не только оскорбить, но и убить! Горькому хорошо, он всю жизнь якшается с этими босяками, у него сам Ленин друг-приятель. Но мы-то… нам-то?!

Фёдор Иванович угрюмо затворился в своём кабинете.

Удачливая поездка на Гороховую, приятельское знакомство с этим кровавым, но не лишённым обаяния палачом представлялись теперь откровенной низостью. Удостоился, так сказать! После королей, принцев, президентов, считавших за честь принять гениального артиста, радоваться циничному балагурству безжалостного расстрельщика!

Прислушиваясь к тому, что происходит на жениной половине, Фёдор Иванович мучился запоздалым раскаянием.

«Ох, тяжёлая это штука — добрый мир в семье!»

Оба друга, оба великих человека, Горький и Шаляпин, были женаты вторым браком. И оба сумели сохранить тёплые отношения с прежними супругами: Екатериной Пешковой и Иолой Торнаги. Теперь на плечах того и другого лежали обязанности обеспечить всех пристойной жизнью. В такое голодное время сделать это было нелегко, и зачастую связывалось с повседневным унижением. Добывание пайков требовало начисто забыть о такой черте характера, как самая обыкновенная человеческая гордость.

В доме Шаляпина царил он сам. Мария Валентиновна умело оберегала его от низменных бытовых забот. Она была женой великого певца, и только. Вся её жизнь состояла в поддержании блеска своего знаменитого мужа. Совсем иное дело наблюдалось в громаднейшей квартире на Кронверкеком проспекте. Мария Фёдоровна Андреева с приходом к власти большевиков сама сделалась важным человеком: она возглавила управление по делам театров. Её учреждение занимало громадный особняк, за ней по утрам приезжал казённый автомобиль с шофёром. Мария Валентиновна называла её «комиссаршей». В приёмной Андреевой день-деньской было не протолкнуться от посетителей. Старый больной Горький при такой жене жил в полном забросе.

Шаляпин, самый близкий человек, не мог уехать и бросить друга, лишить его своей поддержки. Дело в том, что он знал о давнишнем разладе Горького с Андреевой. Они оставались жить под одной крышей, по-прежнему считались мужем и женой, но у каждого имелись свои заботы. Мария Федоровна поселилась в самых дальних комнатах (квартира занимала полностью два этажа), рядом с её спальней находился кабинет Петра Крючкова, считавшегося её домашним секретарём. Он был на 17 лет моложе «комиссарши» и поражал своей необыкновенной волосатостью. Время от времени на Кронверкском поселялась Варвара Тихонова, жена друга Горького, издателя и редактора. Приходящая хозяйка обыкновенно садилась во главе стола и строго взглядывала на резвившуюся молодёжь, окружавшую Максима с молодой женой. В такие дни Мария Фёдоровна в столовой не показывалась. Через несколько недель Варвара Тихонова возвращалась под кров своего законного мужа, и Горький оставался в совершенном одиночестве. Неуёмные шутки молодёжи часто переступали границы приличия.

В общем-то, в доме великого писателя было довольно грязновато.

Чрезмерная раздражительность Марии Валентиновны объяснялась просто: уезжали Рахманиновы. У великого музыканта лопнуло терпение. Ему не давали залов, уверяя, что публика требует не «устаревшего музыкального хлама», а новаторских сочинений Регера и Шенберга. Один из щёлкоперов озаглавил свой пасквиль о музыке Рахманинова так: «Фашизм в поповской рясе». И Сергей Васильевич решился: надо уезжать… Добыв разрешение на выезд, он сообщил об этом лишь самым близким людям, но просил их ни в коем случае не провожать, чтобы не вызвать излишнего любопытства. Он до последней минуты боялся осложнений. Возьмут и отберут разрешение! Что с ними сделаешь, кому на них жаловаться?

Фёдор Иванович всё же послал на вокзал домашнего человека. Рахманиновы уезжали в Стокгольм. Они волновались и даже не подходили к вагонному окну. Шаляпинский посланец передал им записку, а также булку белого домашнего хлеба и полстаканчика икры.

Вечером принесли московские газеты. Их сразу же забрала Мария Валентиновна. Она внимательно следила за фронтовыми новостями. Вскоре она пришла к мужу с газетой в руке. В «Известиях» её возмутила и встревожила хамская статья о так называемых буржуях:

«Если мы расстреляем несколько десятков этих негодяев и глупцов, если мы заставим их чистить улицы, а их жён мыть красноармейские казармы (честь немалая для них), то они поймут тогда, что власть у нас твёрдая, а на англичан и готтентотов надеяться нечего!»

— Ну, ты этого дожидаешься? — с надрывом спросила Мария Валентиновна.

В глазах её стояли слёзы…

На следующий день газет не принесли. У Марии Валентиновны лихорадочно заблестели глаза. Уж не свалилась ли власть большевиков? А чем же ещё можно было объяснить такой массовый невыход периодической печати!

К её огорчению, власть не только не свалилась, но ещё больше укрепилась. Всемогущий Свердлов, раздражённый постоянными газетными нападками, отдал распоряжение закрыть около 70 газет.

Известие, что «Новая жизнь» попала в список закрытых правительственных газет, сильно подействовало на Горького. Дожили! Слова молвить поперёк нельзя… Называется, завоевали демократию!

Всё же оставалась надежда, что произошло какое-то недоразумение (ведь выходила же кадетская «Речь», не закрыли!). Алексей Максимович послал в Москву сына, Максима, наказав ему обязательно увидеться с Лениным. Помочь ему в этом могла мать, Екатерина Павловна, у которой установились близкие отношения с Дзержинским. Максим должен был объясниться с Лениным с предельной откровенностью. Это же неслыханно! О чём они там думают?

Максим уехал с неохотой и скоро вернулся. Ленин его принял, но говорил немного, был сдержан, холоден, даже суров. «Конечно же, закрыть!» — изрёк он и не захотел больше ничего слушать… Максим, при всей его ребяческой беспечности, казался расстроенным. Он понимал, что положение его знаменитого отца при новой власти становится всё хуже. А чем может закончиться?

Горький переживал и боль, и стыд. Он прослыл на весь мир бесстрашным обличителем насилия и провозвестником свободы. Он воспевал гордых и сильных героев, вырывавших ради народного счастья сердце из собственной груди. Даже последние полгода он всё ещё продолжал верить, что очищение русского народа от векового рабства совершится медленным огнём культуры. Иного пути он попросту не видел. Да, революция выхлестнулась из берегов. Но всё дело в том, что эти самые берега для неё определили восторженные мечтатели у абажуров. Живая жизнь опрокинула все их чаяния и надежды. Но разве он не помогал своим словом загнать разбушевавшуюся стихию в рамки? И делалось это, кстати, в первую очередь в интересах новой власти. И вдруг эта самая власть… Нет, у него не хватало слов для возмущения! Предательство! Подлость! Деспотизм!

Главное же, как он обманулся в Ленине!

Гнев обиженного, оскорблённого, униженного человека подпирал под самое горло. Порядочные люди, милостивый государь, так не поступают!

А из Москвы вдруг густо потянуло порохом: вспыхнул мятеж эсеров и на улицах загрохотали пушки, в упор расстреливая гнёзда мятежников. Официальная печать перемывала имена убитого посла Германии графа Мирбаха, отчаянного Блюмкина и «эсеровской Богородицы» шальной Марии Спиридоновой… Не успели пережить мятеж — новое потрясение: расстрел царской семьи. Официальные сообщения были скудны. Вроде бы расстреляли одного царя, вся семья была жива и где-то спрятана. Однако слухи, слухи! От подробностей расправы волосы подымались дыбом. Верить, не верить? Что там произошло на самом деле? Но вот 25 июля появился правительственный декрет об антисемитизме, установивший жестокое наказание за малейшее поношение евреев. Декрет послужил косвенным подтверждением самым кровавым слухам. А иначе, с какой стати они стали бы вдруг так страховаться и оберегаться? Вынуждены!

Горький люто ненавидел Николая II. С его руки к последнему русскому самодержцу прилипло определение: «кровавый». Царь, «хозяин земли русской», должен был понести заслуженное наказание (хотелось бы, конечно, по суду). Но царица? Но девушки-царевны? Наконец, смертельно больной отрок-царевич?

Лишённый своей независимой газеты, великий писатель наблюдал за событиями на родной земле с широко раскрытыми от изумления и возмущения глазами и не мог произнести ни слова. С середины лета, с июля месяца, он жил с «кляпом» во рту…

Судьба царской семьи была решена отнюдь не в 1918 году

Трагическую участь самодержцев определяют те, кто управляет революциями — масоны. Так было с Карлом в Англии, с Людовиком XVI во Франции, так вышло с целой чередой российских императоров, начиная с Петра III и Павла I.

Смертный приговор последнему из Романовых бы. вынесен за много лет до исполнения.

Царствование Николая II было несчастным с самого первого дня. Зловещие приметы омрачали пышные церемонии начала царства: упало на пол обручальное колечко, свалился с шеи орден Андрея Первозванного, погасла венчальная свеча. А что стоила страшная катастрофа на Ходынском поле с сотнями задавленных людей!

Многое, слишком многое настойчиво указывало на предстоящие испытания молодого венценосца, совершенно неподготовленного к тяжёлому ремеслу царствования.

Растерянность от обилия таких примет Николай II искусно маскировал своей знаменитой невозмутимостью.

Постоянно размышляя над участью своих предшественников на русском троне, последний из Романовых постепенно проникался убеждением, что династию преследует безжалостный зловещий Рок. А два события, случившиеся в самом начале века, лишь укрепили его в этом мнении. Оба события, как ни странно, связаны с явлениями мистическими и загадочными настолько, что ни одно из них ни как не поддаётся обыкновенному логическому объяснению.

Будучи ещё наследником престола, Николай II много слышал о существовании романовской семейной тайны которую предстояло раскрыть именно ему. Тайна связывалась с бережно хранящейся шкатулкой, оставленной вдовой убиенного Павла I, Марией Фёдоровной. Умирая она завещала вскрыть шкатулку лишь в сотую годовщину со дня ужасной смерти своего царственного супруга.

Как известно, заговорщики расправились с Павлом I в ночь на 12 марта 1801 года. Столетняя годовщина со дня этой трагедии приходилась как раз на царствование Николая II.

Что могло храниться столько лет в заветном ларце императрицы? Чем ближе подходил назначенный день, тем настойчивей становились предположения и домыслы. В основном они сводились к ожиданию необыкновенных сокровищ, — скорей всего, редкостных бриллиантов. А что ещё могло быть оставлено наследникам в таком небольшом старинном ларце?

Вскрытие таинственной шкатулки со столетней тайной было обставлено торжественно. К изумлению всех, кто присутствовал, вместо ожидаемого блеска прадедовских сокровищ глазам предстал обыкновенный лист бумаги, — вдова убиенного императора оставила своим далёким наследникам письмо.

Но какое это оказалось необыкновенное письмо!

Павел I — и об этом знали все, — жгуче интересовался своим будущим. В те годы в Александро-Невской лавре обитал монах Авель, человек святой жизни и необыкновенной психической организации. Именно Авель предсказал день и час смерти Екатерины II. Он же, доставленный в покои Павла I, напророчил и его близкую насильственную кончину. Разгневанный император, как рассказывали, заточил бесстрашного прорицателя в Шлиссельбургскую крепость.

Мария Фёдоровна после потери супруга не оставила святого человека в каменном узилище. Слухи о способностях монаха из столичной лавры проникли даже за рубежи России. В ларце Марии Фёдоровны хранилось пророчество Авеля, адресованное тем, кто будет управлять державой сто лет спустя.

И вот Николай II со своей царственной супругой, касаясь головами, с волнением читают строки послания из прошедшего века:

«Николаю Второму — святому Царю, Иову Многострадальному подобному. На венец терновый сменит он корону царскую, предан будет народом своим, как некогда Сын Божий. Война будет, великая война, мировая. По воздуху люди, как птицы, летать будут, под водою, как рыбы, плавать, серою зловонною друг друга истреблять начнут. Измена же будет расти и умножаться. Накануне победы рухнет Трон Царский. Кровь и слёзы напоят сырую землю. Мужик с топором возьмёт в безумии власть, и наступит воистину казнь египетская. И потом будет жид скорпионом бичевать Землю Русскую: грабить Святыни её, закрывать церкви Божий, казнить лучших людей русских. Сие есть попущение Божие, гнев Господень за отречение России от Святого Царя».

Как и всякие простые смертные, царская чета испытала от прочитанного потрясение. Обоих незримо коснулось мощное дуновение необъяснимого чуда. Какая сила сообщила прорицателю, что в России век спустя воцарится потомок Павла I по имени Николай II и что рождён он будет именно 6 мая, в день Иова Многострадального? Волновали и провидческие предсказания насчёт современных «птиц» и «рыб», а также отравляющих веществ. В те далёкие годы о таких достижениях не имели и понятия… На лицо царя набежала туча тяжкого раздумья. Он оставил послание старца в руках жены. Александра Фёдоровна продолжала вчитываться в страшные вещие строки. В эти минуты в её женской душе говорили чувства матери и супруги. Угроза заклубилась над её семьёй.

Пророчества Авеля заставили Николая II вспомнить о судьбе самого Павла I. Царь тогда не внял предупреждению волхва и вскоре был убит подлыми заговорщиками. В прочитанном послании святого старца почему-то ничего не говорится о личной участи нынешних правителей, шкатулка сохранила и донесла одну тревогу о надвигающихся испытаниях самой России. Может ли он что-то изменить своею волей, в силах ли человеческих поправить самодержавный ход самой Истории? В эти минуты он подумал о недостаточно взвешенном решении послать русские войска в Китай для расправы с восставшими крестьянами («боксерское» восстание) и с острой неприязнью ощутил, что его волей молодого венценосца навязчиво и незаметно овладевает вкрадчивый и властный Витте.

Высота царского трона, говаривал его рано умерший отец, требует тщательно продуманных поступков и решений.

Два года спустя царь вместе с супругой и дочерьми посетил Дивеево, обитель Серафима Саровского. Александра Фёдоровна предприняла хождение по святым местам, прося Бога о рождении мальчика, наследника престола. В те дни исполнилось ровно 70 лет со дня кончины Святого Серафима (1833 год). В последний день пребывания царской семьи в обители Николаю II подали узкий грубо заклеенный конверт из простой бумаги. Это было личное послание давно скончавшегося Серафима из Сарова. Оставляя этот суетный мир, старец наказал, что в оный день их скромную обитель посетит русский самодержец Николай II. Ему и следовало вручить этот конверт.

Новое потрясение ожидало царскую чету. Серафим Саровский предсказывал совершенно то же самое, что и святой Авель. При этом он назвал и роковую дату для самой царской семьи: это будет год 1918-й со дня рождения Спасителя. Оба, царь и царица, в тот момент одинаково прикинули в уме: до назначенного срока оставалось ещё 15 лет. Вроде бы ещё и много, но в то же время и ничтожно мало…

А на очереди стояли очередные испытания державы и династии: неудачливая русско-японская война, позорное поражение, потеря по Портсмутскому миру первых русских территорий. После этого несчастья посыпались словно из прохудившегося мешка: ожесточенные бои на баррикадах Красной Пресни, вынужденный манифест о так называемых гражданских свободах, зловредная Государственная Дума и немыслимый разгул терроризма, превративший Россию в настоящий заказник для охоты на великих князей, министров и губернаторов.

Зловещие приметы, обещавшие с самого начала несчастливое царствование, продолжали сбываться. Под постоянными ударами судьбы Николай II стал фаталистом. Слишком мрачно и в один голос вещали предсказатели! Слишком упорно преследовали его неудачи буквально во всех делах! Что делать? С Божией волей не совладать и царям!

Чего было больше в таком безвольном опускании рук: великой мудрости или же преступного равнодушия к судьбам не только России, но и династии и даже собственной семьи? Думается, ни Иван Грозный, ни тем более Пётр Великий не проявили бы такой покорности. Впрочем, этим деятельным и властным самодержцам и в голову не приходило связываться с вещими людьми, спрашивать их о будущем. Они сами неустанными трудами на отцовском троне создавали это будущее своего народа и России.

Жуткая участь последних из Романовых была предрешена давнишними ненавистниками России сразу же после первого антирусского восстания в 1905 году (в учебниках истории — первая русская революция). Национальная мощь тогдашнего населения державы была ещё настолько велика, что натиск наглого врага был отбит быстро и решительно, с большим уроном для агрессоров. Именно тогда по улицам южных городов империи стали бегать стаи собачонок, украшенных православными крестиками. А в местечках «черты осёдлости» по домам двинулись благообразные старики с кружками, собирая дань с единоверцев «на гроб царю». В продаже появились возмутительные открытки с изображением раввина, державшего жертвенного петуха — «капорес». У петуха, предназначенного для ритуального заклания, была голова Николая II.

И набирал мах самый разнузданный террор боевых групп эсеров под водительством Гершуни, Азефа и Савинкова.

Своим безволием, своей безропотной покорностью судьбе последний царь полностью устраивал врагов России. Деятельный и властный государь наподобие Петра Великого не преминул бы решительно обуздать всю свору наших ненавистников и несомненно преуспел бы в этом святом деле с дружною поддержкой своего народа.

Впору спросить: а не прозрели ли волхвы в своих страшных пророчествах как раз этого безволия последнего венценосца в борьбе с врагами?

Тем временем неотвратимо надвигался роковой для династии год — 17-й с начала века. Царь, как и предсказывалось, был предан всеми, даже великими князьями и генералами. Верный слуга царя француз Жильяр сделал запись в дневнике:

«Император видел, что страна стремительно идёт к своей гибели. Был миг, когда у него промелькнул луч надежд, — это в то время, когда генерал Корнилов предложил Керенскому идти на Петроград, чтобы положить конец большевистской агитации. Безмерна была печаль царя, когда Временное правительство отклонило и эту последнюю попытку к спасению родины. Он прекрасно понимал, что это было единственное средство избежать неминуемой катастрофы. Тогда я в первый раз услышал от государя раскаяние в своём отречении…»

Уступив без борьбы отцовский трон, он решился на единственное, в чём проявилась его царственная воля, — он решил принести в жертву одного себя. Однако он не имел понятия о бесчеловечной жестокости своих свирепых палачей. И наступил кровавый миг Ипатьевского подвала, куда он снёс на руках своего безнадёжно больного мальчика.

* * *

О кровавой расправе в Екатеринбурге до столицы доходили глухие слухи. Официально сообщалось о расстреле одного царя, семья же вывезена и надёжно спрятана. Однако слухи, один нелепее другого, множились беспрерывно. Будто бы Романовых, всех без исключения, не расстреливали, а резали ножами, отчего кровью были забрызганы не только пол и стены, а даже потолок. Затем трупы расчленили и сожгли в большом костре. Как самое достоверное передавалось, что от всей семьи со слугами не осталось ровным счётом ничего. Следователи адмирала Колчака подобрали лишь кусок шинели царской, пряжку от ремня и какой-то деформированный в огне предмет, оказавшийся вставной челюстью лейб-медика Боткина.

Отсутствие тел убиенных будоражило особенно изобретательные слухи. Ну, хорошо, расстреляли одного царя. Но тело-то, тело его где? Сожгли? А зачем? С какою целью? Так что… Косвенным же доказательством того, что царскую семью постигла самая жестокая расправа, послужил декрет советского правительства об антисемитизме. Он появился спустя неделю после расстрела Романовых. Отныне в молодой Республике Советов любое резкое порицание евреев будет наказываться смерть. Становилось ясно, что такие устрашающие законы новая власть принимает неспроста: боится. И боится в первую голову своего завоёванного народа. Что же касается Европы и остального мира, то перед ними кремлёвские владыки упорно прикрывали зверскую харю личиной благопристойности и гуманизма: ещё в 1922 году нарком иностранных дел Чичерин врал, что царская семья жива и пребывает в полной безопасности.

* * *

Алексей Максимович Горький, лишённый голоса в своей стране, перетолковывал все слухи по-своему, беспрерывно курил, надсадно кашлял и таял на глазах. Молодёжь в доме по-прежнему шумела и резвилась, Варвара Тихонова жила у мужа, Андреева всё более входила в чрезвычайно нравившуюся ей роль властной комиссарши. На долю больного старого писателя оставалось думать, наблюдать и негодовать от сознания своей беспомощности. Вспомнилось, что Иван Каляев, террорист, убийца великого князя Сергея Александровича, не стал бросать свою ужасную бомбу, увидев в коляске с князем детей. Эти же… И словно нарочно пришёл Шаляпин, расстроенный до неузнаваемости, ткнулся на стул напротив друга, очень близко, колени в колени, глаза в глаза и стал рассказывать о расправе в Алапаевске. Там убили великую княгиню Елизавету Фёдоровну и четырех великих князей. Но как убили: скинули живыми в шахту и бросили туда несколько гранат! Говорят, несчастные жили и мучились трое суток. Ну, вот зачем эта жестокость? За что? Ради чего?

А негодяй Бухарин, рано облысевший, с тоненькой неразвитой шеей и вечно мокрыми губами, ликующе оповещал республику, шалевшую от страшных ожиданий:

«Пролетарское принуждение во всех своих формах, начиная от расстрелов и кончая трудовой повинностью, является, как ни парадоксально это звучит, методом выработки коммунистического человечества из человеческого материала капиталистической эпохи».

Так сказать, горячее от крови расстрельное горнило…

* * *

После того, как советское правительство сбежало из Смольного в Кремль, многолюдный Петроград стал быстро пустеть. Покидаемый жителями, огромный город, к изумлению оставшихся, не производил впечатления заброшенности и унылости, наоборот, — в его облике открылась не замечаемая прежде величественность. Вместе с шелухой разнообразных вывесок слетела вся житейская пестрота, и прекрасные творения великих зодчих обрели вдруг свою первозданную стройность и строгость.

Опустошенность и безлюдие пристали граду Петра более, нежели суета.

Тление все же ощутимо являло свои следы: провалились торцы, осыпалась штукатурка, возле гранитных ступеней набережных наприбивало всяческий житейский мусор.

В Александровском сквере и на Мойке по ночам сладостно заливались соловьи. Разве их можно было расслышать при прежнем шуме городском? Перестали коптить бесчисленные фабрики, и воздух над городом сделался ясен и прозрачен. Ощутимо запахло морем.

В Аничковом дворце поместился Дом учёных. Известнейшие в мировой науке люди тащились туда с холщовыми мешками за спиной — за продуктовыми пайками. Они спускались в подвал, занимали очередь и отдыхивались, прислонившись к холодной грязной стене. Слышалось старческое ворчание: весь паёк сегодня составляли неприглядные конские копыта.

В покидаемой людьми столице явил себя во всей безжалостности Великий Голод.

Революция оказалась завлекательной исключительно в теории. Она не вынесла первого же столкновения с действительностью.

В голодной жизни учёных выпадали и светлые дни: вдруг выдавались пшено, мёрзлая картошка или турнепс. Иногда привозили «сущик», мелкую сушеную рыбёшку, похожую на щепки. Из «сущика» варился суп. Редкая конина считалась деликатесом. Её полагалось жарить на касторовом масле. Неожиданное счастье подвалило профессору Стрельникову: у него в Зоологическом саду сдох крокодил. Рептилию разрубили на куски и раздали сотрудникам. Гурманы уверяли, что мясо крокодила не отличить от осетрины.

Нужда заставила учёных обратиться к древнему способу добычи пропитания — к охоте. По садам и скверам Петрограда стали крадучись бродить ослабевшие старики с рогатками в руках. Они охотились на грачей. Резинки для рогаток добывались из женских рейтуз.

Академик Б. Тураев, известнейший историк, умер от дизентерии. Умирал он в ясной памяти и, будучи совершенно одинок, пел сам себе отходную молитву.

Умер от истощения академик А. Шахматов.

Покончили самоубийством профессора А. Иноземцев и В. Хвостов.

Академик И. Павлов, Нобелевский лауреат, вскопал на пустыре огород и засадил картофелем, капустой. Свой кабинет он превратил в склад овощей. Держался академик с подчёркнутой независимостью. Известность его в мире была настолько велика, что строптивого старика побаивался сам Зиновьев. Обычно тишайший и скромнейший человек, Павлов вдруг вызывающе нацепил на себя все царские ордена и не снимал их даже на своём огороде, демонстративно останавливался возле церквей и широко, истово крестился. В Москве прознали, что Павлова обхаживает представитель шведского Красного Креста, уговаривая его уехать из России. Ленин принялся звонить Зиновьеву. Отъезд такого учёного выглядел бы слишком скандально. Для начала академика прикрепили к продуктовому распределителю ВЧК. Затем ему спешно построили в Колтушках «столицу условных рефлексов». Ухаживание властей за Павловым достигло того, что хорошие пайки были выделены даже для его подопытных собак.

Однажды Павлова встретил ослабевший от недоедания академик А. Крылов. Он робко попросил:

— Иван Петрович, возьмите меня к себе в собаки!

Старик не на шутку обиделся:

— Умный человек, а такие глупости говорите!

Об академике В. Комарове стали потихоньку поговаривать, что от голода старик тронулся рассудком. Дело в том, что второе лето подряд между Большим и Средним проспектами не просыхала громаднейшая лужа, рассадник полчищ комаров и лягушек. Наблюдая за этой лужей, Комаров написал учёный реферат под названием «Флора Петроградских улиц». Он совался с нею в различные печатные издания, но понимания нигде не находил.

Неподалёку от Аничкова, на Обводном канале, бойко функционировал рынок. Там можно было при удаче продать что-либо из уцелевшего гардероба и разжиться ржавой селёдкой.

Неожиданное богатство свалилось на кладбищенских каменотёсов. Из Нью-Йорка их заваливали заказами на могильные памятники. Богатые евреи, родственники умерших петроградцев, платили долларами.

Возле Полицейского моста, в громадном тёмно-красном доме, поместился «Дом искусств» (ДИСК). Тремя фасадами дворец выходил на Мойку, Невский и Большую Морскую. Внизу, на первом этаже, находился Английский магазин.

ДИСК занял шикарную квартиру купца Елисеева на третьем этаже: высокие зеркальные залы, разноцветные гостиные, украшенные подлинниками выдающихся живописцев. Сохранилась даже статуя Родена. Обитатели ДИСКа полюбили собираться в роскошной столовой с витражами и громаднейшим камином.

Среди этого былого великолепия озябшие и голодные обитатели радовались добытым селёдкам. Кое-кому удавалось разжиться так называемым «игранным» сахаром: куски были чёрного цвета от грязи, ибо солдаты рассчитывались этими кусками, играя в карты.

На богатейшей кухне Елисеева продолжал обитать старый слуга Ефим. Тут же, мелко стуча копытцами по паркету, бегал шустрый поросёнок. Посетители звали его Ефимом.

В купеческой квартире находились роскошные русские бани с ковровым предбанником. Там, затворившись от всех, обитал угрюмый ожесточившийся Гумилёв. Иногда он взрывался и кричал: «Трудно дышать и больно жить!» Потом снова затворялся.

Суровый быт с турнепсом и селёдками накладывался на произвол властей. Распоряжением из Смольного время в Петрограде перевели на три часа вперёд. Население стало копошиться в темноте. Первой растерялась… пушка в Петропавловской крепости: она замолкла и уже не бухала в традиционный полдень. Распоряжением Зиновьева убрали трамвай из центра города, оставив всего одну линию на окраине, — для пролетариата. А буржуи пусть ходят пешком. На автомобилях по городу носилось одно начальство.

Новости переполняли многолюдный ДИСК. Рассказывали, что К. Циолковскому наконец-то назначили красноармейский паёк, а композитора А. Глазунова, директора консерватории, освободили от налога за рояль.

До предела нищеты дошёл сенатор В. Набоков (отец будущего писателя): он поместил в газетах объявление, что продает свой роскошный придворный мундир.

Однажды обитатели ДИСКа бросились к зеркальным окнам. По улице валила возбуждённая толпа. Вели избитого в кровь мальчишку-карманника. Толпа решала, как поступить с воришкой: утопить или расстрелять? Наконец постановили: утопить. Сбросили его в канал. Он стал барахтаться, пристал к берегу. Тогда какой-то солдат деловито прицелился и выстрелил. Мальчишка свалился в воду. Голосистые папиросники побежали по улице с радостными воплями: «Потопили, потопили!»

У писателя Гарина-Михайловского сын устроился в ЧК. Вскоре он арестовал двух своих сестёр, — якобы за «злостный шпионаж». Обоих девчонок расстреляли.

Внезапно арестовали Куприна и Блока. Причём ордена на арест подмахнул сам Зиновьев. Хлопотать за писателей принялись Андреева и Луначарский. В здании ЧК на Гороховой постоянно толпились родственники арестованных. Время от времени вывешивались списки расстрелянных прошедшей ночью. Толпа давилась, жадно прочитывая списки. С какой-то женщиной сделалось худо. Это оказалась жена камердинера В. Набокова. Слугу сенатора расстреляли за то, что он спрятал во время обыска два детских велосипеда и «не отдал их народу».

От жены Куприна, терпеливо таскавшейся на Гороховую, досадливо отмахнулись: «Да расстреляли его к чёртовой матери!» Женщина упала в обморок. Когда её привели в чувство, комендант рассмеялся: «Вы, сударыня, шуток совсем не понимаете!» Куприна освободили, но спасло его чудо: в списках на расстрел он значился.

Хуже оказалось положение Блока. У него нашли дневники. Суровым следователям на Гороховой записи поэта показались «чудовищно контрреволюционными».

Надо сказать, что именно Блок приветствовал революцию всем сердцем. Даже узнав, что мужики сожгли его родовое имение Шахматово, он глубокомысленно объяснил это варварство историческим возмездием за былой помещичий гнёт своих предков. «Мне отмщение и аз воздам…» Сразу же после царского отречения Блок стал секретарём Чрезвычайной комиссии, созданной Временным правительством для расследования преступлений царского режима.

Насколько ослепляющей была революционная эйфория поэта, настолько угнетающим вышло его ужасное прозрение от всего, что он увидел и с чем соприкоснулся.

Вот его записи в потаенном дневнике:

«История идёт, что-то творится, а жидки жидками: упористо и умело, неустанно нюхая воздух, они приспосабливаются, чтобы не творить, т. к. сами лишены творчества, вот грех для еврея…»

27 июня 1917 года:

«Чем больше жиды будут пачкать лицо Комиссии, несмотря даже на сопротивление „евреев“, хотя и ограниченное, чем больше она будет топить себя в хлябях пустопорожних заседаний и вульгаризировать при помощи жидков свои идеи, — тем более в убогом виде явится Комиссия перед лицом Учредительного собрания».

4 июля:

«Господи, когда я отвыкну от жидовского языка и обрету вновь свой русский язык!»

Запись 8 июля:

«Со временем народ всё оценит и произнесёт свой суд, жестокий и холодный, над всеми, кто считал его ниже его, кто не только из личной корысти, но и из своего еврейско-интеллигентского недомыслия хотел к нему „спуститься“».

Из подвалов на Гороховой великого поэта всё же удалось освободить, но вышел он оттуда уже больным непоправимо.

Пафос революции питал его поэтическое творчество.

Ужас революции сломил жизненные силы…

* * *

Однажды Фёдор Иванович застал у друга заплаканную балерину А. Р. Нестеровскую, бывшую замужем за великим князем Гавриилом Константиновичем, сыном известного в литературе «К.Р.» — поэта. Она просила помощи. Её мужа арестовали, ему грозил неминуемый расстрел. Моисей Урицкий с особенным сладострастием вёл дела взятых под стражу членов царской династии. Впоследствии он похвалялся, что одним махом подписал расстрельный приговор сразу 17 великим князьям… Нестеровская рассказывала, что сумела пробиться к Урицкому и, как она выразилась, «валялась у него в ногах». Палач пообещал неопределённо. Надежд, она считала, не осталось никаких. И в Петропавловской крепости, и в подвалах на Шпалерной расстреливали каждую ночь.

Горький с надеждой обратился к Фёдору Ивановичу: у того вроде бы имелись неплохие отношения с Глебом Бокием. Если бы только Бокий захотел… К счастью, Бокий оказался в хорошем настроении, он изволил «захотеть». Великого князя Гавриила удалось перевести из тюремной камеры в больницу, там его освидетельствовал старинный знакомец доктор Манухин. С докторским диагнозом великого князя отпустили на волю, и он счёл за благо укрыться на квартире Горького, рассчитывая, что там его не тронут. В общем, расстрела Гавриилу Константиновичу удалось избежать.

Но как быть дальше?

Спасённому следовало поскорее убираться из Петрограда. Цель была близка — Финляндия, рукой подать. Ещё недавно там снимали дачи. Однако теперь требовалось разрешение на поездку. Дать её мог только сам Зиновьев.

Горький уже убедился, что его просьбы лишь усугубляют положение тех, за кого он просил. Зиновьев поступал наперекор писателю.

Надо ли гадать, как поступит этот узурпатор, если узнает, что речь идёт о великом князе?

Горькому было по-человечески жаль члена императорской фамилии. Угораздило же его родиться именно Романовым! С другой же стороны — разве родителей выбирают? По-нынешнему выходило, что — следовало выбирать. Иначе… иначе очень плохо.

За голубую кровь несёт свой крест великий князь!

Фёдор Иванович, посматривая на дверь комнаты, в которой поселилась у Горького великокняжеская чета, с досадой крякнул. Он помнил, что Гавриил Константинович тоже был не чужд демократическим стремлениям: тоже ждал и Конституции, и революции.

— На Францию молились, — говорил Шаляпин. — Но там бунтовали одни сапожники. Их понять можно: хотелось господами стать. Но чего, скажи ты мне, добивались наши великие князья? Хотели стать сапожниками?

Не отвечая, Горький ткнул окурком в пепельницу. Он думал о своём.

— Может, всё же снова к Бокию?

— Напраслина. Ты лучше Марью припряги. Она Зиновьева сокрушит.

Он имел в виду М. Ф. Андрееву.

Совет был дельный. С первых же дней советской власти Мария Федоровна оказалась не только с массой высоких знакомств, но и со всеми признаками немалого значения собственной персоны.

Оставалось решить деликатный вопрос: как её уговорить? Сам Горький для этого явно не годился.

История второй женитьбы великого писателя целиком связана с Московским Художественным театром. Тогда, в самом начале века, большим общественным событием явилась постановка пьесы «На дне». Успех был оглушительным. Имя Горького полетело по европейским странам и проникло даже за океан. В те дни и состоялось знакомство автора нашумевшей пьесы и немолодой, но слишком эффектно выглядевшей актрисы.

Мария Фёдоровна была старше не только Е. П. Пешковой, но и самого Горького.

Родилась она в семье актёров Александрийского театра. Благодаря раннему замужеству ей удалось попасть в высшие круги столичного общества, — её супругом стал крупный чиновник железнодорожного ведомства тайный советник Желябужский (персона третьего класса, штатский генерал). И всё же в новоиспечённой генеральше сказалась актерская кровь, — в возрасте 30 лет она пошла на сцену Московского Художественного театра, где сразу выдвинулась и стала соперничать с О. Книппер и М. Савицкой.

Долгие годы М. Ф. Желябужскую (по сцене — Андрееву) связывали близкие отношения с известным С. И. Мамонтовым. Ради Горького она оборвала эту сердечную связь. С 1903 года писатель и актриса стали жить гражданским браком.

Много секретного скрывалось в её отношениях с партией большевиков. Мария Федоровна дружила с Н. Бауманом и Л. Красиным, её выделял сам Ленин, давший ей подпольную кличку «Феномен». В 1906 году, отправляя её с Горьким в Америку, вождь большевиков удостоил известную актрису какого-то секретного поручения (чем она там и занималась, пока писатель напряжённо работал, завершая роман «Мать»).

В следующем году она вместе с Горьким же отправилась в Лондон, на V съезд большевиков. О её положении в партии говорит тот факт, что ей было поручено заниматься приёмом и размещением делегатов, обеспечением их питанием и пр.

После победы Великого Октября её имя стало наравне с именами таких женщин Русской Революции, как Н. Крупская, А. Коллонтай, И. Арманд и Л. Рейснер.

С первых дней советской власти М. Ф. Андреева повела открытую борьбу с О. Д. Каменевой. Обе партийные дамы претендовали на руководящую роль в новом театре. Равновесие достигалось тем, что Каменева уехала в Москву, Андреева же осталась в Петрограде.

Положение её было настолько влиятельным, что с нею вынужден был считаться сам Зиновьев.

В дни, когда в одной из комнат на Кронверкском томилась великокняжеская чета, М. Ф. Андреева с большим успехом исполняла заглавную роль в пьесе «Макбет». Спектакли шли в цирке Чинизелли. Каждый вечер зал был переполнен. Мария Федоровна играла с редкостным подъёмом. Всякий раз, когда она произносила: «Отчизна наша бедная от страха не узнает сама себя. Она не матерью нам стала, а могилой!» зрители устраивали долгую овацию.

Петроградская публика тонко улавливала весь политический подтекст шекспировского шедевра.

«Бирнамский лес пойдёт на Дунсингам!»

Балерина Нестеровская в конце концов сама обратилась к М. Ф. Андреевой. Просьба прозвучала в счастливую минуту. «Едем!» — вдруг сказала «комиссарша». Она вызвала служебную автомашину, и обе женщины отправились в Смольный. Нестеровская осталась ждать в машине. Мария Федоровна пошла к Зиновьеву.

Диктатор не посмел отказать влиятельной «комиссарше». Он подписал выездное разрешение.

На другой же день Нестеровская увезла мужа в Финляндию.

Благодаря М. Ф. Андрееву за помощь, она просила её принять в подарок старинные бриллиантовые серьги…

Алексей Максимович, дав убежище великокняжеской чете, испытывал чувство гражданского удовлетворения: из рук осатаневших палачей всё же удалось вырвать ещё одну невинную жертву. В самом деле, ну что за вина — происхождение, «голубая» кровь? Как будто родителей выбирают!

Прозорливы и правы премудрые раввины, упрекая Троцкого: настанет время, и местечковая кровь станет такой же виной, как и «голубая»!

Жестокость правящих рождает лютую ненависть угнетаемых.

* * *

Если Петроград был полностью отдан во власть Зиновьева, то в древней Москве воцарился Каменев. Помимо всех своих правительственных должностей он возглавил ещё и Моссовет.

Женат Каменев был на сестре Троцкого, и эта дамочка мгновенно утвердилась «по линии искусства», став во главе отдела театров (TEA), входившего в систему Наркомата просвещения. В своё время Ольга Давидовна училась на курсах акушерок и любила играть в любительских спектаклях. Само собой, в театральных делах она считала себя непревзойдённым специалистом.

В Москве Наркомпрос занял старинное здание Лицея возле Крымского моста. Комнаты, кабинеты, этажи скоро оказались переполненными. За столами сидели по двое.

Революция смела старинный заигранный репертуар. Время требовало совершенно новых пьес, смелых, необыкновенных, без наскучившей рутины. Никакого наследия, тем более классики! Всё только новое! В первую очередь от новых сочинений для сцены требовался крепкий пролетарский дух (поскольку революция была именно пролетарской). Что это за дух, никто толком не знал, не мог объяснить. Однако толковать теорию принялись ловкие людишки, бесталанные, но слишком охочие до публичного успеха. Они и двинулись косяком к подножию Ольги Давидовны. Она принимала их, приставив к глазам изящное пенсне. Неряшливые рукописи передавались многочисленным секретарям, рецензентам, экспертам.

Однажды в TEA заявился рыжий детина в калошах на босую ногу. Он приехал на извозчике с большим рогожным мешком. Из мешка он извлёк пухлый манускрипт с рекомендательным письмом Вербицкой. Пьеса детины оказалась чрезвычайно объёмной, — в ней было 28 актов. Играть её предстояло несколько вечеров подряд. Нахальный автор предлагал, если это потребуется, представить рекомендации Луначарского и даже самого Ленина.

Ведущим драматургом нового пролетарского театра неожиданно сделался сам нарком просвещения товарищ Луначарский. В своей «мистерии» под названием «Иван в раю» автор вывел на сцену идейного рабочего Ивана, который, поднявшись к престолу самого Бога, смело и убедительно ведёт с Ним философский диспут насчёт религиозного дурмана и в конце концов убеждает Его «отречься от религии в пользу всего человечества»… В трагедии «Королевский брадобрей», написанной белыми стихами, автор сурово, по-пролетарски, обличил нравы и обычаи угнетателей народа. Король Дагобер настойчиво стремится изнасиловать свою дочь, красавицу Бланку. При этом он требует, чтобы церковь благословила его похоть. Архиепископ вроде бы согласен (ведь «религия — опиум народа»), но решительно протестует Этьен, выходец из простого люда. Взбешённый король приказывает его казнить. Бланка от горя сходит с ума.

Однако конфликт удачно разрешает королевский парикмахер Аристид, — он перерезает Дагоберу горло. Голова короля отваливается и со стуком катится по сцене.

Пьесы наркома ставились во всех театрах республики, их издавали на роскошной бумаге и громадными тиражами. «Культурнейший из большевиков!» — писали о нём газеты. Время от времени преуспевающий автор, воплощение бездарности, вальяжно высказывался по вопросам пролетарской культуры — так, как он понимал её теперешнее развитие:

«Пристрастие к русскому языку, к русской речи и русской природе — это иррациональное пристрастие, с которым, быть может, не надо бороться, но которое отнюдь не надо воспитывать».

«Идея патриотизма — идея насквозь лживая… Преподавание истории в направлении создания народной гордости, национального чувства и т. д. должно быть отброшено!»

(Ему вторил Бухарин, возмущавшийся стихами Есенина. Бухарин утверждал, что поэзия Есенина — это не что иное, как возврат к «черносотенцу» Тютчеву.)

Нарком просвещения любил собирать у себя дома салонные посиделки и морил гостей чтением своих бесконечных пьес. Устроившись в Москве, он занял роскошную квартиру в три этажа, обставил её музейной мебелью. В Петрограде он оставил жену с детьми. Теперь нарком был женат на жгучей прелестнице из Одессы. Она пошла на сцену и взяла себе псевдоним «Розенель». Льстецы, облепившие подножие наркома, писали о его молодой жене:

«Самая красивая женщина России!» [1]

Печальной памяти «Пролеткульт» отнюдь не был изобретением большевиков, захвативших власть в России. Эта воинственная организация заявила о себе задолго до Великого Октября. Идеи авангардизма проникли в православную страну с её древней культурой с беснующегося Запада. Общеизвестно, что существовало Международное Бюро «Пролеткульта», насаждавшее активнейшее неприятие всего национального, самобытного и призывавшее деятелей культуры решительно отвергнуть сложившиеся за века традиции литературы, театра, музыки, живописи и скульптуры.

Всеволод Мейерхольд считал своим учителем Немировича-Данченко и находился на ножах со Станиславским. Как подающего надежды режиссёра, Немирович привлёк Мейерхольда к постановкам в знаменитом МХАТе. Первая же самостоятельная работа новичка (он ставил чеховскую «Чайку») повергла зрителей в шок: едва пошёл в стороны занавес, на сцене, на полу, завозились герой и героиня, причём Он задирал Ей юбку. Так начинающий авангардист по-новому прочитал деликатнейшего Чехова. Однако начало известности было положено, о творческой манере молодого мастера узнала самая массовая публика. Мейерхольд во всеуслышание заявил, что «на сцене не нужно бояться непристойности».

В 1911 году дерзкого новатора привлекли к постановке «Бориса Годунова» в Мариинском театре. Спектакль вызвал громаднейший скандал. Режиссёр вывел на сцену самое дремучее русское варварство и одичание. Бояре шатались пьяным стадом, и знаменитую сцену «Достиг я высшей власти» Борис вёл в нижнем грязном белье, сладострастно почёсываясь от одолевших его вшей. Актёры словно соревновались в свинских позах и бесстыдных телодвижениях.

«Дурачество и кривляние необходимы для современного театра», — отстаивал своё творческое кредо режиссёр.

После выстрела «Авроры» Мейерхольд первым делом сменил своё одеяние: теперь он носил военный френч, краги и красную звезду на командирской фуражке. На его рабочем столе в театре всегда лежал заряженный маузер. Собрав актёров императорских театров, он держал перед ними пламенную речь. Необходимо, призывал он, «произвести денационализацию России и признать искусство всего земного шара». Истеричный и капризный, он легко впадал в патетику.

— Мы разовьём ураганный огонь, который будет безжалостно вносить опустошение в окопы наших противников!

«Неистовый Всеволод», — называл его влюблённо Троцкий. В театре Мейерхольда председатель Реввоенсовета любил выходить на сцену в шинели, сапогах и фуражке. Он подолгу рассуждал о «важности текущего момента».

— Революция даёт возможность человечеству проверить на живом теле России главные идеи, которые вот уже сто лет питают европейскую, революционную мысль… Мы разрушители! Скорее можно пожалеть о сорвавшейся гайке, нежели о каком-то Василии Блаженном. Стоит ли, товарищи, заботиться о мёртвых!

При этом Троцкий почему-то неистово грозил кулаком притихшим ложам.

Громадный резонанс вызвала постановка Мейерхольдом пьесы «Земля дыбом». Протестовала даже Крупская. С жалобой к наркому Луначарскому обратилась известная деятельница Е. Малиновская:

«…гр. Мейерхольд представляется мне психически ненормальным существом… Живая курица на сцене, оправление естественных потребностей, „туалет“ императора… Дом умалишенных! Мозги дыбом!»

Не вынес безобразий на русской сцене и К. С. Станиславский. Он гневно высказался о театральном хамстве «подозрительных брюнетов». Великий режиссёр писал:

«Многие из новых театров Москвы относятся не к русской природе и никогда не свяжутся с нею, а останутся лишь наростом на её теле… „Левые“ сценические течения основаны на теориях иностранного происхождения… Большинство театров и их деятелей — не русские люди, не имеющие в своей душе зерён русской творческой культуры!»

В ответ на критику взбешённый Мейерхольд объявил, что посвящает этот необычный спектакль «великому революционеру Троцкому». Недовольные и возмущённые невольно прикусили языки: если смертью карался всего лишь косой взгляд в сторону еврея, то какая же месть ожидала хулителей «самого из самых», «величайшего из великих»?

А новаторы-авангардисты шли всё дальше, дальше, дальше. Немало шуму наделала постановка «Капитанской дочки». На этот раз сценическое прочтение пушкинской прозы осуществил некто Виктор Шкловский, пузатенький коротышка, нахально лезущий в «учителя жизни». Зрителей, собравшихся на премьеру, поразили лозунги, украсившие зал: «Искусство — опиум народа!», «Вся мудрость мира — в молотке!» и т. п. Бессмертную повесть нашего национального гения Шкловский прочитал весьма своеобразно: Савельича он сделал сподвижником Пугачёва, а Гринёва заставил служить писарем при Савельиче. В финале спектакля освобождённый Гринёв залихватски, под «семь сорок», отплясывает на трупе ненавистного Савельича!

Творческий зуд вдруг ощутил известнейший в те дни палач с Лубянки М. Лацис. Этот неистовый расстрелыцик быстренько сварганил примитивное действо в пяти актах и семи картинах. Назвал он своё произведение «Последний бой». С положенным подобострастием Мейерхольд принял это сочинение для постановки. Одна беда возникла: зрители не хотели идти на сочинение кровавого палача. Из создавшегося положения вышли просто: в пустующий театр стали пригонять батальоны послушных красноармейцев.

* * *

Алексей Максимович Горький, лишённый своей газеты (как бы с отрезанным языком), мрачно наблюдал, что делается в завоёванной России. Уже можно было с уверенностью утверждать, что недовольных в Республике Советов обнаружилось гораздо больше, нежели довольных (довольство излучали разве что бабы, солдаты и матросы, промышлявшие ночными обысками и наслаждавшиеся испугом обывателей). Ликовала какая-то прятавшаяся до сих пор человеческая нечисть. Завоеватели делали ставку на явных неудачников в жизни, обрадовавшихся возможности поправить свои делишки при помощи нагана. Осуществлялось торжество зависти и ненависти, стремление к мстительной расправе.

Оставаясь по-прежнему европейцем, Горький всё же понемногу склонялся к мысли, что России, по-видимому, уготовано стать настоящей колонией очень маленького, но чрезвычайно изобретательного в своей деятельности народа. В древнем мире такими колониями становились Ниневия, Вавилон, Тир, Сидон, Иерусалим, Тивериада, Карфаген, Багдад, Севилья, Гренада, Кордова. Теперь, как видно, настала очередь Петрограда, Москвы, Киева, Минска, Гомеля, Жмеринки.

1

Участь этой прелестницы была печальной. Как водилось в те времена, она «на полставки» подвизалась в ОГПУ и одаривала своим вниманием многих: от Ягоды до Литвинова. Это обеспечивало ей возможность бесконечно ездить за границу. Когда звезда Ягоды закатилась, она сумела нырнуть под одеяло полярного академика О. Ю. Шмидта. Тот, однако, очень скоро раскусил любвеобильную стукачку и во времена Ежова сам сдал её на Лубянку, как закоренелую троцкистку.

Всё реже забегал шалеющий от новостей Шаляпин. Он рассказывал, что в Академии наук избрали какой-то руководящий Совет, в который вошли дворники, уборщицы и сторожа. Так сказать, повседневный классовый контроль! А недавно арестовали двух мальчишек, сыновей слесаря. Они поймали мальчика, сына врача, и сунули его под колёса трамвая, как классового врага!

От таких рассказов становилось совсем тошно.

Фёдор Иванович жаловался, что дома нет жизни от попрёков плачущей Марии Валентиновны. Жизнь дорожает стремительно, продуктов не достать ни за какие деньги. А у него на шее ещё первая семья, которая живёт в Москве. Шаляпин признавался, что приходится «вертеться» — так он называл свои усилия добывать хлеб насущный. Как он узнал, больной несчастный Блок, освободившись из подвала на Гороховой, отправился на заработки в Москву. Гонорары оказались мизерными — полторы тысячи рублей за вечер. А фунт сахара стоил целых пять тысяч!

— Ничего не поделаешь, придётся, видно, уезжать, — вздыхал он, пытливо вглядываясь в завешенные бровями глаза друга.

Уезжать… Этот выход понемногу напрашивался сам собой. Оба они, великий писатель и великий певец, всё больше чувствовали себя лишними на своей несчастной Родине.

* * *

Хозяин Москвы Лев Каменев собрал вокруг себя всю свою многочисленную местечковую родню и устроил её в двух реквизированных особняках, — в каждом по 20 комнат. Сам он с Ольгой Давидовной занимал правительственную квартиру в Кремле, в Белом коридоре.

Мадам по определённым дням собирала у себя дома избранное общество. Попасть в её салон считалось за великое отличие. Чужие туда не допускались.

Привлекательность салона значительно усиливалась изобильным столом. Хозяева не знали никаких лишений ни с продуктами, ни с напитками. Сама хозяйка любила разглагольствовать. Осовелые от щедрой выпивки и еды гости внимали с благоговением.

— Поэты, художники, музыканты не родятся, а делаются, — категорически заявляла Ольга Давидовна. — Идеи о природном даре выдуманы феодалами, чтобы сохранить в своих руках художественную гегемонию. Каждого рабочего можно сделать поэтом или живописцем, каждую работницу — певицей или балериной. Всё дело в доброй воле, в хороших учителях и в усидчивости. Я это утверждаю!

Самым приближённым к хозяйке дома считался некто Галкин, работник Малого Совнаркома. Ольга Давидовна часто привлекала его как эксперта. Он был постоянным участником салонов, и каждое слово своей хозяйки воспринимал с восхищением. Среди гостей, однако, он уважением не пользовался совершенно. Известно было, что его образование настолько ничтожно, что Наполеоном он считал пирожное, а Галифе — военные штаны. Галкин слыл восторженным поклонником футуристов и постоянно привлекал их к украшению праздничной Москвы, к убранству массовых манифестаций. Он любил цитировать Маяковского: «Белогвардейца найдёте — и к стенке. А Рафаэля забыли?» Он считался близким человеком женоподобного Бурлюка и даже четы властных Бриков.

Сейчас Галкин развивал кипучую деятельность по установлению памятников самым выдающимся деятелям мирового революционного движения. Для этого предполагалось снести все старые памятники в обеих столицах. Новые монументы Галкин предлагал украсить изречениями героев, высеченными на постаментах, надеясь, что эти каменные цитаты явятся как бы уличными кафедрами для возбуждения в прохожих великих мыслей и намерений. Для осуществления этой затеи предполагалось объявить массовый конкурс проектов. Ведомство Ольги Давидовны принимало в этом самое деятельное участие. Внезапно хозяйка дома сменила тему разговора, голос её зазвучал вкрадчиво:

— Скажите, товарищи, как вы считаете: Горький сочувствует советской власти?

Галкин, осклабившись, немедленно откликнулся:

— А Рафаэля забыли?

Ольга Давидовна дёрнула щекой. Ей не понравилось игривое настроение своего преданного сикофанта.

— Мне известно, Горький затеял эту свою «Всемирную литературу», чтобы собрать там одних мошенников. И потом… Говорят, он скупает драгоценности. И уже собрал прекрасную коллекцию. Хорошенькое дело — классик-спекулянт!

— Говорят, старичок интересуется порнографическими альбомами. Денег не жалеет, — вклеил Галкин.

Со строгим лицом хозяйка пристукнула кулачком:

— Убирать надо не только старые памятники. Нам нужны новые классики!

— Да уж… — отозвался кто-то из гостей, — хлама достаточно!

В эту минуту в столовую ввалилось пополнение, — приехал Штеренберг со своими приближёнными. Штеренберг руководил в Наркомпросе у Луначарского управлением изобразительных искусств. Началось рассаживание. Сразу сделалось шумно. Штеренберг приехал прямо с какого-то затянувшегося совещания. Ольга Давидовна одними глазами, как посвящённая, спросила его: «Ну, как?» и он ответил также взглядом: «Всё чудесно!»

Быстро подзакусывая и продолжая переглядываться с хозяйкой, Штеренберг вдруг схватил салфетку и крепко вытер губы.

— Олечка Давидовна, я думаю, мы теперь можем порадовать товарищей. Чего уж… Решение принято. Ваше мнение?

Хозяйка милостиво кивнула:

— Я думаю, да. Скажите им. Я разрешаю.

Застолье замерло в ожидании. Выдержав паузу, Штеренберг сообщил, что после долгих переговоров сегодня наконец-то достигнуто соглашение: сюда, в Москву, приезжает великий архитектор современности Корбюзье.

Последовал взрыв восторженного восхищения.

Раздалось «ура!».

— Давно пора. Ломать, ломать всё к чёрту! Глаза бы не глядели. Хлам, утиль. Перед Европой стыдно.

С сияющим лицом хозяйка обещала:

— Москву скоро будет не узнать. Все эти Кремли, Василии Блаженные… Начинается настоящее возрождение!

— Ренессанс! — воскликнул Галкин.

Штеренберг призвал расшумевшееся застолье к тишине.

— Товарищи, позвольте вам представить настоящего поэта, — объявил он и милостиво взглянул на потрёпанного человечка, суетливо подбиравшего с тарелки.

Ольга Давидовна приставила к глазам пенсне.

— Читай! — приказал Штеренберг человечку. Утеревшись кулаком, поэт поднялся и устремил взгляд в потолок. У него оказался зычный голос, никак не вязавшийся с тщедушной фигурой. Видимо, в расчёты Штеренберга входил и этот разительный контраст. Слушая, он отбивал пальцем суровый ритм стиха.

Сердца единой верой сплавим. Пускай нас мало. Не беда! Мы за собой идти заставим К бичам привыкшие стада! [2]

Последовал новый взрыв восторга.

— Ну… вот же! А то… Какие-то Блоки-Шмоки. Всякие там Горькие-Сладкие. К чёрту всех! Извините, наша бесценная Олечка Давидовна. Но… надоело!

Постучав вилкой по тарелке, Штеренберг призвал гостей к порядку.

— К сожалению, товарищи, нам предстоит процесс долгий и непростой. Наследство досталось тяжелейшее!

Доверительным тоном, как своим, хозяйка сообщила:

— Мне Лёвушка сказал, что скоро будут приняты решительные меры. Самые решительные! Большего я сказать вам не могу. Но. ё подождем, подождём. Надо подождать.

— Олечка Давидовна, — обратился Штеренберг, — хочу припасть к вашим коленям. Мне необходимо увидеться с Львом Давидовичем. Дело серьёзное. Пора смести всех этих рафаэлят и пушкинят! На закупочной комиссии кипят настоящие бои. Мне не жалко миллиона Кандинскому, Малевичу, Шагалу. Но всякие там Коровины, Савраскины, Шишкины-Мишкины!

— А Рафаэля забыли? — воскликнул Галкин. Зачем-то пристально рассматривая волнующегося Штеренберга сквозь стёклышки пенсне, хозяйка раздумчиво обещала:

— Я поговорю, поговорю. Вы правы, это важно. Но, повторяю, надо потерпеть. Скоро, скоро! Левушка мне обещал…

Как видим, во все времена имелись свои Высоцкие…

* * *

Обещанного ждать пришлось недолго. Появился декрет Совета Народных Комиссаров «О памятниках республики». Затем для конкретного руководительства уничтожением «древнего культурного хлама» был создан «Экономический Совет для ликвидации всех искусств старого мира».

В действие вступила хорошо продуманная со всех сторон программа разрушения многовековой русской культуры.

Повальный характер приняло переименование городов, улиц, площадей. На карте России появились Троцк, Зиновьевск, Слуцк (имени Ленина не встречалось). Таврический дворец стал носить имя товарища Урицкого. Сменили свои исторические имена Невский проспект и Крещатик.

Под улюлюканье толпы стаскивались с постаментов памятники прежних лет и достижений. Газеты поддавали жару, всячески поощряя этот «стихийный гнев народа». Вокруг воинствующего Штеренберга составилась особенно неистовая группа: О. Брик, Н. Пунин, М. Альтман, В. Татлин, К. Малевич.

«Революция — освободительная реформа в русском искусстве, — писал Н. Пунин (один из мужей А. Ахматовой). — Мы за полное вытеснение надоевшего реализма. Взорвать, разрушить, стереть с лица земли старые художественные формы — как не мечтать об этом новому художнику!»

Под этот вандализм не преминул подвести солидную марксистскую базу сам Ленин:

«Лозунг национальной культуры есть буржуазный (а часто и черносотенно-клерикальный) обман… Наше дело — бороться с господствующей, черносотенной и буржуазной национальной культурой великороссов».

В один из осенних дней председатель Совнаркома собрал в своём кремлёвском кабинете большую группу скульпторов. Речь шла об украшении столичных улиц и площадей новыми монументами. Доклад о том, что предстояло сделать, прочёл партийный историк М. Покровский. Он зачитал список имён, чьи изваяния должны были занять опустевшие постаменты. Список был огромен… Завершая свой доклад, Покровский провозгласил:

— Долой всех этих дворянчиков Пушкиных, офицериков Лермонтовых, титулованных помещиков Толстых и буржуазно-религиозных неврастеников Достоевских!

Ленин обратился к мрачно слушавшему Коненкову с прямым вопросом: какие неотложные меры он посоветует принять правительству? Шевеля пальцами в своей роскошной бороде, Коненков обронил:

2

Эти пламенные вирши принадлежат перу некоего Высоцкого-Князева.

— Надо бы успеть до заморозков.

Он имел в виду, что изваяния станут изготавливать на скорую руку и, естественно, из гипса.

— А деньги? — спросил Ленин.

— Ну и деньги, конечно, — сказал Коненков.

Скульпторы, как и большинство художников, существовали впроголодь.

Авансы были выданы, работа закипела. На площади Революции появился памятник Дантону. У Мясницких ворот — Бакунину. У Серпуховских ворот — Салтыкову-Щедрину. На Страстном бульваре — Гейне. В Александровском саду — Робеспьеру. На Новинском бульваре — Жоресу… В Петрограде сам Зиновьев приказал поставить памятник Радищеву и указал место для монумента: возле самого Зимнего дворца. Явились рабочие и принялись кувалдами рушить ажурную решётку. Сделав пролом, они установили хрупкое изваяние прямо на стылую землю, — времени для сооружения постамента не оставалось. Рабочие ещё не ушли, как сильным порывом ветра с Невы памятник свалило. Статую установили снова, укрепили, как умели и смогли. Распоряжением из Смольного возле изваяния Радищева был назначен постоянный красноармейский пост. Часовые бессонно стерегли гипсовое изделие от падения. И всё же не уберегли. Однажды утром часовой сделал письменный отчёт коменданту Зимнего дворца. «Товарищ Радищев, не выдержамши сильного ветра, упал и разбился на куски».

Истребление народной памяти пошло успешнее, когда появился декрет новой власти об отделении церкви от государства. Громадное церковное имущество осталось без государственной охраны. На эти богатства алчно набросились завоеватели России. При этом беззастенчивый грабёж сопровождался глумливым поношением всего, что было свято русскому народу.

В Москве, в Вознесенском соборе, многие века находили последнее упокоение жёны и дочери Великих Московских князей. Основала храм Евдокия, супруга Дмитрия Донского. Все храмовые гробницы были вскрыты и разорены. «Задерём подол Матушке-России!» — гоготала распущенная солдатня… Наносилась жгучая обида великому народу: шло посрамление его жён и дочерей, а мужчины не смели поднять руку на их защиту.

В Хотькове, под Москвой, в тамошнем монастыре сохранились могилы родителей Сергия Радонежского, Кирилла и Марии. Комиссары, нагло расхаживая по святому месту, гнусно сквернословили и курили. Эта святыня также была кощунственно осквернена: захоронения вскрыты, а кости святых людей выброшены на дорогу.

В Петрограде варвары разграбили Казанский собор. Знаменитый иконостас, отлитый из серебра, отбитого атаманом Платовым у Наполеона, был расколот на куски и растащен. Исчезли великие ценности из Петропавловского собора. Пропали уникальные сокровища из разграбленных царских могил.

В те дни был похищен древнейший памятник человеческой культуры: так называемый «Синайский кодекс», хранившийся в Публичной библиотеке.

Начиналась распродажа несметных фондов Эрмитажа.

Шайкой беззастенчивых грабителей представала сама власть!

* * *

Алексей Максимович, разводя бесконечные костры в своей заваленной окурками пепельнице, сидел в клубах густого табачного дыма, заходился надсадным кашлем и думал, думал. Допустим, церковь следовало отделить от государства (требовалась совершенно новая идеология). Но зачем громить, издеваться, глумиться? Зачем вызывать гнев в народе? А ведь гнев копится, — не может не копиться. Народ ожесточается. Глядишь, появятся и Разин, и Пугачёв. Неужели ОНИ этого не сознают, не понимают? (Горький всё чаще стал называть Вождей они.) Так им напомнят, дадут понять, что так обращаться даже с завоёванным народом непозволительно!

Писателя раздражала спесь людишек бездарных, совершенно никчемных, однако наделённых поразительною властностью. Как всякие никудышники, они действуют стаей и отличаются велеречивым словоблудием. «Сбросим с корабля современности!» И сбрасывают, прикрывая свои делишки пламенной заботой о счастье всего человечества, никак не меньше. Уже «сбросили» Сергея Рахманинова — уехал. Собирается уезжать старый художник Константин Коровин. А что делать? Таким великим мастерам нет места на родной земле. Новая власть их не признаёт и обрекает на медленную гибель.

Константин Коровин, донимаемый жестоким голодом, принужден был обратиться в отдел изобразительных искусств Наркомпроса, в закупочную комиссию. Он принёс на суд несколько своих работ. В прежние времена Павел Третьяков сам приезжал к нему в мастерскую. Теперь же «гора пошла к Магомету». Старый мастер выждал длинную очередь. Разговаривал с ним «сам» Штеренберг и несколько деятелей из «Бубнового валета»: О. Брик, Д. Бурлюк, А. Гольдбах. Беседа вышла короткой. Штеренберг заявил художнику:

— Гражданин Коровин, ваше искусство вместе с царизмом ушло в прошлое. Для пролетарского государства оно не может представлять ни ценности, ни интереса.

Убитый приговором, художник с горьким вздохом изрёк:

— Мне в России больше делать нечего! Решительно переменилось понимание прекрасного: всё стало совсем наоборот. Вместо Левитана, Шишкина, Саврасова — какие-то квадраты и треугольники, изломанные фигуры с единственным отверстием посреди лица (не то глаз, не то рот).

Это были дни, когда взошла скандальная звезда Казимира Малевича с его «Чёрным квадратом на белом поле». Художник, вкусив славы, стал агрессивным, непримиримым. Он «сбрасывал с корабля современности» всю классическую живопись и объявил, что непременными элементами нового искусства становятся прямоугольники, круги, треугольники и… крест. Делясь секретами своего творчества, он поведал: «Я написал голую икону моего времени». И — далее: «Настоящий художник не тот, кто подражает природе, а тот, кто выражает себя… Я порвал синий абажур цветных ограничений и вышел в белое, в белую бездну. Мне видится белый квадрат на белом фоне — символ самосознания человека или чистое бытие».

Страшные люди, если разобраться!

Пока советское правительство, Совет Народных Комиссаров, находилось в Петрограде, Горький Ленину и звонил, и заходил. Теперь стало сложней. Да и некогда было Ленину: республика сражалась в сплошном окружении фронтов. И всё же председателю Совнаркома было небезразлично состояние великого писателя. Ленин изредка отвечал на его письма (в основном это были просьбы об арестованных). Вождь революции писал коротко, как видно наспех и потому его ответы походили на резолюции:

«Пора бы Вам знать, что политика — дело грязное, и лучше Вам в эти истории не путаться».

«…Интеллигентики, лакеи капитала, мнящие себя мозгом нации. На деле это не мозг, а говно!» (Простонародный цинизм Ленина вгонял писателя в краску.)

Ленину и в самом деле было некогда. Бесконечные просьбы Горького его попросту раздражали, ибо отвлекали от главных дел. Он понимал, что писатель не в состоянии отмахнуться от просителей. Горького одолевали. Настырность просителей, ищущих защиты, накладывалась на душевное состояние самого писателя. Революция, ради которой он столько потрудился, которую так ждал и приближал, оказалась вовсе не такой, какой когда-то виделась ему, художнику-романтику. Он ужаснулся, увидев революцию воочию! И сразу в полный рост встали перед ним «проклятые вопросы» русского гуманизма, связанные, прежде всего, с насилием, выкристаллизованные в знаменитой формуле Достоевского о «слезе ребёнка».

Но если бы он знал, что такое настоящая ответственность! Литератор обыкновенно изощряется в изображении движений человеческой души. Но что он знает о тонкостях классовых взаимоотношений? Политики, в отличие от писателей, имеют дело не с единицами, а с целыми классами и сословиями, с миллионами единиц. Ленину порой хотелось упрекнуть своего друга: он же не суётся к нему с советами насчёт того, как писать роман. Почему же Горький постоянно надоедает и лезет, лезет, лезет? В политике, батенька, совершенно недопустима сентиментальность, здесь, если быть откровенным до конца, необходим самый что ни на есть цинизм. Да, да, не надо морщиться. Именно цинизм, т. е. трезвый взгляд на людей и на события и на свою вынужденную роль в происходящем.

До поры до времени он отделывался коротенькими записками, стараясь ничем не выразить своего недовольства, а подчас и раздражения. Горький прочитывал, горбился над столом и принимался раскладывать в огромной почерневшей пепельнице костёр из спичек.

Наконец из Москвы на Кронверкский пришло большое обстоятельное письмо.

«Дорогой Алексей Максимович! Чем больше я вчитываюсь в Ваше письмо, чем больше думаю о связи его выводов с изложенным в нём (и рассказанным Вами при наших свиданиях), тем больше прихожу к убеждению, что и письмо это и выводы Ваши и все Ваши впечатления совсем больные.

Питер — один из наиболее больных пунктов за последнее время. Это и понятно, ибо его население больше всего вынесло, рабочие больше всего наилучших своих сил поотдавали, голод тяжёлый, военная опасность тоже. Нервы у Вас явно не выдерживают. Это не удивительно. А Вы упрямитесь, когда Вам говорят, что надо переменить место, ибо дать себе истрепать нервы до больного состояния неразумно.

Всё делается, чтобы привлечь интеллигенцию (не белогвардейскую) на борьбу с ворами. И каждый месяц в Советской республике растёт % буржуазных интеллигентов, искренне помогающих рабочим и крестьянам, а не только брюзжащих и извергающих бешеную слюну. В Питере „видеть“ этого нельзя, ибо Питер город с исключительно большим числом потерявшей место (и голову) буржуазной публики (и „интеллигенции“), но для всей России это бесспорный факт. Вы поставили себя в положение, в котором непосредственно наблюдать нового в жизни рабочих и крестьян, т. е. 9/10 населения России Вы не можете, в котором Вы вынуждены наблюдать обрывки жизни бывшей столицы, из коей цвет рабочих ушёл на фронты и в деревню и где остались непропорционально много безместной и безработной интеллигенции, специально Вас осаждающей. Советы уехать Вы упорно отвергаете.

Понятно, что довели себя до болезни: жить Вам, Вы пишете, не только тяжело, но и „весьма противно“!!! Ещё бы! В такое время приковать себя к самому больному пункту… Ни нового в армии, ни нового в деревне, ни нового на фабрике Вы здесь, как художник, наблюдать и изучать не можете. Вы отняли у себя возможность то делать, что удовлетворяло бы художника, — в Питере можно работать политику, но Вы не политик. Сегодня — зря разбитые стёкла, завтра — выстрелы и вопли из тюрьмы, потом обрывки речей самых усталых из оставшихся в Питере нерабочих, затем миллион впечатлений от интеллигенции, столичной интеллигенции без столицы, потом сотни жалоб от обиженных. В свободное от редакторства время никакого строительства жизни видеть нельзя (оно идёт по-особому и меньше всего в Питере) — как тут не довести себя до того, что жить весьма противно…

Ваше письмо оформило и докончило, завершило сумму впечатлений от Ваших разговоров. Не хочу навязываться с советами, а не могу не сказать: радикально измените обстановку, и среду, и местожительство, и занятие, иначе опротиветь может жизнь окончательно.

Крепко жму руку. Ваш Ленин».

Изменить обстановку… Уехать? Но — куда? Не на фронт же с его здоровьем!

Почудился намёк на эмиграцию. Горький подумал и отверг самую мысль о бегстве из родного дома. Толстого и кляли, и от церкви отлучали, он же оставался в Ясной Поляне, продолжая и жить, и делать, как умел и как хотел.

А слухи, что ни день, становились всё страшнее и нелепей. Будто бы зверей в Зоологическом саду кормят трупами расстрелянных в ЧК. Шаляпин рассказал об аресте известного профессора Б. Никольского. Его дочка, Аня, пришла на Гороховую справиться об отце. Комендант со смехом заявил: «Поздно, барышня. Мы вашего папашку зверькам скормили!» Дикие слухи приходили из Крыма. В Феодосии, как в средневековье, ожил рынок рабов. Пьяные матросы на миноносцах привозят с Кавказа захваченных армянок и продают их по дешёвке — по 25 рублей. В Евпатории обрела неслыханную власть какая-то чекистка Тонечка. По её приказу пленных офицеров свозят на крейсер «Румыния». Каждый вечер Тонечка тщательно наряжается, пудрится, прыскает на себя духами и отправляется творить расправу. Пленным отрезают носы, губы, уши, половые органы, затем топят в море…

Что… неужели все это выдумано от безделья?

Квартира на Кронверкском продолжала оставаться Ясной Поляной пролетарского писателя. К нему, как последнему защитнику, тянулись все обиженные и ослабевшие. Жилище Горького превратилось в проходной двор. С раннего утра до позднего вечера шла невообразимая толчея. И почти все просили защиты от Зиновьева — всемогущего комиссара Северной области, председателя Петроградского Совета. Только что перед хозяином квартиры всхлипывала великосветская дама, сильно обносившаяся, её сменял растерянный актёр, а следом в кабинет входил бывший сановник — входил почтительно, как в царские чертоги. У известного писателя просили заступничества за арестованных, через него добывали пайки, квартиры, одежду, лекарства, железнодорожные билеты, табак, писчую бумагу, вставные зубы для стариков и молоко для новорождённых. Отказывать Горький не умел. Выслушав жалобу или просьбу, он брал чистый лист бумаги и своим округлым почерком писал товарищеское обращение-ходатайство. Адресат был всегда один — к тому, кто сидел на самом верху пирамиды петроградской власти. Зиновьев же, как правило, отказывал каждому, кто приходил к нему именно с горьковскими письмами. Причём отказывал грубо, едко, уничижительно. Задетый за живое, писатель обращался выше — к Луначарскому, Дзержинскому, к самому Ленину. Каждый такой «прыжок» через голову Зиновьева лишь обострял и без того плохие отношения с диктатором столицы.

Скоро они оба, всемирно известный писатель и диктатор, оказались буквально на ножах.

Ещё весной, в мае, на афишных загаженных тумбах, просто на заборах и стенах домов появились хорошо отпечатанные прокламации. Одну из них, с оборванным углом, принёс с улицы Максим и прочитал вслух за обедом.

«СЕКРЕТНО!

Председателям отделов „Всемирного Израильского Союза“.

Сыны Израиля! Час нашей окончательной победы близок. Мы стоим на пути достижения нашего всемирного могущества и власти. То, о чём раньше мы только тайно мечтали, уже находится в наших руках. Те твердыни, перед которыми мы раньше стояли униженные и оскорблённые, теперь пали под напором наших сплочённых любовью к своей вере национальных сил. Но нам необходимо соблюдать осторожность, ибо мы твёрдо и неуклонно должны идти по пути разрушения чужих алтарей и тронов. Мы оскверняем чужие святыни, мы уничтожаем чужие религии, устраняя их от служения государству и народу, мы лишаем чужих священнослужителей авторитета и уважения, высмеивая их в своих глазах и на публичных собраниях. Мы делаем всё, чтобы возвеличить еврейский народ и заставить все племена преклоняться перед ним, признать его могущество и избранность. И мы уже достигли цели, но нам необходимо соблюдать осторожность, ибо вековечный наш враг, рабская Россия, униженная, оплёванная, опозоренная самим же русским племенем, гениально руководимым представителями сынов Израиля, может восстать против нас самих. Наша священная месть унижавшему нас и содержавшему нас в позорном гетто государству не должна знать ни жалости, ни пощады. Мы заставим плакать Россию слезами горя, нищеты и национального унижения. Врагам нашим не должно быть пощады, мы без жалости должны уничтожить всех лучших и талантливейших из них, дабы лишить рабскую Россию её просвещённых руководителей, этим мы устраним возможность восстания против нашей власти. Мы должны проповедовать и возбуждать среди тёмной массы крестьян и рабочих партийную вражду и ненависть, побуждая к междоусобице классовой борьбы, к истреблению культурных ценностей, созданных христианскими народами, заставим слепо идти за нашими преданными еврейскому народу вождями. Но нам необходимо соблюдать осторожность и не увлекаться безмерно жаждою мести.

Сыны Израиля! Торжество наше близко, ибо политическая власть и финансовое могущество всё более и более сосредотачиваются в наших руках. Мы скупили за бесценок бумаги займа свободы, аннулированные нашим правительством и затем объявленные им как имеющие ценность и хождение наравне с кредитными билетами. Золото и власть в наших руках, но соблюдайте осторожность и не злоупотребляйте колеблющимся доверием к вам тёмных масс. Троцкий-Бронштейн, Зиновьев-Апфельбаум, Иоффе, Каменев-Розенфельд, Штемберг — все они так же, как и десятки других верных сынов Израиля, захватили высшие места в государстве. Мы не будем говорить о городских самоуправлениях, комиссариатах, продовольственных управах, кооперативах, домовых комитетах и общественных самоуправлениях — всё это в наших руках, и представители нашего народа играют там руководящую роль. Но не упивайтесь властью и могуществом и будьте осторожны, ибо защитить нас кроме нас самих некому, а созданная из несознательных рабочих Красная Армия ненадёжна и может повернуться против нас самих.

Сыны Израиля! Сомкните теснее ряды, проводите твёрдо и последовательно нашу национальную политику, отстаивайте наши вековечные идеалы. Строго соблюдайте древние заветы, завещанные нам нашим великим прошлым. Победа близка, но сдерживайте себя, не увлекайтесь раньше времени, будьте осторожны, дабы не давать врагам нашим поводов к возмущению против нас, пусть наш разум и выкованная веками осторожность и умение избегать опасностей служат нам руководителями».

На домашних Горького прокламация не произвела впечатления. Только Варвара Васильевна Тихонова, сидевшая в тот день на хозяйском месте во главе стола, вдруг с раздражением сказала:

— А что, разве неправда? Совсем на шею сели! Только зачем они так хвастают? Это же глупо!

В самом деле, такая наглая публичная похвальба менее всего была в еврейских интересах. Между своими да ещё о таком принято толковать потише, скрытно, хоронясь от лишних ушей и глаз. Тут же… прямо-таки напоказ!

А через неделю та же Варвара Васильевна подняла в подъезде подброшенную кем-то свеженькую листовку.

«ПРЕДПИСАНИЕ

Главного штаба „Каморры народной расправы“

Всем председателям домовых комитетов

Милостивый государь!

В доме, в котором вы проживаете, наверное, есть несколько большевиков и жидов, которых вы знаете по имени, отчеству и фамилии.

Знаете также и №№ квартир, где эти большевики и жиды поселились, и №№ телефонов, по которым они ведут переговоры.

Знаете также, может быть, когда они обычно бывают дома, когда и куда уходят, кто у них бывает и т. п.

Если вы ничего этого не знаете или знаете, но не всё, то „Каморра народной расправы“ предписывает вам немедленно собрать соответствующие справки и вручить их тому лицу, которое явится к вам с документами от имени Главного штаба „Каморры народной расправы“.

Справки эти соберите в самом непродолжительном времени, дабы все враги русского народа были на учёте, и чтобы их всех в один назначенный заранее час и день можно было перерезать.

За себя не беспокойтесь, ибо ваша неприкосновенность обеспечена, — если вы, конечно, не являетесь тайным или явным соучастником большевиков или не принадлежите к иудиному племени.

Все сведения, которые вы должны дать, будут нами проверены, и если окажется, что вы утаили что-либо или сообщили неверные сведения, то за это вы несёте ответственность перед „Каморрой народной расправы“.

Имейте это в виду».

Затворившись в кабинете, Алексей Максимович положил на стол рядышком и прокламацию «Израильского Союза», и листовку грозной «Каморры». От обеих бумажек попахивало слишком нехорошо — кровью. Затевалось, неизвестно с какой целью, что-то жандармское, старорежимное. На встревоженного писателя дохнуло смрадом самой гнусной провокации.

Предчувствия не обманули Горького, — вскоре прямо на улице был застрелен комиссар из Смольного Володарский. Правительственные газеты взвыли от возмущения. Чекисты, само собой, немедленно бросились на поиски злоумышленников. Последовали первые аресты. На Гороховую доставили некоего И. В. Ревенко, активиста «Каморры». У него при обыске нашли печать организации. На ней изображён восьмиконечный православный крест, по обводу надпись (крупно): «КАМОРРА НАРОДНОЙ РАСПРАВЫ». Необходимый кончик чекистами, таким образом, был ухвачен. Тут же в их руках оказался ещё один погромщик — Л. Т. Злотников. Следователь питерской ЧК Байковский объявил, что это «известный черносотенный активист», бывший сотрудник газеты «Русское знамя», последователь знаменитейшего юдофоба Пуришкевича.

После этих арестов газеты стало страшно брать в руки. Стоял истошный вой о надвигавшейся опасности погромов, о происках поднимавшей голову «чёрной сотни». Перед глазами перепуганного обывателя возникала оскаленная морда русского погромщика с закатанными рукавами, с окровавленным ножом.

Чем всё это кончится?

Пока что получилось достоверное известие о том, что на Валдае сотрудники ЧК явились к бывшему сотруднику газеты «Новое время» М. О. Меньшикову, известному публицисту, удалившемуся на покой, и расстреляли его прямо у крылечка деревянного дачного дома, на глазах жены и детей.

Месть за Володарского? Или возмездие за недавнюю публицистическую деятельность в «Новом времени»? (Меньшиков имел скандальную известность как убеждённый юдофоб).

Грянуло новое потрясение: прямо в вестибюле своего учреждения был застрелен самый страшный в Петрограде человек — Моисей Урицкий. Громадный город оцепенел. А в тот же день поздно вечером поползли слухи о том, что в Москве совершено покушение на Ленина. Рассказывали о двух отравленных пулях. Но Вождь остался жив… Вывод напрашивался сам собой: заговор. Власть принялась карать без всякого разбора. Рассказывали, что на Гороховой в первую же ночь расстреляли более тысячи человек. Заложников хватали где попало — даже на улицах прохожих.

События стали развиваться самым непонятным образом. В здании английского посольства разгорелся настоящий бой. Чекистов, явившихся с обыском, встретили огнём. В завязавшейся перестрелке погиб военный атташе капитан Кроми. При обыске в подвалах посольства обнаружили большие запасы оружия — вроде бы даже пулемёты. Хорошеньким же делом собирались заниматься британские дипломаты!

События последних дней совершенно выбили Горького из равновесия. Он почти физически ощущал две пули, вонзившиеся в тело Ленина (говорят, одну так и не вынули — опасно). Неожиданное покушение окончательно примирило его с Лениным. Чего-то он и в самом деле не понимал, без всякой меры негодуя по поводу декретов новой власти. Как видно, положение этой власти и на самом деле таково, что — не позавидуешь!

Он вспоминал дни на Капри, когда туда к нему наведывался Ленин. Алексей Максимович воспринимал тогда Вождя большевиков как прирождённого русака с берегов Волги. Ничего страшного в его облике не проступало — обыкновенный русский интеллигент. Ленин с увлечением играл в шахматы, возился на берегу с детишками, встречался с товарищами, наезжавшими из России.

Кажется, давно ли все это было?

Какое страшное развитие событий! Если бы тогда знать!

Покаянные размышления, тревога за жизнь подстреленного Вождя настолько обезоружили писателя, что он не сразу оценил мстительную ярость нового кремлёвского декрета — о «красном терроре». Это правительственное постановление было пронизано библейской, лютой злобой: «око за око, зуб за зуб».

* * *

Надвигалась вторая советская зима.

Система продовольственных пайков, установленная Свердловым, приблизительно выстроила вертикаль полезности людей при новой власти. К голоду как-то приспособились. Но что делать с холодом? Поговаривали, будто в наступающую зиму не найдётся ни полена дров даже для Ленина. Власть понемногу принималась выгонять население на ломку старых барж и деревянных домов, покинутых жителями. Громадный город начинал пожирать сам себя.

Молодёжь в доме Горького, продолжавшая жить беспечно, однажды принесла слух, будто бы в Петрограде появился Азеф, страшилище совсем недавних лет. Говорили, приехал он из Москвы… И совершенно достоверно известилось насчёт ещё одного разоблачённого — Малиновского. Этот приехал откуда-то из-за границы, где скрывался, и явился прямо на Лубянку. В отличие от Азефа его судили и расстреляли.

Но что вдруг потянуло знаменитых провокаторов на места их преступлений?

В Республике Советов свирепствовал «красный террор». Вошло в обычай вывешивать на афишных тумбах списки расстрелянных. Возле них собирались толпы, молча прочитывали и в полном безмолвии расходились. Алексей Максимович, запершись в кабинете, надсадно бухал кашлем, беспрерывно курил и, разведя огонь в пепельнице, подолгу смотрел на крохотное пламя отрешённым взглядом. Ему вспоминались слова философа Николая Бердяева о том, что русский народ состарился, одряб и одряхлел и что Россия вступила в завершающий период своей многовековой Истории. Иными словами, наступал конец. Так или примерно так же заканчивали своё существование на планете Римская империя, Золотая Орда, Византия, а загадочная Атлантида вообще ушла под воду, на дно океана.

В эту страшную зиму (гораздо страшнее, чем предыдущая) судьба великого писателя сделала очередной причудливый зигзаг, — в квартире на Кронверкском, а затем и в его личной жизни появилась женщина, истинное лицо которой осталось не выясненным до наших дней. Звали её Мария Игнатьевна Закревская-Бенкендорф. С ней Горький прожил все оставшиеся годы.

Привел её на Кронверкский Корней Чуковский. Мария Игнатьевна знала несколько языков и искала переводов. В те дни Горький затевал громадное издательство «Всемирная литература».

Любопытный к любой человеческой судьбе, Алексей Максимович был ошеломлён жизненными испытаниями, выпавшими на долю незнакомки, и незаметным образом подпал под мощное обаяние её незаурядной женской натуры. Вскоре она исполняла обязанности личного секретаря писателя, бойко стучала на пишущей машинке, переводила письма и газетные статьи. Поселилась она в комнате рядом с горьковской спальней.

Громадная квартира на Кронверкском была чрезмерно многолюдной. Здесь жили Максим Пешков с молодой женой и сын Андреевой с семьёй. Кроме того, обитали совершенно бесцветные люди, неприспособленные к тогдашним суровым условиям. На Кронверкском они обрели тёплый кров и обильный по тем временам стол. Молодое население отличалось крайней беспечностью и завидным весельем. Дни, недели, месяцы проходили в беспрерывных импровизациях, розыгрышах, шутках. Каждый из обитателей квартиры имел прозвище (Горького с едва заметным почтением называли «Дукой»). Варвара Васильевна Тихонова, появлявшаяся время от времени на Кронверкском, пыталась навести кое-какой порядок, однако безуспешно. Поэтому когда в доме появилась Мария Игнатьевна Закревская-Бенкендорф и приняла не только секретарские обязанности, но и руководительство домашней прислугой, Максим Пешков с удовлетворением заметил:

— Ну вот, появился завхоз и прекратился бесхоз!

С Марией Фёдоровной Андреевой секретарша «Дуки» и «завхоз» с первых же дней сумела установить завидно ровные и доброжелательные отношения.

Молодёжь, признав её права и место в доме, немедленно приклеила к ней прозвище «Титка».

Для Горького наступили дни великого умиротворения. Он стал меньше и курить, и кашлять. Мария Игнатьевна, Мура, забиралась с ногами в кресло и закутывалась в шаль. За окнами, за шторами, трещал мороз, там хозяйничали страшные чекисты со своими маузерами, а здесь царил розовый полумрак, возникала и крепла доверительная интимность.

Эта молодая женщина (Муре было 26 лет) воспринималась писателем несчастным существом, нуждавшимся в сильной надёжной защите. Роль защитника слабых и униженных была ему знакома и привычна. На этот раз он взвалил такое бремя с нескрываемым восторгом. Тем более, что особенных усилий вовсе и не требовалось. Для измученной Муры необходимы были всего лишь кров и хлеб.

С продуманной откровенностью она рассказывала ему о себе, о своих предках. В роду Закревских запомнилась знаменитая Аграфена, «медная Венера», которой посвящали свои стихи Пушкин и Вяземский. Муж Муры, Бенкендорф, служил дипломатом. Совсем недавно она блистала на приёмах в Лондоне и Берлине, её приглашали на танец король Англии Георг V и германский император Вильгельм II. Счастливая жизнь закатилась в одночасье. Она вспоминала о двух своих детях, оставшихся с дальней родственницей в Эстонии. Революция отсекла от них её, несчастную измученную мать.

От наплыва жалости у Горького сжималось сердце. Он знал, что Мура нравится мужчинам. В издательстве «Всемирная литература», едва она садилась за пишущую машинку, к ней подходил Е. Замятин и старался вовлечь в разговор. Приходил больной А. Блок, смущался, мялся, затем совал ей свой последний сборник с надписью: «Вы предназначены не мне. Зачем я видел Вас во сне?»

Сейчас, в тёплом и уютном кабинете, окрашенном светом абажура, она куталась в тёплую шаль и наблюдала за писателем, прекрасно понимая, что с ним происходит. Она принадлежала к тому типу женщин, которые всю жизнь эксплуатируют мужчин. Влюбляясь в неё без памяти, они несли этот крест, как счастливый дар судьбы. Так породистый аргамак, гордясь своим блистательным седоком, по-лебединому выгибает шею и пляшет под седлом. Сейчас она умело пускала в ход всё своё искусство обольщения и видела, что старый больной писатель, что называется, сомлел.

— Железная вы женщина! — растроганно произнёс он, глядя на нее увлажнившимися глазами.

Мура вроде бы смутилась и утомлённо потянулась в кресле, не забыв прикрыть концами шали свои полные круглые колени…

* * *

Об одном она умолчала в эти долгие, уютные вечера: где она находилась всего два месяца назад.

В квартире на Кронверкском Мария Игнатьевна, Мура, появилась почти прямиком из подвалов Лубянки.

Попала она в это страшное место как раз в связи с тем, что заставляло Горького предаваться таким мучительным размышлениям: с убийством Урицкого и покушением на Ленина. Причём арест её не являлся случайностью, как для сотен тысяч жертв «красного террора», — Мура была взята под стражу вместе с известным английским разведчиком Брюсом Локкартом, уверенно орудовавшим в те времена в обеих русских столицах.

Этот белобрысый англичанин совершенно не походил на дипломата, скорее на боксёра-профессионала: крепкие плечи и кулаки, массивный подбородок, волосы ёжиком. Звали его Роберт Брюс Локкарт. Он приехал в Москву в 1912 году и занял там пост вице-консула Великобритании. Да начала Большой войны в Европе оставалось ещё два года, однако крупнейшие американские газеты уже возвестили всему миру о том, что «евреи объявили войну России».

У молодого британского дипломата (ему исполнилось 25 лет) обнаружился чисто российский дар «рубахи-парня». Он быстро свёл множество знакомств. Этому помогали лёгкие интрижки с женщинами, а также рекомендательные письма М. М. Литвинова. Будущий нарком иностранных дел жил в те годы в Лондоне, имел там семью: жену и дочь. В Москве Локкарт с удовольствием вёл жизнь светского бонвивана. Он был холост, обаятелен, деньги у него водились. Ко всем своим достоинствам он оказался спортивным парнем. В составе футбольной команды фабрики Морозова Локкарт становится чемпионом Москвы.

В самый канун Большой войны Россию посетил выдающийся английский писатель Герберт Уэллс. Книгами знаменитого фантаста зачитывался весь мир. Уэллс купался в море славы. Локкарт сделался постоянным спутником писателя и, в частности, добровольным переводчиком. Несколько раз обоих англичан — маститого писателя и молодого дипломата — видели в обществе женщин не слишком строгой репутации. Локкарт старался, чтобы стареющий писатель увёз из России самые приятные впечатления.

После Уэллса в Россию стали регулярно наезжать другие английские писатели: Честертон, Голсуорси, Моэм, Беккет. Всех их заботливо опекал гостеприимный Локкарт, хорошо изучивший в обеих русских столицах роскошные рестораны и загородные места увеселений.

Однажды во время весёлого холостяцкого ужина военный атташе капитан Кроми познакомил Брюса с молодой женщиной. Она была разведена и вела свободную жизнь. Локкарт сразу же подпал под поразительные чары незнакомки. Звали её Мария Игнатьевна Бенкендорф. Капитан Кроми сообщил приятелю на ухо, что Мура (так звали её в обществе) является праправнучкой А. Ф. Закревского, некогда знаменитого генерал-губернатора Москвы.

Вспыхнула страстная обоюдная любовь. Молодые люди презрели людские пересуды и поселились вместе.

Мура, не обладая броской красотой, умела быть очаровательной. Этим она и привязывала к себе мужчин. Через много-много лет писательница Нина Берберова, знавшая Муру в молодые годы, вспоминала о ней так: «Секс шёл к ней естественно, и в сексе ей не нужно было ни учиться, ни копировать, ни притворяться. Его подделки никогда не нужны были ей, чтобы уцелеть. Она была свободна задолго до „всеобщего женского освобождения“».

Поселившись со своей возлюбленной под одной крышей, Локкарт оказался не в состоянии скрыть от неё своих секретнейших обязанностей. Собственно, Мура также не была наивной девочкой, которой внезапная любовь затмила и зрение, и разум. Жизнь уже изрядно потискала её в своих суровых лапах. Вела она в русских столицах совершенно загадочную жизнь, нигде и никогда не работая, но имея достаточные средства. Локкарт так и не смог раскусить её до конца. Оба они упивались тем, что так сближает авантюристов: поразительным родством характеров. В те грозные годы, когда рушилось и, наконец, обрушилось русское самодержавие, судьба подарила им несколько месяцев безоглядного счастья. Они полюбили лихие тройки, полуночные загулы в «Мавритании» и «Стрельне», обрели вкус к ледяной икре на горячих калачах и к тестовским поросятам. Услужливые татары-официанты и дорогие лихачи-извозчики с фамильярной почтительностью называли Локкарта «господин Лохарь».

В начале 1917 года влюблённым пришлось пережить вынужденное расставание: в Петрограде начиналось военное совещание союзников, и обязанности Локкарта требовали там его присутствия (тем более, что делегацию Великобритании возглавлял лорд Мильнер, человек, который выбрал Брюса для работы в России). Отсутствовал Локкарт довольно долго, около месяца, и вернулся в самом конце февраля. А через несколько дней грянуло царское отречение от престола!

Падение самодержавия обрекло Россию на хаос безвластия. Настало золотое время для сотрудников секретных служб. Петроград кишмя кишел иностранцами. На помощь капитану Кроми и Локкарту прибыл из Лондона жгучий брюнет с античным профилем — Сидней Рейли (он же — Соломон Розенблюм, уроженец Одессы). Обнаружилось бешеное соперничество французов и американцев. В середине года нагрянула внушительная миссия «Международного Красного Креста». Сразу возросло влияние посланника США Фрэнсиса. Возле него возник суховатый и начисто лишённый всяческого обаяния полковник Робинс. К немалому удивлению Локкарта, наехавшие американцы были наделены таинственными полномочиями, перед которыми склонял свою немолодую надменную голову сам Джордж Бьюкеннен, посол Великобритании.

Летние месяцы Локкарт провёл в неистовой работе. Назревали события исторического значения. Круг его знакомых расширялся с каждым днём: М. Горький, А. Толстой, К. Станиславский, Н. Балиев. Он стал на дружеской ноге с городским головой Москвы Челноковым и свёл знакомство с великим князем Михаилом, братом свергнутого императора. Одновременно завязывались связи с политиками «новой волны»: от Ленина и Троцкого до Некрасова и Терещенко.

«Зазеркалье» тогдашних событий в России изобиловало личностями загадочными и страшноватыми. Назывались два брата по фамилии Фабрикант, а также таинственный «Роман Романович», человек жестокий до последней крайности (рассказывали, например, что любой, кто имел несчастье встать поперёк его пути, исчезал и его истёрзанное тело полиция подбирала на пустынном берегу Голодая).

Большевики, взяв Зимний дворец и поместив министров Временного правительства в казематы Петропавловской крепости, обосновались в Смольном. В то знаменательное утро Локкарт проснулся с поразительно высокими знакомствами. Он стал обладателем пропуска с подписью самого Дзержинского. У него имелся охранный мандат, заверенный Троцким. В Смольном он открывал все двери, что называется, ногой. Его доверенными собеседниками стали Чичерин, Карахан, Петерс, Радек, Зиновьев и Ленин.

Немецкое наступление заставило советское правительство сбежать в Москву. Иностранные посольства эвакуировались в Вологду и ждали там отправки в Мурманск, чтобы ехать домой. В Москве и Петрограде были оставлены люди, не обладавшие дипломатическим иммунитетом. На них были возложены обязанности информаторов.

В те дни Локкарт вынашивал дерзкую идею: организовать интервенцию в Россию для помощи… большевикам. О победе белых генералов не могло быть и речи из-за их стремления восстановить «единую и неделимую» державу. Будучи по молодости лет нетерпеливым, Локкарт одну за другой слал телеграммы в Лондон на имя Ллойд Джорджа.

Сидней Рейли носился с мыслью усадить в Московский Кремль своего друга Бориса Савинкова.

Полковник Робинс советовал избегать вмешательства во внутренние дела русских и позволить им самим истребить своих врагов.

Тем временем Москва готовилась к встрече немецкого посла графа Мирбаха. Германия первой признала правительство Республики Советов. Москву прибирали, подновляли, наряжали. Настоящей язвой столицы сделались анархисты. В самом центре города они захватили 26 особняков. В ночь на 11 апреля чекисты совершили на эти гнёзда анархистов стремительный налёт. Утром заместитель Дзержинского товарищ Петерс повёз Локкарта по местам ночных боёв. Они осматривали разбитые артиллерией особняки, перешагивали через трупы и лужи крови. Петерс, привычно усмехаясь, сбоку наблюдал за реакцией англичанина.

— Нам некогда было возиться со всякой там юриспруденцией, — объяснял он. — Пуля в лоб — милое дело!

Локкарт был бледен. Вид и запах свежей крови, нелепые позы убитых и добитых вызывали тошноту. Одно дело — обрекать людей на смерть и не ведать при этом жалости, совсем иное — исполнять приговоры и любоваться на дело рук своих. «Палач!» — думал он о своем спутнике. Он стискивал зубы, чтобы выдержать это испытание.

Вечером он встретился с М. Ликирадопуло, работавшим в администрации Московского Художественного театра. То ли грек, то ли еврей, он оказывал услуги нескольким разведывательным службам. Локкарт подозревал, что он на дружеской ноге и с Петерсом. Прошедшей ночью на глазах Ликирадопуло, жившего на Арбате, решительные чекисты производили зачистку расстрелянных из орудий особняков. В ход пошли маузеры. «Это звери!» — шептал перепуганный хозяин и поглядывал на окна. Он боялся наступления темноты. По секрету Ликирадопуло рассказал своему гостю, что у настоящих «железных» чекистов существует варварский обычай: каждый из них обязан руками разорвать живую собаку и съесть её горячую печень. Это испытание — как бы непременный тест на звание «железного». Из таких отборных живодёров и состоит гвардия Феликса Дзержинского.

— Запах крови для них, как… «Шанель»!

Локкарт поморщился. Сегодня утром он имел возможность в этом убедиться.

Хозяин, излив скопившиеся эмоции, перешёл на деловой тон.

— Сегодня ночью к вам пожалуют, — предупредил он.

Это был редкий случай. Обычно дома, в Хлебном переулке, Локкарт никого не принимал, предпочитая встречи на явочных квартирах. Но тут, как он понял, предстояло что-то особенное. Спорить не приходилось. Да и не годился перетрусивший Ликирадопуло для оспаривания приказов.

В таких случаях он всего лишь передатчик…

Поздней ночью на квартиру в Хлебном явились двое. Дверь открыл сам хозяин (Муре было сказано, чтобы она заперлась в спальне). Перед Локкартом стоял старый знакомец Владимир Осипович Фабрикант. Он привёл странного человека, увидев которого, Брюс невольно наморщил лоб. И не узнать, и что-то вроде бы знакомое… Эти торчком, как у кота, поставленные уши, эти вертикальные зрачки… Керенский! Но какие перемены! Недавний диктатор запустил окладистую бороду и начисто смахнул свой знаменитый ёжик на голове. В России он околачивался уже целый год, удачно обманывая ищеек ВЧК.

Владимир Фабрикант передал своего спутника с рук на руки, с наказом устроить Керенскому выезд из России. В глубине души Локкарт изумился. По традициям английской разведки люди, подобные Керенскому, относились к разряду бросовой агентуры. Но тут, видимо, учли все его заслуги на посту председателя Временного правительства и Главковерха русской армии. Вклад Керенского в разлад российской жизни и в самом деле был огромен. Так что… заслужил!

Густая бородища Керенского торчала безобразным веником. Он прижимал её рукой к груди. С английским разведчиком его связывало давнее знакомство. Обыкновенно из кабинета «Виллы Родэ» он прямиком направлялся к Бьюкеннену и там непременно заставал Локкарта, исполнявшего обязанности переводчика (хотя Керенский знал, что сэр Джордж отлично владеет русским языком). Знал Керенский и о зловещих делах таинственного «Романа Романовича».

Локкарт исполнил приказ из Лондона. Он усадил Керенского в эшелон с сербскими солдатами. Через несколько дней в Мурманске бывший председатель Временного правительства взошёл на борт английского крейсера. Он уехал в Европу, затем в Америку и прожил ещё долго, очень долго. А примерно в те же дни в Екатеринбурге в подвале Ипатьевского дома чекисты зверски расправлялись с семьей русского царя. Великобритания, спасая Керенского, не пошевелила и пальцем, чтобы спасти близких родственников своего монарха, равнодушно отдав их на кровавые ритуальные мучения.

Одна неприятность случилась в эти дни у Локкарта: ему по великому секрету сообщили, что большевикам каким-то образом удалось раскрыть его агентурный шифр и что его донесения в Лондон запросто читаются на Лубянке. Признаться, этому он не поверил. Шифровальная таблица хранилась у него в рабочем столе, он работал с нею только сам. В квартире же (в Хлебном переулке) никогда и никто из посторонних не бывал. Там, в этом прекрасно убранном уголке счастья, обитали только они с Мурой.

Вторую половину августа иностранные агенты, наводнившие Москву и Петроград, обменивались конфиденциальной информацией с Дальнего Востока. Там затевалось опасное противостояние Японии и Соединённых Штатов. По слухам, советское правительство во главе с Лениным соглашалось уступить Камчатку американцам, однако этому решительно воспротивились японцы, давно точившие зубы на русское Приморье, на Сахалин и на эту самую Камчатку. В Москве вдруг появился дальневосточный комиссар Александр Краснощёков, пытаясь всеми способами проникнуть в кабинеты влиятельных наркомов.

Внезапные события 30 августа потрясли обе столицы. В этот день утром в Петрограде был застрелен Моисей Урицкий, а вечером в Москве двумя пулями из браунинга опасно ранен председатель Совнаркома Владимир Ленин. Ответные меры власти не замедлили: начались повальные аресты.

В ночь на 1 сентября в Хлебном переулке появилось несколько чёрных автомашин. Группу чекистов возглавлял комендант Кремля Мальков, матрос-балтиец, с которым Локкарт был хорошо знаком ещё по Смольному. Перед дверью квартиры № 19 чекисты остановились и принялись колотить рукоятками маузеров. В приоткрывшуюся дверь Мальков живо сунул ногу. Перед ним стояла Мура в ночном пеньюаре. Её отстранили и вошли в спальню. Локкарт узнал Малькова и всё понял.

Квартира была опечатана, счастливых любовников отвезли не на Лубянку, а в Кремль. Там, в подвалах Кавалерского корпуса, находилась спецтюрьма для «избранных». Локкарта и Муру развели и заперли в тёмных одиночках.

Ночной арест не ошеломил Локкарта. Он понимал, что с ним ничего страшного не произойдёт. Но Мура? Кто заступится за эту беззащитную женщину? Насколько он знал, у ней не осталось никого из влиятельных знакомых. При всей своей молодости она была целиком человеком прошлого — пусть недавнего, но сгинувшего навсегда.

* * *

Рано утром вниз спустился конвой и повел Муру на первый допрос к товарищу Петерсу.

Она увидела молодого мужчину с простоватым лицом, вальяжно сидевшего за большим столом. На поверхности стола лежал не заклеенный конверт. Длинные волосы, зачёсанные назад, придавали Петерсу вид городского интеллигента. Усмехаясь краешком рта, он пристально рассматривал узницу. Мура была подавлена, но не смущена. Ей показался в глазах чекиста чисто мужской интерес. На этом интересе она и решила выстроить всю линию своей защиты. Чекисты — тоже живые люди!

Намеченный план рухнул с первых слов чекиста. Она не знала, что приготовил ей товарищ Петерс.

Играя глазами, он с наглым интересом следил за тем, как она старается взять себя в руки. Несколько раз их взгляды встретились. Петерс откровенно издевался, усмехаясь краешком рта. Он навсегда запомнился ей как человек со скверными зубами.

— Ну, в общем-то, всё сходится, — так начал он, забирая конверт со стола в руки. — Я не сторонник этого жанра, но-о… грешен человек! И кто из нас не грешен, правда? Мне, например, совершенно незнакома эта поза, мадам… — Он принялся рыться в конверте и тут же бросил. — Ор-ригинально, ничего не скажешь! Виден, так сказать, творческий подход. Да вот, посмотрите сами. — И он толкнул конверт к краешку стола.

В не заклеенном конверте находились несколько плохоньких снимков. Мура, едва взглянув, стала терять сознание.

Неизвестный фотограф запечатлел самые восхитительные мгновения, пережитые счастливыми любовниками в Хлебном переулке. Мура узнала роскошную кровать в спальне, смятое постельное бельё, которое взыскательный Локкарт брал с собой из Англии.

…Она очнулась на полу. Петерс неторопливо поливал её водою из графина.

— Фу-у, вот не ожидал. От таких-то пустяков! Ну, вставайте, вставайте. Я уверен, мы договоримся.

Словом, «железный» Петерс оказался не просто примитивным палачом, но и знатоком человеческой натуры.

На следующий день он освободил её, разрешив поселиться на квартире в Хлебном. Дав ей прийти в себя, он повёл её к Локкарту.

— Вы не забыли: у него сегодня день рождения.

Локкарт находился не в тёмной камере, а в просторной светлой комнате с большим окном, похожей на номер в дешевёнькой гостинице. Он изумился, увидев Муру.

Они порывисто обнялись и замерли. Товарищ Петерс, теребя себя за нос, усмехался. Он старательно играл роль доброго волшебника.

С тех пор она стала приходить к возлюбленному ежедневно.

В силу своей профессии Локкарт не мог не задуматься о странностях всего, что вокруг него происходило. О причинах заботливости Петерса он никаких иллюзий не питал. Его угнетали невольные подозрения насчёт Муры. Почему-то освободили её, а не его. Кто — она и кто — он? А… вот же! В доброту «железного» Петерса он не верил. Нет, тут что-то иное. Что же заставило этого палача проявить столь непостижимую гуманность?

В такие минуты мозг разведчика работает на свой манер, — без всяких сантиментов. Локкарт вспомнил, что совсем недавно, в июле, после неудачного мятежа эсеров, Мура вдруг объявила, что ей необходимо съездить в Ревель к детям. И она уехала. И отсутствовала целых две недели. Вроде бы с трудом, но пробралась, потом с такими же трудностями возвратилась. Тогда эта поездка не вызвала у Брюса ни малейшего подозрения. Однако — теперь! Как она могла пробраться в Ревель, если граница была перекрыта и никакого сообщения с Эстонией не имелось? Пешком через границу, ползком? Смешно!

Так он установил, что его возлюбленная способна лгать, причём спокойно, с ясными правдивыми глазами. Открытие неприятное, что и говорить… Ему стало совсем нехорошо, когда подумалось о досаднейшей утечке, связанной с его секретным шифром важного британского агента.

И всё же — нет, нет! — он гнал от себя эти неприятные, эти совсем уж недостойные подозрения.

Впрочем, если даже… Он всегда соблюдал предельную осторожность. Правда, она видела кое-кого из тех, с кем ему приходилось контактировать, она знала об огромных суммах, проходивших через его руки (этими деньгами он щедро снабжал бездну «полезного народа» — от генерала Алексеева в царской ставке до патриарха Тихона).

Внезапно он подумал: «Интересно, а Рейли тоже взят?» Информацией о том, что происходило в стране после 30 августа, Мура его снабжала. Свирепствовал «красный террор». Гнев властей был беспределен. Но решатся ли они на расправу с ним, подданным Его Величества короля Великобритании? Едва ли… Тем более что в Лондоне догадались сразу же взять под арест М. Литвинова… И всё же советские газеты начинали трубить о «заговоре Локкарта», а Нахамкес в «Известиях» истерически требовал его расстрела без всякого суда.

* * *

С Локкартом продолжал заниматься один товарищ Петерс. Он производил совсем нестрашное впечатление. Кожаная куртка, белая рубашка, чёрные галифе и всегда до блеска начищенные сапоги. Вот только неизменный громадный маузер на боку… Петерс бегло говорил по-английски. До революции он жил в Англии, был женат, как и Литвинов, на англичанке, имел дочь. Семья Петерса до сих пор жила в Лондоне. Локкарт знал, что девять лет назад Петерс с группой боевиков ограбил банк на Сидней-стрит. (В криминальной истории Англии это дерзкое ограбление так и называлось: «Дело Сидней-стрит»). Петерс тогда отчаянно отстреливался и убил трёх полицейских. По закону ему полагалась виселица, однако его почему-то пощадили и послали в Россию. В Петрограде Петерс появился одновременно с Троцким — в мае 1917 года.

Наутро Петерс принёс свежую «Правду». Газета была так сложена, что в глаза бросалась заметка со словом «Локкарт» в заголовке. Кроме того, Петерс принёс ему книгу Г. Уэллса «Мистер Бритлинг пьёт чашу до дна». Усмехаясь краем рта, как бы случайно обронил, что вот в этой самой комнате-камере недавно сидел жандармский генерал Белецкий, расстрелянный в числе первых по Декрету о «красном терроре».

Днём, как обычно, пришла Мура и сообщила, что день его освобождения близок. Идут переговоры о его обмене на Литвинова.

Освободили Локкарта 1 октября. В этот день утром заехал Карахан. Брюса обменяли на Литвинова. Через два дня он должен уехать из России.

Последний разговор Локкарта с товарищем Петерсом получился необычным. «Железный» чекист попросил его передать письмо жене и тут же вручил ему свою фотографию с дружеской надписью.

Через 36 часов после освобождения Локкарт с группой других высылаемых из России иностранцев сел в тёмный поезд на Ярославском вокзале. Состав подали на далёкие от платформы запасные пути. Добираться пришлось по шпалам, в густом ночном тумане, по грязи. Мура была больна, с высокой температурой. Она ушла, не дождавшись отправления поезда. Брюс долго смотрел, как она ковыляет на подламывающихся каблучках по слякотным шпалам.

Итак, влюбленные расстались, он уехал, она осталась.

* * *

Жизнь, однако, продолжалась.

И как сказать, — не продолжалась ли вместе с тем привычная служба Муры, Марии Игнатьевны Закревской-Бенкендорф, таинственной женщины с такой запутанной судьбой, в которой даже она сама порою уже не могла отделить быль от вымысла…

* * *

А. Н. Тихонов, муж Варвары Васильевны, был преданнейшим человеком. Горького он обожал. Незадолго до Большой войны ему посчастливилось наткнуться на редчайшую покупку, не слишком дорогую: старинное кольцо с александритом. Камень был изумительной огранки. Драгоценное кольцо Тихонов с трепетом поднёс своему кумиру. Горький тут же подарил его Андреевой, доставив Тихонову тихие страдания. Сейчас, когда в доме воцарилась Мура, кольцо с александритом украшало волосатую лапу Крючкова. Так, в отместку Горькому, Мария Фёдоровна решила одарить услуги своего молоденького секретаря.

Поэтесса Зинаида Гиппиус, дама умная и язвительная, называла «г-жу Андрееву» каботинкой и утверждала, что комиссарши типа Коллонтай и Рейснер, Арманд и Андреевой попросту самые настоящие половые психопатки, которым революция открыла широчайшие возможности для удовлетворения необузданных страстей.

Сейчас Мария Фёдоровна бурно переживала внезапный приступ сценической молодости. После успеха в «Макбете» она вдохновенно играла Дездемону. Окружавшие её льстецы на все лады соревновались в похвалах. Казалось, «комиссарша» начисто забыла о своём возрасте. На вид ей давали не более 35.

Помимо актёрской деятельности она не забывала и о своих государственных обязанностях. Много времени и сил отнимала у неё идея строительства гигантского амфитеатра — для постановки исторических мистерий под открытым небом.

В огромной столовой на Кронверкском со стола не сходил кипящий самовар. Кто-то садился пить чай, а кто-то уже требовал, чтобы подавали ужин. Вечером Мария Фёдоровна уезжала, и в доме устанавливалась относительная тишина. Однако поздно ночью, после спектакля, вваливалась развесёлая компания во главе с хозяйкой.

Алексей Максимович, возвращаясь из издательства, заходил к Шаляпину. В доме друга он отдыхал. Там все усилия домашних были сосредоточены на хозяине. Самым главным считалось его самочувствие, его настроение, его вкусы. Зная, что творится в горьковском доме, Фёдор Иванович совестился перед другом за своё благополучие.

На этот раз Горький застал великого артиста в сильном расстройстве. До него дошли слухи, будто Зиновьев, следя за выполнением Декрета о «красном терроре», высказался с неприкрытой злобой:

— Нечего цацкаться и с Шаляпиным. Подумаешь! Эта сволочь не стоит даже хорошей пули.

— Чёрт их душу знает! — возмущался Фёдор Иванович. — Уж, кажется, и поёшь для них, и даже по-ихнему… Обрезание, что ли, ещё сделать?

Мария Валентиновна, встревоженная сверх всякой меры, искала выхода. Она уже не плакала, глаза её горели сухой яростью.

— Какого чёрта! Кто стрелял в Урицкого? Еврей. А в Ленина? Еврейка. Так при чём здесь Шаляпин? Почему они расстреливают одних русских? Как при Калке: взяли в плен, положили под доски, расселись и пируют… Ну почему ты всё молчишь? — вдруг набрасывалась она на мужа.

Бедный Шаляпин с тяжёлым вздохом лез в затылок.

Следовало, видимо, уезжать. Их, двух русских великанов, примут в любой стране. Но ведь как подумаешь о постоянной жизни на чужбине!.. Сейчас многие рвутся в Америку.

Оба они, и Горький и Шаляпин, побывали в этой стране ещё десять лет назад. Горький тогда написал «Город жёлтого дьявола». Шаляпин желчно высказывался в письмах. «Это же азиаты, — клеймил он американцев. — Не дай Бог, если Россия когда-нибудь доживёт до такой свободы!»

Да, побывать там можно, даже нужно. Но жить всё время?! Нет уж, слуга покорный!

Но ведь и здесь становится совсем невмоготу! «Красный террор» набрал полный мах, в расстрельные подвалы «чрезвычаек» сволакивались тысячи и тысячи невинных жертв, там беспрерывно шла пальба. Мария Валентиновна была права: мстя за Урицкого и Ленина, завоеватели с поразительным упорством дырявили затылки самым образованным представителям русского народа, начисто уничтожая культурный слой нации (как раз ту её часть, на которую у Горького были все надежды в революционном преобразовании России). Наблюдалось дикое торжество людей невежественных и кровожадных.

Даже они с Шаляпиным, люди в политике наивные, отчётливо понимали, что русский народ, и в первую очередь рабочий класс, оказался обманутым ловкими махинаторами от политики. В Октябре, когда рявкнуло орудие «Авроры», совершился чудовищный подлог и власть в измученной стране оказалась вовсе не у пролетариата, а у хорошо организованной шайки преступников, способных лишь ломать и убивать.

Зиновьева, диктатора Северной коммуны, оба друга не скрываясь называли гадиной, наиболее отвратительной из всех, кто теперь хозяйничал в России. В 1917 году, приехав из эмиграции, он был худощав и весил около 70 килограммов. Дорвавшись до изобилия, он быстро располнел и теперь весил почти вдвое больше. Толстый, рыхлый, он панически боялся покушения и ездил в царском лимузине, сидя на коленях двух бдительных маузеристов. На первом конгрессе Коминтерна его избрали председателем этой всемирной организации, и от сознания своей великой значимости он совершенно ошалел. В питерских газетах, полностью подчинённых его воле, он постоянно объявлял: «я приказываю», «я запрещаю», «я не потерплю». Его беспредельная власть опиралась на палачей с Гороховой. Урицкого пристрелили, но остался Бокий, ставящий свою подпись под всеми расстрельными списками.

Упиваясь своей властью, Зиновьев вызывал лютую ненависть пролетариев громадных питерских заводов. В одной из рабочих столовок, когда он туда мимоходом заглянул, ему плеснули в лицо тарелкой горячей баланды. С тех пор он зарёкся от близкого общения с пролетарской массой. Узнав о «безобразном поведении несознательных рабочих», ещё одна присосавшаяся к власти тварь, Луначарский, поспешил развеять нехорошее мнение о диктаторе с обваренной мордой: «Сам по себе Зиновьев человек чрезвычайно гуманный и исключительно добрый, высоко интеллигентный, но он словно немножечко стыдится таких свойств» (так сказать, застенчивый палач).

С мировой славой Горького и Шаляпина он всё же вынужден был считаться. О том и другом постоянно осведомлялись из Москвы. Молодая Республика Советов собиралась дебютировать на сцене европейской политической жизни, и в правительственных кругах стали тщательно заботиться о том, чтобы предстать перед мировым сообществом в наиболее пристойном виде. А мнение о власти во многом складывалось от того, как она обращается со своими наиболее известными гражданами. Поэтому, несмотря на постоянные жалобы и Горького и Шаляпина, летевшие через голову Зиновьева в Москву, за обоими, стиснув зубы, приходилось всячески ухаживать. Горький состоял членом Исполкома Петроградского Совета, его свозили в Баку на съезд народов Востока, пригласили на II конгресс Коминтерна, состоявшийся в Петрограде, сделали главой Оценочно-Антикварной комиссии, разбиравшей сокровища, конфискованные у буржуев. Кроме того, Горькому мирволили, позволяя ему выбивать для сотрудников «Всемирной литературы» пайки, лекарства и даже калоши. Фёдор Иванович Шаляпин стал самым первым, кого новая власть отметила небывалым прежде званием «Народный артист республики». Замечательному выходцу из самых народных глубин в то время исполнилось 45 лет. Он находился в зените своей славы и был награждён орденами многих стран. Но официального почётного звания был удостоен только на родной земле.

В Оценочной комиссии Горький работал вместе с академиком Ферсманом. Конфискованным сокровищам не имелось счёта. Специалисты наспех решали, что оставить для музеев, а что пустить на продажу. Конфискацию производили чекисты. Власть поощряла их старания, отдавая им пять процентов конфискованного. Обнаглев, они порою весь «улов» увозили к себе на Гороховую. Так вышло с обыском во дворце великой княгини Марии Павловны. Дворец был ограблен подчистую. Горький и Ферсман запротестовали и добились того, что несколько великокняжеских сундуков доставили в комиссию. Однако там уже не оказалось ни одного драгоценного изделия. Даже у дамских зонтиков были отломаны золотые ручки.

Мрачные мысли неотступно овладели Горьким. Он вспоминал не столь уж далёкий 1905 год. 18 октября Москва хоронила Николая Баумана, убитого черносотенцами. Какое грандиозное шествие! На улицы Белокаменной вышло более 200 тысяч народа. Перед гробом убитого большевика несли 150 венков и 300 красных знамён. Порядок шествия охраняли члены боевых дружин. Похороны вылились в своеобразный смотр кипевших сил народа, настроенных против самодержавия.

Разве мог тогда кто-нибудь представить, во что выльется окончательная победа революции? Не возникало и мысли о кровавейших бесчинствах.

Чего же всё-таки добиваются все эти Свердловы, Троцкие, Дзержинские? (Ленина он теперь, после двух пуль террористки, выносил за скобки). Мало-помалу проглядывала какая-то логика в творимом злодействе. Видимо, сначала требовалось попустить массовому разбою («грабь награбленное»), а затем превратить разнузданную массу в задавленного и послушного раба. Сейчас запущены в действие все виды ненависти: классовой, социальной, национальной. Из завоёванного народа стремительно сливается вся буйная кровь. Население огромной России превращается в послушное баранье стадо.

Да, приходится с раскаянием сознавать: готовились к идиллии, а получили безудержный разврат!

* * *

Молодёжь на Кронверкском продолжала веселиться. Беспечный Максим притаскивал в дом подслушанные на улицах частушки, анекдоты, диковинные слухи. Он поступал, как сорванец-мальчишка, подбирающий на дороге всякую выброшенную дрянь.

Был он прежде Лёва, Жид обыкновенный. Стал «товарищ Троцкий, Комиссар военный».

В другой раз он застал у отца Шаляпина, принял позу чтеца-декламатора и даже простёр к слушателям руку:

Эй, деревенщина, крестьяне! Обычай будет наш таков: Вы — мужики, жиды — дворяне, Ваш — плуг и труд, а хлеб — жидов…

Не выдержав тона, он заливисто расхохотался.

Оба слушателя обеспокоенно переглянулись. Доиграется! А ведь уже женатый, своя семья на руках…

Всё чаще доходили слухи о крестьянских мятежах. Горький морщился. Он всё ещё жил надеждой на силу и волю просвещенного пролетариата. Однако как раз рабочий класс вместе с интеллигенцией проявляли поразительную покорность бараньего стада. Протест же, и самый яростный, заявляли так нелюбимые писателем деревенские мужики. Как во времена Разина и Пугачёва крестьянство взялось за то, что находилось под рукой: за вилы, косы, топоры. Народный вождь Нестор Махно выкинул лозунг: «За Советы, но без жидов!» Он со своей армией «зелёных» одинаково сражался и с «белыми», и с «красными» (бился он и с немцами, и с петлюровцами). Ни в одной из властей он не видел желанного счастья для черносотенного крестьянства.

На подавление народного возмущения власти бросили полки и дивизии интернационалистов: латышей, китайцев, мадьяр, австрийцев. Жестокость карателей была ужасной. Мятежное население истреблялось целыми уездами. В некоторых местах применялись отравляющие газы.

Над просторами России смрадным туманом клубился пар обильной человеческой крови. Истёрзанная страна оцепенела.

Из всех сословий бесчисленного населения державы нетронутым осталось лишь живучее мещанство, понемногу устанавливая в республике трудящихся примат утробы над душой.

Максим как-то привёл с улицы толстую неповоротливую бабу. Её завели в гостиную. Баба развязала на себе какие-то тесёмочки и на паркет, на ковры посыпался ядрёный картофель. Так, скрываясь от заградотрядов, мешочники доставляли в Питер продовольствие. Максим хохотал.

— Бытие определяет сознание! — восклицал он и вдруг визгливым голосом пропел уличную частушку:

Ленин Троцкому сказал: «Давай сходим на базар. Купим лошадь карюю, Накормим пролетарию!»

— Житья от них нету! — бурчала баба, пряча деньги. Максим, коверкая произношение, со смехом заключил:

— Нам-таки лучше царь со свининой, чем Ленин с кониной!

В самом конце прошлого столетия чопорный сановный Петербург был изумлён и отчасти скандализирован совсем незначительным на первый взгляд событием: в казармах Кавалергардского полка, самого блестящего в конной гвардии, скончался солдат музыкальной команды, игравший на тромбоне. Каково же было удивление столичных обывателей, когда в день похорон солдата у казарменных ворот собралось несметное количество дорогих экипажей и автомобилей. Среди приехавших отдать последний долг скончавшемуся изобиловали самые видные фигуры столичного банковского и промышленного мира. По кавалергардской традиции гроб с телом умершего солдата несли прежние полковые командиры в парадной форме: в касках с орлами, лосинах и супервестах.

Секрет такого поразительного сосредоточения самых блестящих и именитых персон у гроба скромного тромбониста оказался прост: скончавшийся солдат долгие годы исполнял обязанности духовного руководителя еврейской общины Петербурга (через несколько лет, в недели кровавых событий первого антирусского восстания в 1905 году, этих персон газеты станут называть «ночными заговорщиками еврейского подполья русской столицы»).

Историки крайне неохотно освещают именно эту потайную сторону грандиозной русской катастрофы. Очень много и живописно говорится о пресловутом Гришке Распутине. Прорываются кое-какие сведения о Дмитрии («Митьке») Рубинштейне. Произносится имя Арона Симановича, исполнявшего обязанности «секретаря» Распутина (словно этот безграмотный мужик занимал какой-нибудь важный государственный пост!). Отдалённой тенью проходит зыбкая фигура монаха Илиодора. Но совершенно умалчивается о тёмной и очень активной деятельности таких людей, как Поляков, Гинцбург, Бродский, Манус, Базиль Захаров. И будто бы совсем не существовали столь важные фигуры «революционного зазеркалья», как братья Фабрикант, ресторатор Родэ и совсем таинственный «Роман Романович».

Примечательно, что все или почти все из названных так или иначе соприкасались с Горьким, пользовались его «громким» именем в своих дальних целях и посещали знаменитую квартиру на Кронверкском проспекте.

Великий пролетарский писатель, заявив о своей ненависти к русскому самодержавию, немедленно вызвал жгучий интерес разнообразных организаций, работавших над поэтапным сокрушением православной державы на востоке Европейского материка. Свержение династии Романовых было первым пунктом этого дьявольского замысла.

Понимал ли Горький, что со своей политической наивностью и прямолинейностью он является всего лишь фигурой на гигантской шахматной доске, над которой вот уже несколько веков склонили свои мудрые лбы самые искушённые гроссмейстеры, поборники перестройки всей планеты на новый лад?

Понимание, разумеется, пришло, однако слишком поздно…

* * *

Весной 1919 года, в дни работы VIII съезда партии, в Москве на Красной площади состоялись пышные похороны Янкеля Свердлова, занимавшего самый высший, самый важный пост в Республике Советов.

На второй день после похорон в квартире на Кронверкском появился человек, при виде которого Горький прослезился и раскрыл объятия. Посетитель был совершенно лыс, но выглядел молодо, энергично. Правый пустой рукав его помятого пиджака был засунут в карман. Весь облик утреннего гостя свидетельствовал о том, что он с дороги.

В доме возникла суматоха радушного гостеприимства. Однако гостю не удалось даже напиться чаю. Внезапно зазвонил телефон. Трубку взял сам Горький. Чей-то незнакомый голос властно произнёс:

— Алексей Максимович, пусть ваш гость немедленно уйдет!

Больше не было добавлено ни слова.

Растерянный писатель застыл с трубкой в руке. Посетитель же звонку не удивился. Он с усмешкой произнёс: «Ну, я так и знал!» и стал прощаться. Ничего не объясняя, он исчез так же стремительно, как и появился.

Утренний, внезапный посетитель носил имя Зиновия Пешкова. Он считался приёмным сыном Горького.

История этого человека загадочна настолько, что полной ясности о том, кем он являлся на самом деле, не имеется до наших дней.

Усыновил его Горький в ту давнюю пору, когда работал в Сызрани и писал в газеты под вычурным псевдонимом Иегудиил Хламида. Его крестнику необходимо было преодолеть пятипроцентную норму для поступающих в учебные заведения. У евреев такие люди презрительно называются выкрестами. Отец Зиновия, правоверный иудей, проклял его за измену вере предков страшным ритуальным проклятием «херем» и больше не захотел о нём слышать. Зиновий, попав в Москву, учиться не захотел и одно время подвизался актёром Московского Художественного театра (при содействии, конечно же, крёстного отца). Затем он стал эмигрантом и в 1906 году встречал Горького с Андреевой в Соединённых Штатах. Дальнейшая его судьба связана с Францией. Он становится солдатом Иностранного легиона и в боях в северной Африке теряет правую руку (отец, узнав об этом, испытал полное религиозное удовлетворение: отщепенец, получивший «херем», в качестве первой Божьей кары теряет именно правую руку).

Когда Зиновий Пешков внезапно появился на Кронверкском, ему исполнилось 35 лет. Он имел чин генерала французской армии. Последнее время он находился в ставке адмирала Колчака в Омске, исполняя обязанности военного советника. Телефонный звонок, заставивший его покинуть квартиру Горького, свидетельствовал, что за ним велось плотное наблюдение (при этом странно, что его так старательно «пасли», однако не арестовывали!).

Франция на долгие годы станет прибежищем сотен тысяч русских эмигрантов. Зиновий Пешков сделается близким другом многих (в частности, Евгения Гегечкори, бывшего министра иностранных дел меньшевистской Грузии; на его племяннице будет женат Л. П. Берия). В годы войны с фашизмом генерал Пешков будет сотрудничать с де Голлем. 2 сентября 1945 года он в качестве полномочного представителя Франции на борту линкора «Миссури» подпишет акт о капитуляции Японии, а затем вручит орден Почетного легиона генерала Маккартуру.

Скончается он в 1966 году.

Остаётся раскрыть главные скобки в биографии приёмного горьковского сына: это был младший брат недавно скончавшегося Янкеля Свердлова. Из Омска он сумел пробраться в Москву, чтобы присутствовать на похоронах брата, затем он с какой-то целью вдруг пожаловал в Петроград. Проведать крёстного отца? Едва ли. Ни время, ни обстановка не располагали к сантиментам. Добавим лишь, что ровно год спустя, летом 1920-го, Зиновий Пешков вновь появится в Петрограде и примет участие в работе конгресса Коминтерна. Горький изумится, увидев своего крестника среди гостей этого собрания. Зиновий ухмыльнётся и подмигнёт, но не подойдёт… Сохранилась фотография, сделанная в перерыве. Толпа участников конгресса живописно расположилась на ступенях Таврического дворца. Зиновий Пешков запечатлён недалеко от Ленина.

Многие тайны, вязкие, непроницаемые, окружали жизнь писателя, творчество которого так значительно, так популярно и любимо. Недаром до сих пор не написана подлинная его биография, настоящая, без мифов и непонятных умолчаний. То же, что напечатано, крайне недобросовестно, ибо подверглось самой немилосердной редактуре.

Отважившись высказывать правителям неприкрытую правду на страницах своей «Новой жизни», Горький постепенно созревал для такой же обнажённой правды, только сказанной уже не куда-то на сторону, а самому себе. Способствовали этому чудовищные порядки, установленные новой властью, а также совершенно неприглядные картины тогдашней действительности.

Царский режим, имеющий за плечами несколько веков, был обречён — в этом отношении Горький не испытывал никаких сомнений. Недаром даже в среде великих князей существовал заговор с намерением насильственного устранения безликого и безвольного Ники, т. е. Николая II. Одно лишь требовало объяснения: заговоры и желание перемен зрели в самой гуще русского народа, а воспользовались этими наконец-то свалившимися переменами… да, вот именно, кто же пришёл к власти вместо царя? Ведь задумывалось-то разве так?

С другой же стороны, однако…

Разве не радовались успехам террористов из «Народной воли»? Ещё как! Но разве не знали, что так называемый «Заграничный центр» террористов возглавляют Гоц, Левит, Минор, Гуревич, Мендель, Левин, Виттенберг? И не имели представления о том, кто такие Гершуни и Азеф? И что такое знаменитый Савинков, политическая дешёвка, корчившая из себя демона революции? Не надо притворяться — знали, все знали.

В свете всего этого, — не пора ли «и на себя, кума, оборотиться»?

Иначе и не объяснить разумно, почему вдруг долгожданная революция в России оборотилась таким нерусским, свирепым рылом.

К самим, к самим надо побольше и почаще предъявлять претензии!

Горький становился по-старчески ревнив, — всё-таки он был старше Муры ровно вдвое.

Ему казалось, что из всех людей, облепивших его в это смутное время, для неё нет совершенно незнакомых, с большинством из них она когда-то виделась, встречалась, находилась в отношениях приятельства. Но она это зачем-то старательно скрывала, маскировала. Так вышло и с недавним содержателем моднейшего ночного ресторана «Вилла Родэ», где бывал «весь светский Петербург» и где кутил двойник Распутина (сопровождаемый, как правило, своим «секретарём» Ароном Симановичем). Сам Родэ, вроде бы румын, после революции ловко пристроился к Дому учёных, и теперь они вместе с Горьким выбивали продуктовые пайки, спасая академиков от голодной смерти. Румын и Мура так неумело разыграли сцену знакомства, что у Горького возникло подозрение: ему показалось, Мура и Родэ были знакомы прежде, однако вдруг зачем-то принялись скрывать это своё знакомство.

Втихомолку Горький ревновал и страдал.

Обращала ли Мура внимание на состояние своего… как бы поделикатнее назвать положение писателя!., своего работодателя, любовника, не венчанного мужа? Создавалось впечатление, что его тихая мучительная ревность даже входит в её планы. Жила она теперь с завидною уверенностью в правильности своего избранного пути. За эти месяцы, что она обрела покой на Кронверкском, Мура прямо-таки расцвела. Страшный Петерс находился далеко от Петрограда, в Туркестане — учил тамошних чекистов разрывать собак и воевать с англичанами, лезущими из Афганистана.

Состояние же Горького ухудшалось с каждым днём. Одно лёгкое уже совсем не действовало, он жил на сохранившимся, но тоже поражённом: беспрерывно заходился кашлем и сплёвывал в платок. К этому прибавилось ещё заболевание сердца.

Новая волна ревности накатила на него с приездом Герберта Уэллса.

Знаменитый английский фантаст собрался навестить Россию второй раз. Шёл 1920 год. После первого визита Уэллса миновало шесть лет. В эти годы уложилось много: Первая мировая война, крушение трёх старейших монархий Европы, революция и гражданская война в России. Бурные события реальной жизни явно обгоняли воображение сочинителя фантастических романов. В последние годы он стал терять своих читателей.

Странное впечатление оставляли наезды Уэллса в разоряемую, истекающую кровью страну.

Первое недоумение возникало от желания писателя остановиться на квартире Горького. Англичане — предельно чопорный народ. У них совершенно отсутствует разгильдяйская русская манера вдруг вваливаться в дом не только к знакомым людям, но и к родственникам. «Мой дом — моя крепость!» Свой быт британцы оберегают от посторонних взглядов, избегают интереса и к чужим порядкам. И вдруг респектабельный Уэллс (а он приехал не один, а в сопровождении взрослого сына) становится постоем в перенаселённой квартире Горького, презрев удобства и покой официальной резиденции. Голод, холод и разруха? Но это не для всех. В те же дни в России обретались Ф. Вандерлип и А. Хаммер. Они жили в роскошном особняке, конфискованном у русского миллионера, имели не просто хороший, но изысканный стол, — такой, какого они не имели у себя дома. Особенно их восхищали редкостные вина из императорских подвалов.

И вот Уэллс отказывается от таких завидных условий и поселяется в безалаберной квартире на Кронверкском, где за стол, как правило, усаживалось не менее 15 человек. Это не считая заглянувших на огонёк гостей. Народ был преимущественно шумный, неуёмный, обожавший шутки, розыгрыши, громкий жизнерадостный хохот.

Уэллс вроде бы стойко переносил обременительное для пожилого человека многолюдство. Он много ездил по Петрограду, отправился в Москву, разговаривал в Кремле с Лениным, но задерживаться там не стал и тут же вернулся. (После этой знаменательной беседы Уэллс назвал Ленина «кремлёвским мечтателем», а Ленин своего собеседника — «мещанином, мелким буржуа».)

Уэллс приезжал на несколько дней, а прожил более двух недель. Истекал октябрь. Петроград выглядел жалко. Оставшееся население судорожно готовилось к новой лютой зиме. Многие дома стояли с выломанными рамами, со снятыми дверьми. С моря задувал ветер, нёс дождь со снегом. Редкие прохожие бежали, пригнувшись, несли вязаночки старого паркета.

Мура исполняла при Уэллсе роль переводчицы. Галантный британец напомнил ей, что они давно знакомы — её, молоденькую жену Бенкендорфа, представили ему на балу у русского посла Шувалова. На ревнивый взгляд Горького, гость слишком преображался при разговоре с его секретаршей, слишком часто как бы невзначай касался её круглого колена.

В канун отъезда Уэллса в доме произошёл скандал. Глазастая молодёжь засекла, что уже под утро из спальни Муры на цыпочках вышел английский гость в нижнем белье. За утренним чаем это происшествие стало темой для остроумных пересудов с неудержимым хохотом. Андреева, не выдержав, сослалась на дела и уехала на службу. Уэллсу под градом насмешек молодёжи ничего не оставалось, как неуклюже подхохатывать. Мура держала на лице слегка смущённую улыбку. Горький сдерживался из последних сил. Ему было мучительно неловко за Уэллса: как истый британец, он, видимо, посчитал русского писателя за туземца, а у туземцев стало за обычай угощать дорого гостя, предлагая ему на ночь свою жену.

Он испытал громадное облегчение, когда надоевшие гости, подняв свои добротные европейские чемоданы-кофры, стали всё так же говорливо спускаться вниз.

Новая странность: Уэллс отправился из Петрограда в Лондон почему-то не через Ригу (обычный в те времена маршрут), а через Ревель. Он пообещал Муре навестить в Эстонии её детей и прислать ей письмо. Письмо действительно пришло, но не по почте, а с оказией — привёз его и таинственно вручил некий Эльдер, человечек с беспокойным утекающим взглядом (известный, к слову, сионист).

Скорей всего, за Эльдером следили так же плотно, как в своё время за Зиновием Пешковым. Осталось неизвестным, был ли он арестован. Но в доме Горького чекисты появились. Они приехали, выбрав момент, когда писатель во «Всемирной литературе» проводил какое-то совещание. Чекистов интересовала только комната Муры. Пока шёл обыск, она стояла, прислонившись к косяку, и, полуприкрыв веки, беспрерывно курила. Забрав какие-то бумаги, чекисты уехали. В другие комнаты они даже не заглянули.

В доме воцарилось угнетенное молчание. Молодёжь попряталась по своим углам. Было не до шуток. Все ждали возвращения хозяина.

Горький, узнав о налёте на его квартиру, пришёл в настоящую ярость. Главным виновником обыска он считал Зиновьева. Потеряв всякое терпение, он объявил, что едет в Москву, к Ленину.

Поехал Горький один и по обыкновению остановился на квартире Е. П. Пешковой.

Всё здесь ему было знакомо до мелочей. На Воздвиженке он жил до разрыва с первой семьёй. В этих стенах он перенёс события бурного 1905 года. Тогда здесь было многолюдно. Квартира писателя день и ночь охранялась грузинами-боевиками, вооружёнными с головы до ног. Опасались налёта «чёрной сотни»…

Всякий раз, приезжая в Москву, Алексей Максимович испытывал волнение.

Москва, раскидистая, вся в садах, с огромными старинными усадьбами, ничем не походила на град Петра с его дворцами, набережными, проспектами. Если в северной столице заключался мозг России, то в Москве — её русское сердце.

Екатерина Павловна, полная величественная дама, привыкла в точности исполнять все поручения бывшего мужа. К его приезду она созвонилась с Кремлём. Обещали приехать Ленин, Дзержинский, Троцкий. Из Петрограда вызвали Зиновьева. Намечался серьёзный разговор.

* * *

Оставленная Горьким много лет назад, Екатерина Павловна по-своему устроила свою судьбу. Некие люди крепко связали её с «Международным. Красным Крестом» (она стала бессменным представителем этой мощной масонской организации в России). В личном плане она была влюблена в «железного» Феликса, и могучая Лубянка заботливо опекала её на всех изломах судьбы. Сын Максим также связал свою жизнь с секретными ведомствами СССР.

Очередное сердечное увлечение бывшего мужа вызывало у неё брезгливость. В отличие от него она знала о двойном, если не тройном, дне этой авантюристки. До неё уже дошли рассказы о спальном приключении Уэллса на Кронверкском. Екатерина Павловна не сомневалась, что Зиновьев через своих чекистов располагает всеми сведениями о настоящей личности «графини Закревской» (на самом деле отец Муры, однофамилец старинного генерал-губернатора Москвы, служил скромным сенатским копиистом). Хозяин Петрограда считал эту ловкую дамочку английской шпионкой. Товарищ Петерс добавлял, что она могла выполнять и задания немецкой разведки… На взгляд Екатерины Павловны, чрезвычайно «пахучее» окружение Горького дополнял ещё и сомнительный румын Родэ, которому знаменитый писатель доверил распределение продовольственных пайков в Доме учёных.

Горький, старый, больной, несчастный, выглядел жалко. Он страдал от постоянной повышенной температуры, беспрерывно бухал надсадным кашлем. У него слезились глаза. Лечиться ему следовало и всерьёз, а не кидаться с головой в сомнительные приключения с прожжёнными авантюристками!

* * *

Первым приехал Ленин.

Дверь ему открыла сама Екатерина Павловна. Заслышав ленинский говорок, Горький стал с усилием подниматься из глубокого кресла. Ленин подбежал к нему и обеими руками в плечи усадил его назад. Они мимоходом и неловко приобнялись. Екатерина Павловна заметила, что измождённый вид писателя подействовал на Вождя, но он изо всех сил старается этого не показать.

В ожидании остальных потекли томительные минуты. Горький стал настраиваться на предстоящий разговор. Он решил, что сегодня должно много определиться (в частности, вопрос с отъездом за границу).

— Как работается? — спросил Ленин, участливо заглядывая в глаза.

Горький стал рассказывать. Нынешней весной он закончил комедию «Работяга Словотеков». Главный герой — деятель демагогического пошиба, болтун и фразёр, удивительно напоминающий многих и многих из… этих… нынешних… (Горький сделал над головой замысловатый жест рукой.) Естественно, Зиновьев сразу же узнал в Словотекове себя. Сходство вышло поразительным: и бесконечные напыщенные речи, и сам стиль «силового» руководства… Отреагировал он мгновенно: после двух представлений спектакля был снят и запрещён. Надо ли говорить, что работать в таких условиях… сами понимаете!

Выслушивая, Ленин рассматривал собственные руки. У Горького создалось впечатление, что всю историю с запрещением пьесы Вождь уже знал.

Сокращая ожидание, Алексей Максимович рассказал о недавнем случае в Петрограде. Какая-то старая женщина из «бывших» — даже чуть ли не княгиня — осталась одна-одинёшенька с кучей собак. Естественно, кормить их стало нечем. В отчаянии старая княгиня отправилась на Неву топиться. Собачья стая, почувствовав недоброе, подняла такой вой, что княгиня оставила своё намерение и стала обходить советские учреждения с требованием выделить хоть какой-нибудь корм для голодных собак. Ленин, барабаня по колену, помолчал.

— Да, этим людям пришлось туго. История — мамаша суровая. Умные из них, конечно, понимают, что вырваны с корнем и снова к земле не прирастут. Пересадка в Европу? Нет, не приживутся они и там.

— Вам их не жалко? — внезапно спросил Горький.

— Н-ну, как вам сказать? Умных, конечно, жалко. Но… Но как раз умных-то среди них маловато. Русский умник, если только его хорошенько поскрести, почти всегда еврей. Или с примесью… А сам русский — тютя, рохля. Согласитесь, материал для государственного строительства неважный.

Одушевившись внезапной мыслью, он заговорил о том, что Россию следовало бы поделить на квадраты. Зачем? А для эксперимента. В одних — проделать опыт построения социализма, в других — запустить туда иностранцев и посмотреть, что у них получится. Так сказать, здоровая конкуренция!

Просторный ворот мягкой рубашки стал Горькому тесен. Не поднимая глаз, он раздражённо буркнул:

— Через эти квадраты Волга течёт!

Екатерина Павловна встревожилась, но вмешаться не успела, — у входной двери загремел звонок.

— Приехали! — объявила она, бросаясь открывать. Приехал один Дзержинский. Он поздоровался по-военному: наклоном головы, не склоняя спины.

— Лев Давидович? — спросил он хозяйку.

— Ждём. Уже скоро.

Дзержинский держался как свой человек в доме. С Екатериной Павловной он о чём-то пошептался.

— Нет, нет, — заверила она. — Не думайте ничего плохого.

В это время на лестничной площадке возник шум множества бегущих ног. Догадались сразу все: это по этажам рассыпалась охрана Троцкого. Дом, где помещалась квартира Пешковой, оцепили со всех сторон. Лишь после этого внизу возле подъезда зафырчал лимузин.

Троцкий привёз с собой Зиновьева. Лифта в доме не имелось. Зиновьев, едва переступив порог, стал разевать рот и хвататься за грудь. Грузный, одышливый, он едва держался на ногах и припал к плечу Троцкого. Тот нервно отодвинулся и с непонятным укором проговорил:

— Ну вот…

Он был в длинной шинели, военной фуражке и сапогах.

Руки он держал в карманах.

Екатерина Павловна поспешила в прихожую со стулом. Усадив Зиновьева, она принялась названивать по телефону и требовать врача.

Пока возились с одним, вдруг опрокинулся на пол Дзержинский и, выгибаясь, конвульсивно застучал затылком о паркет. С ним приключился эпилептический припадок. Екатерина Павловна проворно побежала на кухню за ложкой, выкрикивая: «Язык, язык ему держите!» Троцкий, источая невыразимое презрение, смотрел на эту унизительную суету с больными и по-прежнему не вынимал рук из карманов шинели. Ленин со страдальческим видом массировал виски…

Когда Вождей привели в порядок и увезли, Екатерина Павловна чисто по-женски, по-матерински, положила руку Горькому на голову. Он в припадке признательности прижался к её руке щекой и закрыл глаза. У обоих от увиденного и пережитого осталось тяжёлое впечатление. Бедные люди! Им лечиться бы, а не управлять страной…

Вечером того же дня Горький засобирался домой, в Петроград. Екатерина Павловна уговаривала его не торопиться: разве можно ехать в таком состоянии? Он сделался замкнут, неразговорчив, деловит. Бесполезная поездка в Москву, за помощью, подтолкнула его к определённому решению. Никакой защиты ему здесь не найти!

В Петрограде его ждало письмо Ивана Шмелёва, прекрасного русского писателя, застрявшего в Крыму. Это был настоящий вопль души вконец отчаявшегося человека. У Шмелёва кровожадные чекисты арестовали больного сына и кинули его в подвал. Несчастный отец метался в поисках защиты, помощи. Он взывал к Горькому, как к последнему прибежищу своего неизмеримого отчаяния.

«О, пощадите, Алексей Максимович, еще не угасшую надежду. У меня нет сил, будьте же сильнее Вы, уделите мне крупицу Вашей силы, Вашего чувства к людям… Молим, молим о помощи! Не может быть, чтоб только стены стояли вокруг, чтоб перестали люди слышать и понимать муки.

Алексей Максимович! Руки буду целовать, руки, которые вернут мне сына…»

С невыразимой душевной болью отложил Горький этот документ человеческих испытаний. К нему обращались… а что он может? Да ничего не может! Ведь вот только что… Он издал невольный стон и принялся массировать ладонью левую половину груди.

Он знал: сын для Шмелёва был единственной отрадой в жизни.

Привычное раздражение Горького на нелепые действия властей сменялось глухой злобой. Он готов был завопить от ярости и бессилия. О, мерзавцы! Что вы сделали с Россией, с её великим народом? Нет на вас Петра Великого с его увесистой безжалостной дубинкой.

Но — дождётесь. Ох, дождётесь!

Вскоре на Кронверкском раздался телефонный звонок из Москвы. Звонил Ленин. Он держал себя так, словно ничего не произошло. Как бы продолжая случайно перебитый разговор, он посоветовал писателю всерьёз заняться своим здоровьем.

— Батенька, вы нам нужны здоровеньким, а не больным. Вы меня понимаете?

Он ещё сказал, что избави Бог лечиться у врачей-большевиков! Это настоящее безумие. Необходимо ехать за границу. Там есть великолепные специалисты.

— Поезжайте, не упрямьтесь, — уговаривал он. И напоследок пошутил: — А то, чего доброго, не пришлось бы нам вас тут немножечко арестовать!

После этого не осталось никаких надежд на защиту со стороны Москвы.

Зиновьев вышел победителем.

* * *

Как при всяких массовых, кровавых акциях, власть проявляла большую озабоченность тем, чтобы скрыть или хотя бы прикрыть свои жестокие бессудные расправы. Второй год безостановочно работали безжалостные «чрезвычайки», второй год шло интенсивное уничтожение культурного слоя русской нации.

Истребительная вакханалия маскировалась грандиозными затеями, прямо-таки шибающими по глазам своей масштабностью, небывалостью, неповторимостью.

Мария Фёдоровна Андреева всё знойное лето была с головой погружена в бешеные хлопоты по сооружению необыкновенного ристалища, на котором намечалось устраивать массовые постановки под открытым небом. Речь шла о строительстве гигантского амфитеатра (что-то античное было в этом дерзком замысле, что-то греческо-римское). Место для новостройки Мария Федоровна выбрала сама: на Каменном острове, в районе загородных дач недавней старорежимной знати. (Неподалёку жил и Шаляпин.) Андрееву восхитили живописные окрестности: столетние дубы и липы, небольшое озеро, громадная зелёная лужайка. Сама природа позаботилась о подходящем антураже. Требовалось лишь возвести трибуны на 10 тысяч зрителей. С этим справились в ударные сроки — за три недели. Строителей поторапливал сам Зиновьев. Первое представление должно было состояться в дни работы II конгресса Коминтерна. Тогда, в июле, Тухачевский гнал поляков к Висле и угрожал вот-вот занять Варшаву. Премьера на сцене амфитеатра носила откровенно победительный апофеоз, она посвящалась непримиримой борьбе международного пролетариата с ненавистным капитализмом.

К режиссуре постановки Мария Фёдоровна привлекла известного театрального новатора К. Марджанова, сама удовлетворившись ролью его помощницы.

В эти победительные дни льстецы всё чаще называли Андрееву «императрицей» и словно бы невзначай воскрешали её прежнюю фамилию — Желябужская.

Ушибив участников конгресса Коминтерна грандиозным зрелищем (в том году коминтерновцы собирались в Петрограде, вотчине спесивого Зиновьева), власть озаботилась тем, чтобы поразить (и осчастливить) также и москвичей.

* * *

Этого человечка привёз к Горькому на Кронверкский все тот же изломанный, постоянно подхихикивающий Чуковский. Он представил гостя как необыкновенного гения в области музыки. «Композитор?» — доверчиво осведомился Горький. «Да, Алексей Максимович. Но — какой!» — и Чуковский закатил глаза к потолку. «Гения» звали Арсением Авраамовым. Чуковский нашёптывал Горькому в ухо, что по отцу композитор происходит от заслуженных казачьих генералов, а по матери аж от императрицы Сиама. (Горький даже дёрнулся.) А Чуковский продолжал, влезая своим носом в самое горьковское ухо. По его словам, «гения» уже признал сам Луначарский, недавно назначив его «Первым комиссаром всех искусств Республики».

Как выяснилось, Авраамов жил в Москве, обитая в таком неспокойном месте, как кафе «Стойло Пегаса». Он имел жену и восемь детишек. Все они ночевали вместе с отцом на полу «Стойла Пегаса».

Самое ударное произведение композитора называлось «Симфония гудков». Вроде бы симфонию уже слышали жители Баку.

— Это надо слушать, Алексей Максимович! — захлёбывался Чуковский. — Это гррандиозно! Уверяю вас!

На свою беду, Чуковский совершенно забыл, что Горький на дух не выносит именно таких новаторов, какого он привёл. Едва Авраамов заговорил, писатель начал медленно краснеть, покашливать и теребить усы. «Гений» объявил, что всякие Чайковские, Глинки и Бородины только отравляют слух, и предложил человечеству «прочистить уши». Для этого и предназначена его «Симфония гудков».

Горький поспешил выпроводить обоих посетителей, попросив Чуковского больше не связывать его с «сиамскими котами».

«Симфонию гудков» приняли к исполнению в Москве. По слухам, Луначарский свёл композитора с Троцким и тот, ухватившись за идею, взял сочинителя, как и Демьяна Бедного, под свою властную руку.

«Гениальность» Авраамова проявлялась, прежде всего, в подборе «инструментов» для исполнения своего произведения: это были гудки заводов и паровозов, залпы орудий и винтовок, колокола церквей и гул авиационных моторов. При исполнении симфонии в Баку чрезвычайно усилило звуковое впечатление участие стоявших в порту кораблей Каспийской военной флотилии.

Для московской премьеры композитор придумал ряд усовершенствований. Главный инструмент своего оркестра он назвал «магистралью»: это был целый набор паровозных гудков, ревущих на разные голоса. К каждому было приставлено по студенту консерватории. Роль «фанфар» исполняли мощные ревуны с миноносцев. В разных районах Москвы расположились батареи орудий и несколько рот красноармейцев с заряженными винтовками. На их долю выпала обязанность рассыпать, где нужно, барабанную дробь.

Исполнение симфонии состоялось в самой середине дня, в 12 часов 30 минут. Сам автор поместился на крыше высоченного дома в Большом Гнездниковском переулке и был виден отовсюду. В руках он, вместо дирижёрских палочек, держал два больших красных флага.

Маэстро с флагами начал исполнение, подав энергичную отмашку «магистрали». Паровозные гудки взревели мощно, подняв облака горячего пара. Затем ударили «фанфары» и, нагнетая силу звука, загрохотали орудия в районе Песчаных улиц. Артиллеристам отозвались красноармейские роты на Ходынском поле. Затем настала очередь «адажио» и в небе над Москвой, очень низко, поплыли 20 аэропланов. Им навстречу взлетели облака пара от гудков МОСГЭСа.

«Рабочая газета» на следующий день с восторгом сообщила, что завороженные слушатели во всех концах Москвы насладились мелодиями «Интернационала» и «Варшавянки». Газета подчёркивала, что традиционные музыкальные средства уже слабы и недостаточны для выражения духа великой эпохи, настоятельно требуются совершенно новые средства необыкновенной силы и выразительности. «Симфонию гудков» рецензент назвал убедительным протестом против так называемой классической музыки, являющейся, как известно, музыкой буржуазии.

* * *

«Красный террор» мощно, словно бульдозер, продолжал сгребать плодоносящий чернозёмный слой русской культуры, оставляя после себя бесплодные глину, песок, гравий. Однако «свято место пусто не бывает». Обезображенные пустоши стали понемногу заболачиваться и подёргиваться ряской, и в этих болотцах забулькали, словно лягушки, всяческие брики, блюмы и бурлюки. На это, как видно, и был расчёт жестоких вивисекторов-сгребателей.

Среди этой быстро расплодившейся творческой мошкары единственным образом жизни стало насилие, а единственной формой человеческого общения — безудержная демагогия.

Сбиваясь в дружные стаи, они добровольно приняли на себя обязанности слуг уже не революции, а власти.

Истеричные, визгливые, они объявили врагами советской власти старых мастеров культуры и с нетерпением принялись «сбрасывать их с корабля современности», очищая тем самым места для себя. «Мы, левые мастера, лучшие работники искусства современности!» Их повседневным лозунгом стало: «жарь, жги, режь, рушь».

Тон истребительному неистовству в этой стае задавал дылдистый горлопан Владимир Маяковский.

Алексей Максимович вспомнил, как в годы мировой войны в его квартире появился этот нескладный провинциальный парень. Ему предстояло отправиться на фронт, он не хотел.

— За что воевать? За Николашку? За Распутина? Да ни за что!

Рассчитал он точно. Покорённый Горький устроил его в автошколу чертёжником. Начальником там был престарелый генерал Секретев. 1 января 1917 года генерал наградил Маяковского медалью «За усердие». А месяц спустя Маяковский арестовал генерала и отправил старика в тюрьму. Этим своим подвигом, как поступком гражданина новой раскрепощённой России, поэт гордился чрезвычайно.

Широко разевая свой бездонный квадратный рот, Маяковский стал в первые ряды воинственных футуристов. Это хулиганское движение громил в культуре привёз в Россию итальянец Маринетти. Он тогда очень активно пропагандировал дискредитацию старого искусства и всех духовных ценностей, на которых это искусство строилось. Духовный наставник Муссолини, он кипел ненавистью к человеческой культуре. «Суньте огонь в библиотечные полки. Отведите течение каналов, чтобы затопить склепы музеев. О, пусть плывут по ветру и по течению знаменитые картины! Подкапывайте фундаменты древних городов!» Поклонники Маринетти в России стали называться «комфутами» — коммунистическими футуристами. Заезжий гость их научил: единственный способ завладеть миром, — вывернуть общественный вкус наизнанку, вывернуть так, чтобы талант оказался бездарью, а бездарность — талантом. Этот кардинальный способ обещал великие жизненные блага!

Футуристы превзошли своего итальянского наставника. «Красный террор» сделал их, легавых псов на партийном поводке, строгими судьями и указчиками в культурном строительстве. Молодая Республика Советов, как с горечью и болью заметил Сергей Есенин, быстро превратилась в «страну самых отвратительных громил и шарлатанов».

Маяковский, завсегдатай прокуренных «Бубнового валета», «Стойла Пегаса» и «Ослиного хвоста», вдохновенно проповедовал, что из всех человеческих качеств наивысшую цену имеет ненависть.

«Я люблю смотреть, как умирают дети», — проорал он своим митинговым басом, и за одно это его следовало поместить в дом умалишённых, однако именно такой изобретательный садизм обеспечивал ему признание власть имущих и простирал над его головой «лубянскую лапу ЧК».

А в это время умирал великий Блок, умирал голодным и больным, без хлеба и лекарств.

Последнюю зиму он пережил с трудом. Его гоняли на работу ломать баржи на Неве, затем уплотнили, вселив в квартиру огромную семью какого-то мещанина. Александр Александрович перебрался к матери, к тому времени тоже уплотнённой. Там он слёг. В единственной комнате, оставленной «буржуям», образовался целый лазарет — болел сам поэт, болели мать и тётка, умирал отчим Франц Феликсович Пиоттух. Есть было совершенно нечего, и всё-таки их регулярно подвергали ночным обыскам — вваливались разудалые матросы со своими пьяными подружками. «Буржуи», чтобы согреться, сжигали в печке всё, что могло гореть. В последнюю очередь изрубили конторку, за которой в своё время Д. И. Менделеев создавал свою знаменитую периодическую таблицу.

С весны Блок уже не поднимался, не выходил из дома.

Ему требовалось санаторное лечение, и такой санаторий находился неподалёку, в Финляндии. Но теперь, чтобы туда поехать, требовалось разрешение.

В конце мая Горький обратился к Луначарскому с просьбой помочь поэту. Наркому было некогда. Он ввязался в борьбу с Лениным, протестуя против закрытия главных театров в Москве и Петрограде. Председатель Совнаркома сердился, выговаривая Луначарскому, что ему «надлежит заниматься не театрами, а обучением грамоте». Всё же нарком просвещения выколотил для театров 29 миллиардов рублей… Помимо этого у Луначарского шла кругом голова от жалоб старых, голодных и больных. В Финляндии умирал Г. В. Плеханов. Подолгу просиживала в приёмной дочь Пушкина М. А. Гартунг (она жила в коморке у прислуги). Просил о помощи сын Чернышевского… А Блока так терзала боль, что его крик слышали гуляющие на берегу Чёрной речки.

Колесо милосердия в Республике Советов поворачивалось слишком медленно. М. А. Гартунг, «учтя заслуги поэта Пушкина перед русской художественной литературой», назначили пенсию в две тысячи рублей (стоимость 200 граммов сахара). Порадоваться этому она не смогла, — умерла. Ей было 86 лет. Не дождался помощи и Плеханов. Сыну Чернышевского положили выдавать три красноармейских пайка, однако также опоздали… Долго тянулась бюрократическая волынка и с помощью Блоку.

Власть никак не могла простить ему «жидов» в дневнике. Да и поэма «Двенадцать» не всем пришлась по вкусу. Возмущённый Горький снова обратился к Луначарскому. Он писал: «Умирающего Блока не пускают лечиться в Финляндию. А заведомых врагов советской власти отпускают по три штуки сразу. Это — странно…» Видимо, сердитое ходатайство возымело действие. Выезд на лечение разрешили, но произошло это… в день смерти поэта, 7 августа.

Несчастная Россия переживала время, безжалостное к целому поколению выдающихся русских людей.

3 августа Петроград был ошеломлен арестом поэта Николая Гумилёва. По городу поползли глухие слухи о каком-то грандиозном заговоре во главе с молодым профессором Таганцевым. Будто бы заговорщики уже сформировали своё правительство. Из Москвы спешно прикатил Янкель Агранов, один из заместителей Дзержинского. Следствие провели быстро. 21 августа газеты опубликовали список расстрелянных по «Делу Таганцева» — 61 человек. Несколько дней спустя добавили ещё 18 жертв. Среди расстрелянных был и Николай Гумилёв.

Горький не поверил в существование профессорского заговора. Тоже, нашли мятежников! Он послал Ленину несколько телеграмм. Председатель Совнаркома вроде бы распорядился Гумилёва освободить. Однако Зиновьев не подчинился и своей властью приказал расстрелять поэта в первую очередь.

В громадной квартире на Кронверкском воцарилось уныние. Притихла даже неуемная молодёжь. Горький сутками не показывался из кабинета. Оттуда, из-за плотно закрытой двери, в тишине оцепеневшей квартиры раздавалось буханье его надсадного кашля.

Гадина Зиновьев снова обратил своё внимание на больного, теряющего силы «Буревестника». Ни к селу ни к городу вдруг всплыл вопрос: откуда Горький взял деньги на издание своей независимой газеты «Новая жизнь». Задетый за живое, писатель принялся оправдываться, однако не совсем удачно: один из банкиров, вроде бы ссудивший ему большую сумму, слов его не подтвердил. Зиновьев ликовал. Его намёки становились всё грязнее. Видимо, он или его подручные с Гороховой раздобыли что-то слишком секретное. На Кронверкском ждали нового наглого обыска.

Осенняя вакханалия расстрелов по «Делу Таганцева» наложилась на весенние расправы с участниками Кронштадтского мятежа. Балтийские штормы стали выкидывать на побережье множество матросских трупов. Максим съездил на дачу знакомых и своими глазами видел три связанных проволокой тела, выброшенных морем. Все трое были в истлевших тельняшках, у всех троих разбиты головы.

Из Москвы пришла тягостная весь о смерти дочери Марины Цветаевой. Спасая своих девочек от голода, Марина Ивановна сдала обоих в приют. Не помогло! Младшая, трёхлетняя Ирочка, умерла.

А очередной муж А. Ахматовой, «комфут» Н. Пунин, орал на страницах журнальчика «Искусство коммуны»: «Взорвать, разрушить, стереть с лица земли все старые художественные формы — как не мечтать об этом новому художнику, пролетарскому творцу, новому человеку!» Он призывал разрушить Николаевскую железную дорогу как наследие проклятого царского режима и построить новую, пролетарскую.

Зиновьев, выступая на очередном митинге, напрягал свой тонкий бабий голос и грозил:

— Мы не задумаемся пролить океаны крови! Пусть об этом знают все наши враги!

От его угроз веяло жутью.

В самом деле, а кто ему мог в этом помешать?

* * *

На Кронверкском собрался большой семейный совет.

Решено было ехать всем. Деньги? Их рассчитывали добывать у зарубежных издателей. На книги Горького всё ещё удерживался высокий спрос и в Европе, и в Америке.

Образовалось как-то всё слишком удачно и, главное, для всех. М. Ф. Андреева получила пост в Берлинском торгпредстве и забирала с собой Крючкова. Туда же, в Берлин, собиралась Е. П. Пешкова — там работал её давнишний постоянный «друг», некто Николаев. Максим неожиданно обзавёлся должностью дипкурьера и рассчитывал подолгу жить рядом с больным отцом. Боялись за Муру: выпустят ли? Однако ведомство Дзержинского не стало чинить никаких придирок. Мура выехала первой, направляясь в Ревель, к детям. Сговорились съехаться осенью в Берлине.

16 октября сели в поезд и на следующий день оказались в Гельсингфорсе. Страна, где наглые захватчики путём повальных расстрелов устраивали будущее завоёванного народа, осталась за спиной. Начиналась жизнь на чужбине.

Горький уезжал совсем больным. Изнурительная температура постоянно держалась на отметке 39 градусов. В Гельсингфорсе он слёг. Везти его дальше боялись. Однако он рвался к Муре и настаивал ехать. Ему казалось, что она уже в Берлине, совершенно одинокая, без денег, без поддержки.

2 ноября всей семьёй приехали в Берлин.

Оказалось, торопились зря — Мура ещё не приехала. Горький тревожился, нервничал, раздражался. «Странно ведёт себя эта дама», — брюзжал он. Наконец пришло письмо из Ревеля (почему-то на имя Крючкова). Мура сообщала, что выбраться из суверенной Эстонии не представлялось никакой возможности: местные власти считали её иностранкой и не давали ни паспорта, ни визы. В отчаянии она пошла на крайний шаг — оформила фиктивный брак с молодым бароном Николаем Будбергом, бездельником и шалопаем. (Так что теперь она — баронесса Будберг). Замужество сразу разрешило все проблемы. У неё теперь эстонское гражданство и заграничный паспорт, позволяющий ехать в любую страну… В самом конце письма Мура деликатно осведомлялась у Крючкова: не увязалась ли с «семьёй» и Варвара Васильевна Тихонова?

Горький сразу ободрился, повеселел. В Ревель были отправлены деньги. Муре, прежде чем уехать в Берлин, следовало обеспечить детей с постоянной гувернанткой.

И всё же ждать её пришлось слишком долго. Она присоединилась к «семье» лишь летом следующего года.

Началось мучительное ожидание итальянской визы. Фашистский режим Муссолини никак не решался впустить в страну великого пролетарского писателя из «красной» России. Жить приходилось, переезжая с места на место: Сааров, Мариенбад, Шварцвальд, Прага. Так прошло почти три лета и зимы. Лишь в марте 1924 года пришло, наконец, итальянское разрешение на въезд (с запрещением почему-то жить на Капри).

Скитаясь по Европе, писатель не обрывал связей с родной страной. Он постоянно читал советские газеты и журналы, вёл переписку с оставшимися в России, принимал гостей из Москвы — в те времена количество выезжающих за рубеж постоянно возрастало. Вслед за ним в Европу уехал и Шаляпин. Он имел кипу контрактов на выступления в театрах самых разных стран. Фёдор Иванович быстро оправился от недавних переживаний и зажил на чужбине с тем комфортом, к которому привык. Он купил в центре Парижа роскошную квартиру, приобрёл загородный дом. Гонорары он огребал огромные.

Алексей Максимович страдал от неустройства. Большие города были шумны и беспокойны. Берлин, центр тогдашней русской эмиграции, являл собою отвратительное зрелище. Немецкую столицу облюбовали педерасты. На всех перекрёстках стояли и зазывали клиентов привлекательные мальчики в коротеньких трусах. Стоимость их услуг определялась в две марки. Некоторые соглашались и на одну.

Русская эмиграция, прознав о приезде Горького, заходилась от бессильной злобы. Ему не было прощения за многолетнюю дружбу с большевиками. Газета «Общее дело» негодовала на немецких врачей («зачем они лечат этакую сволочь?») и выражала пожелание писателю «поскорее сдохнуть». Е. Чириков, литератор и недавний друг, сочинил целую книгу, изобразив там Горького босяком и хамом, Каином и Иудой, предателем и убийцей.

Не отставали от эмигрантов и сочинители на Родине. Вслед уехавшему классику полетели стрелы настоящего глумления. Как всегда, наиболее яростно изощрялись Д. Бедный и В. Маяковский.

В «Правде» примерно год спустя после отъезда Горького появились размашистые вирши «отчаянного кавалериста слова» Д. Бедного:

…Он, конечно, нездоров: Насквозь отравлен тучей разных Остервенело-буржуазных Белогвардейских комаров. Что до меня, давно мне ясно, Что на него, увы, напрасно Мы снисходительно ворчим: Он вообще неизлечим!

Не захотел отстать от этого тучного, разъевшегося троцкиста и архиреволюционный горлан-главарь. В той же «Правде» он напечатал «Письмо писателя Владимира Владимировича Маяковского писателю Алексею Максимовичу Горькому»:

Очень жалко мне, товарищ Горький, Что не видно Вас на стройке наших дней. Думаете — с Капри, с горки Вам видней? Бросить Республику с думами, с бунтами, Лысинку южной зарей озарив, — Разве не лучше, как Феликс Эдмундович, Сердце отдать временам на разрыв!

Читать такое было обидно, горько, больно. Как будто метатели стрел не знали и не ведали, что заставило его уехать на чужбину!

Отвечать на эти злобные нападки Алексей Максимович считал ниже своего достоинства.

Никак не мог уняться и гадина Зиновьев. Перед своим отъездом Алексей Максимович уговорил Шаляпина войти в состав комитета для помощи голодающим. Оба друга обратились к мировой общественности с призывом спасти от голодной смерти детвору России. Кое-где в Европе начался сбор средств… Так чем же ответил Зиновьев? Едва дождавшись, когда уедет Шаляпин, он распорядился арестовать всех оставшихся членов горьковского комитета. Судьба умирающих детишек его не волновала. Пускай дохнут!

Сильным потрясением явился грандиозный европейский скандал, связанный с международными происками «красной Москвы». Кремлёвские сторонники «перманентной революции» вновь сосредоточили своё внимание на Германии, изнемогавшей под бременем Версальского мира. Осенью 1923 года в Гамбурге и Мюнхене вспыхнули мятежи. Власти приняли срочные решительные меры и быстро усмирили бунтовщиков. Однако эхо неудавшейся революции долго прокатывалось по страницам печати. Тогда Алексей Максимович впервые услыхал имена Эрнста Тельмана и Адольфа Гитлера.

В ожидании итальянской визы Горький избирал для жизни тихие немноголюдные места. Обыкновенно это были санатории в период межсезонья. За капитальную работу он не принимался и писал воспоминания: о нижегородском богаче Н. Бугрове, о писателе В. Короленко… Большой удачей явилась преданная дружба И. Ладыжникова. С его помощью не прерывались связи с издателями Европы и Америки. В разорённых странах Старого Света бушевала инфляция. Денег Горькому постоянно не хватало. К прежним громадным расходам на две семьи прибавилось содержание двух детей Муры в Эстонии.

Итальянская виза позволила перейти на осёдлый образ жизни. Всем «табором» устроились в Сорренто, сняв большой удобный дом на самом берегу залива, с видом на далёкие очертания восхитительного Капри. Расположились совершенно так же, как в Петрограде, на Кронверкском. Алексей Максимович с нетерпением принялся за работу: стал писать лучшее своё произведение: «Жизнь Клима Самгина» (заранее посвятив его Муре).

Началась размеренная жизнь вдали от Родины, в вынужденной эмиграции…

* * *

Николай Иванович Ежов, раскапывая многолетние завалы на Лубянке, сумел найти ответ на многие вопросы. Однако загадка Муры так и осталась нераскрытой.

Поразительная скрытность сопровождала всю бурную жизнь «графини Закревской-Бенкендорф» и баронессы Будберг (с этим титулом она уже не расстанется до самой смерти). Эта женщина, занятая тем, что умножала неправду о себе, сумела утаить главную правду о своём существовании. Даже выдающийся по своим способностям Брюс Локкарт стал, в конце концов, жертвой её искуснейшего камуфляжа. Что уж говорить о Горьком! Прожив с нею целых двенадцать лет (больше, нежели с Пешковой или с Андреевой), он так и не разгадал, что за человек столько лет обитал с ним рядом. Брюсу Локкарту близость с Мурой едва не стоила карьеры. Вернувшись из России в Англию, он тотчас попал под строгое служебное расследование за утрату дипломатического шифра. За проявленное ротозейство ему грозило нешуточное наказание. Однако вмешался лорд Мильнер и вывел своего любимца из-под удара. Больше того, он внедрил Локкарта в газетный трест лорда Бивербрука, где проштрафившийся разведчик в скором времени добился исключительного положения. У Брюса оказалось бойкое перо, и его глубокие, прекрасно аргументированные статьи по вопросам европейской политики завоевали признание даже у самых искушённых специалистов из министерства иностранных дел.

Приключения в России послужили Локкарту материалом для увлекательной книги о подвигах британского разведчика. По книге тотчас был снят фильм, имевший исключительный успех у зрителей.

Став модным журналистом и писателем, Локкарт значительно расширил круг своих знакомств. Он запросто встречался с Чемберленом, Бенешем и Масариком, его охотно принимали Вильгельм II и Эдуард VIII. Назначая Муре свидания в различных городах Европы, Брюс много поработал для того, чтобы направить экспансию Гитлера на Восток. В 1938 году он первым встречал немецкие войска в оккупированной Вене. На следующий год разразилась мировая война, и Черчилль назначил Локкарта генеральным директором политического департамента. Все военные годы рука об руку с Локкартом работал Рэндольф, сын Черчилля, вскоре переброшенный в Югославию, в штаб давнишнего агента англичан Иосифа Тито.

Мура неоднократно и умело обманывала влюблённого Локкарта. Много раз она обманывала и доверчивого Горького. В частности, ей удалось скрыть, что в Ревеле, куда она приехала из Петрограда (первой из всей семьи отправившись в Берлин), её арестовали прямо на вокзале и упрятали в тюрьму. Освобождение её вышло весьма загадочным. Столь же загадочным было и её внезапное замужество. Она писала Горькому (на имя Крючкова), что стала баронессой Будберг и гражданкой Эстонии. На самом деле замужество ещё не состоялось и паспорта она не получила. Для этого ей зачем-то понадобилось срочно съездить в Лондон. Она поехала и прожила там более недели. Вопрос: как она сумела выехать без гражданства, без паспорта, без визы? Ну и любопытно кроме всего прочего: с кем она встречалась в Лондоне? Слишком уж это путешествие походило на срочный вызов для отчёта и инструктажа!

Ещё одна утайка сопровождала её поездку в Лондон. И туда, и обратно в Ревель Мура ехала через Берлин, где её с нетерпением ждал Горький. Но, делая в Берлине пересадку, она ему даже не позвонила! Что скрывалось за этими поступками? Как можно догадаться, в Лондоне её замужество было одобрено. Став гражданкой Эстонии с титулом и паспортом, она превращалась в великолепного агента-связника, получив возможность разъезжать по всему миру, не вызывая ничьих подозрений.

Поселившись в Сорренто под крышей Горького, баронесса Будберг не реже трёх раз в год отправлялась вроде бы проведать своих детей. В Ревеле она, однако, не появлялась, зато её видели в разных городах Европы (чаще всего в Загребе), где происходили мимолётные свидания с Локкартом.

Ежов ломал голову. Кто же на самом деле эта дамочка, всю жизнь выдававшая себя совсем не за ту, кем она являлась на самом деле? Русская Мата Хари?

Само замужество Муры также породило множество вопросов. Николай Будберг, чьё имя приняла вчерашняя «графиня», на самом деле был бездельником и шалопаем. Родня от него давно отвернулась, его нигде не принимали. Однако вот что настораживало Ежова: дядя молодого повесы, Алексей Будберг, был военным министром в правительстве Колчака (как раз, когда военным советником адмирала являлся генерал Зиновий Пешков), а другой его дядя, Михаил, служил в своё время с Фёдором Раскольниковым, побывавшим в 1919 году в плену у англичан.

Вступив в брак с Мурой и дав ей свои титул и фамилию, молодой барон, конечно же, прельстился деньгами (Горького, естественно). В этом отношении всё было ясно. Но кто заставил его уехать в Аргентину и больше в Европе не появляться? А приказ исчезнуть, надо полагать, был грозным, устрашающим!

Ежов прекрасно знал, что энергичное ВЧК-ОГПУ буквально напичкало своей агентурой все европейские столицы. (Подозрительно, кстати, что такой разгул совершался на глазах контрразведчиков самых разных стран. По заученной схеме Николай Иванович объяснял это тайными происками ненавидимого им еврейства.) Догадка его была такой: а что, если грозный приказ барону исчезнуть навсегда исходил с советской стороны? От того же, скажем, Петерса? Ведь он, вербуя Муру после эпизода с фотографиями, связывал с ней какие-то свои далёкие планы! В пользу этого соображения говорил и следующий факт. Дети Муры подросли, и она, забрав их из Ревеля, устроила на учёбу в элитарные дорогостоящие школы Англии. Однако в Ревеле она продолжала появляться с подозрительной регулярностью. Возникало подозрение, что в этом городе находился давний пункт агентурной связи. Но — с кем? Уж не с товарищем ли Петерсом?

(Ежов, имея обыкновение столбить свои внезапные догадки краткими записями на листе бумаги, уже сопроводил фамилию «железного» чекиста несколькими энергичными подчёркиваниями.)

Словом, и «крыша» Горького в Сорренто, и титул баронессы («фрау баронин») позволяли Муре беспрепятственно пересекать Европу из конца в конец. В эти годы она досконально изучила материк. В итоге случилось то же самое, что и в Петрограде: на виллу Горького с обыском нагрянула полиция. Как видим, секретные службы Италии всё не недаром ели свой нелёгкий хлеб. Обыск произошёл 17 сентября 1925 года. На этот раз перетряхнули все комнаты, весь дом и унесли множество бумаг. Потрясённый Горький оправился в советское посольство, к Керженцеву. Посол, само собой, заявил энергичнейший протест. Эта акция возымела действие. Итальянские власти, возвратив арестованные бумаги, принесли извинения.

Вскоре после этого досадного происшествия Мура отправилась в очередную поездку в Ревель, однако не доехала: на границе с Австрией её задержали и забрали у неё какие-то бумаги. Арест был недолгим, вскоре её освободили, но бумаг она лишилась. Любопытно, какие же бумаги могла везти она в приграничный Ревель? И кому?

Сопоставляя скопившиеся факты, Ежов склонялся к выводу, что великий пролетарский писатель, давно сделавшийся агентом влияния, превратил своё жилище (сам того не сознавая) и в надёжную «крышу», и в «явку», и, наконец, в «тайник» для закладки и выемки секретной информации.

Насчёт же Муры… Эта «тёмная дамочка», как называл её Ежов, по-прежнему оставалась для него «железной маской». Он никак не мог разглядеть её истинного лица. Но чувствовалось, что она крепко связана с какой-то таинственной и архисекретной организацией (помимо официальных секретных служб), чьё влияние на события в мире куда сильнее, нежели самых властных государственных структур.

Уроки Сталина, учившего маленького наркома докапываться до самых глубинных корешков, не проходили даром. Он копал самозабвенно. Но как же часто его ставили в тупик совершенно вроде бы бессистемные, не объяснимые никакой логикой поступки тех, кем он интересовался! Порою их действия выглядели так, словно они работали против самих себя.

Но… что-то же за этим крылось!

Загадочным осталось для Ежова поведение Муры в последние годы её жизни с Горьким. В 1926 году заклятый враг писателя — Зиновьев слетел со всех своих постов. А следующей осенью, в 10-ю годовщину Великого Октября, с треском провалился путч троцкистов. Политический климат на оставленной родине, похоже, теплел, омерзительному засилью вроде бы приходил конец. Поневоле возникла мысль съездить и посмотреть, что же на самом деле происходит на родной земле.

Казалось бы, именно Мура будет всячески противиться этому желанию писателя. Ведь Горький мог уехать и не вернуться. Тогда прощай, безмятежная жизнь на берегу чудесного залива, прощай… да многого лишилась бы она, вздумай Горький остаться в России, откуда его так нагло выжил ошалевший от бесконтрольной власти временщик.

Однако именно она употребила всё своё влияние на старого и больного писателя и буквально заставила его поехать!

Загадка? Ну, ещё бы!

Но ещё загадочней выглядели её последующие поступки.

Дело в том, что, уезжая из России (как считалось, навсегда), Горький поручил заботам Муры свой личный архив, в который не было доступа никому из всей «семьи». (Доверие писателя к ней простиралось до того, что только ей он доверял подписывать денежные чеки). И Мура приняла это поручение, сняв для хранения заветных документов сейф в Дрезденском банке. Причём Горький строго-настрого наказал ей не отдавать этих документов никому и никогда, даже если бы вдруг Мура получила письменную просьбу самого хозяина, т. е. Горького!

А между тем в Советском Союзе возникла жгучая необходимость в подлинных документах, свидетельствующих о преступных планах тех, кто так или иначе подпадал под великое очищение, начинавшееся Сталиным и Ежовым. Хранилищ таких ценных документов известно было три: архивы Керенского, Троцкого и Горького. Первые два удалось добыть, как говорится, с бою: их захватили специально подготовленные люди. Для Дрезденского банка такой метод не годился.

У горьковского архива имелась своя история. Ещё осенью 1921 года, когда писатель отправился в вынужденную эмиграцию, Зиновьев распорядился арестовать А. Н. Тихонова, мужа Варвары Васильевны. Он потребовал от него выдать все бумаги Горького. Сделать этого Тихонов не мог — архив уехал вместе с Горьким. Цену этим бумагам Зиновьев знал: там находились доверительные письма Пятакова, Рыкова, Красина, Троцкого, Сокольникова, Серебрякова. Диктатор Петрограда был очень раздосадован тем, что такие важные документы уплыли и со временем могут оказаться в чужих руках.

В 1935 году в Лондон, где в то время обосновалась Мура, приехала Е. П. Пешкова. Она передала желание Горького вернуть бумаги в Москву. Отдать архив Мура решительно отказалась. Пешкова уехала ни с чем. И вдруг спустя несколько месяцев Мура сама приехала в Москву и привезла все порученные её заботам горьковские бумаги.

Странное решение, странная поездка…

Впоследствии Мура не любила вспоминать эти дни, а чаще всего вообще отрицала внезапное посещение Москвы. Хотя имеются свидетельства, что на пограничной станции в Негорелом её ждал салон-вагон. Кроме того, многие видели, что она стояла у гроба скончавшегося Горького рядом с Пешковой и Андреевой.

Что же повлияло на её решение отдать архив? Скажем определённее: чей приказ сработал?

И вообще: в чью же пользу она, в конце концов, работала? На кого старалась? Ради чего рисковала?

Ответ расплывчат, неконкретен. За всеми сложными таинственными операциями угадывалась мощная искусная рука таинственного Хозяина.

Об этом загадочном повелителе, имя которого совершенно неизвестно, всё чаще задумывался маленький нарком…

* * *

Отправив Горького в СССР, а затем похоронив его, Мура прожила ещё целых 30 лет. После великого пролетарского писателя она избрала своим спутником великого фантаста Г. Уэллса и провела с ним 13 лет в привычной роли не венчанной жены.

К старости она чудовищно растолстела, страдала обжорством и не могла жить без спиртного.

В последние годы жизни Мура вдруг проявила живейший интерес к своей давно забытой родине. После XX съезда партии она впервые за много лет вполне открыто приехала в Москву и остановилась у Е. П. Пешковой. В последующие приезды она жила у «Тимоши», жены Максима Пешкова. Женская судьба «Тимоши» сложилась не вполне счастливо. Внезапно лишившись мужа, она вскоре потеряла и любовника, Гершеля Ягоду. Вторым мужем у неё стал А. Луппол, попавший под колесо репрессий. От жалкой участи «чесира» (члена семьи изменника Родины) её избавила свекровь и давняя дружба с деятелями на Лубянке. Одной из дочек «Тимоши», своей внучке Марфе, Екатерина Павловна устроила мужа по тому же лубянскому ведомству, выдав её за сына Л. П. Берии.

При поездках в Москву Муру сопровождала дочь А. И. Гучкова, крупного масона и сиониста, военного министра во Временном правительстве. В. А. Гучкова считалась сотрудницей не только английских, но и советских, секретных служб.

Обе гостьи из Великобритании чрезмерно живо интересовались Борисом Пастернаком. Впрочем, тут не было ничего нового, ибо впервые навязчивый интерес к этому поэту зафиксирован ещё задолго до войны с Гитлером, во время Парижского конгресса деятелей культуры. За прошедшие годы значимость Пастернака не только как поэта, но главным образом диссидента, была вознесена на недосягаемую высоту. Он стал фигурой знаковой, стал своеобразным символом неприятия советской власти. Комитет государственной безопасности СССР, эта «печень» государства, была изначально поражена крупными метастазами предательства. С гибельным «циррозом» усиленно боролись и Сталин, и Ежов, но достигли лишь частичного успеха. Свалив Ежова, агенты сионизма принялись весьма умело готовить и поднимать на уровень мировой известности так называемых диссидентов — деятелей «пятой колонны», предназначенных для взрыва державы изнутри. Дело было долгим, кропотливым. Этим избранникам предстояли великие дела: им надлежало развалить СССР.

* * *

На первую поездку в СССР Горький, переступив через обиды, решился в 1928 году.

Живя в изгнании, он из итальянского, солнечного рая постоянно следил за событиями на покинутой отчизне. И невыразимо страдал, узнавая о том, что вытворяет международная сволочь на его прекрасной Родине. И ему, и Шаляпину мучительно не хватало русского воздуха, неоглядных просторов Волги.

Как и в Петрограде, Алексей Максимович держал открытый дом и в Берлине, и в Мариенбаде, и в Сорренто. Гости у него не переводились. Он жадно набрасывался с расспросами, много читал. Эмиграция не обрывала его связей с родной землей. Ещё не осев окончательно в Италии, он узнал о суде над эсерами и пытался повлиять на приговор. Со многими из подсудимых он был знаком. Судебную расправу с ними он считал «публичной подготовкой к убийству». В своём письме к Анатолю Франсу он просил великого француза подать свой голос в защиту обреченных. «Я хочу, чтобы Ваш голос был услышан советским правительством, чтобы оно поняло всю невозможность этого преступления». Свой личный протест он послал А. И. Рыкову, назвав судилище «бездумным и преступным уничтожением интеллектуальных сил в нашей неграмотной и некультурной стране». И добавлял: «Прошу Вас передать мое мнение Льву Троцкому и другим…» (Примечательно, что он уже нисколько не заблуждался насчёт того, кому конкретно принадлежит реальная власть в стране.)

Четыре года спустя он внезапно получил письмо от этого самого Троцкого. Дела недавнего диктатора, как видно, складывались никудышным образом. Троцкий умолял писателя заступиться за Раковского, высланного в Барнаул. Он добавил, что такие же письма послал Р. Роллану и Б. Шоу. Горький, ещё не избавившийся от своего комплекса «передового европейца», просьбу Троцкого исполнил и, как узналось вскоре, Раковского простили и вернули в Москву.

Обширную переписку с СССР вёл П. Крючков, поселившийся к тому времени в Сорренто. Приходили рукописи от молодых писателей, шли письма от оставшихся знакомых. Горький терпеливо прочитывал пухлые манускрипты, правил, переписывал, отсылал с рекомендациями. Этим он как бы вносил свою долю в рабочие усилия родной страны.

Одно время он затевал издание литературного журнала «Беседа». Вышло несколько номеров. Горький напечатал А. Ремизова и А. Белого и напрочь отказался публиковать слабенькую повесть Б. Пастернака «Детство Люверс». Видимо, отказ Пастернаку послужил причиной того, что горьковский журнал не пустили в советскую Россию. Издание в конце концов пришлось прекратить.

На глазах Горького менялось настроение русской эмиграции. В Праге вышел сборник «Смена вех». Авторы в один голос заявляли о признании своего поражения и о примирении с советской властью. Писатель Алексей Толстой первый решился на возвращение домой. Он поселился в бывшем Царском Селе и писал оттуда восторженные письма. Его творчество сразу получило мощный импульс.

А вскоре весь мир прильнул к радиоприёмникам и с замиранием сердца следил за героической эпопеей спасения челюскинцев. На далёком Севере, в полярных льдах, русские лётчики продемонстрировали своё исключительное мастерство. На их подвиг отозвалась даже обычно сдержанная Марина Цветаева:

Сегодня — смеюсь! Сегодня — да здравствует Советский Союз! За вас каждым мускулом Держусь и горжусь: Челюскинцы — русские!

В этом радостном возгласе выплеснулась ликующая радость русской эмигрантки, живущей из милости на неласковой чужбине. «Вот мы какие! — крикнула русская поэтесса в лицо зарубежного сытого обывателя. — Вы же на такое не способны!»

Живя в Италии, Алексей Максимович томился воспоминаниями о прошлом, о пережитом. Многое в собственной нелёгкой жизни представлялось теперь ошибочным, досадным, непростительно легковерным. Что им руководило, когда он сам разыскал монаха Илиодора и предложил ему помочь в издании скандальной книги о Распутине? Ненависть к режиму, к самодержавию, к Николаю II? Но при «кровавом» царе он не знал унижения от вынужденной эмиграции. Теперь же… Несколько раз он заново пережил тяжелые минуты, когда посетил в камере Петропавловской крепости Анну Вырубову, верную поклонницу Распутина и ближайшую подругу расстрелянной царицы. Бедная женщина, искалеченная, униженная и оболганная, переносила постоянные издевательства пьяной солдатни и спасалась только тем, что исступленно молилась Богу. Горький был изумлён, когда на суде над Вырубовой было зачитано медицинское свидетельство о том, что подсудимая… девственница. А ведь что говорилось-то, что писалось!

Почти семь лет минуло с той поры, когда он, а за ним и верный друг Шаляпин, покинули Россию. Жизненные силы как великого писателя, так и великого певца понемногу иссякали (Фёдор Иванович тоже стал терять своё богатырское здоровье). Горький в конце концов не смог справиться с невыразимой ностальгией и дал согласие съездить на оставленную Родину. Тем более, что там многое менялось. В частности, вместо Троцка снова появилась Гатчина, вместо Слуцка — Павловск, Литейный проспект сбросил имя Володарского, а проспект Нахамкеса снова стал Владимирским.

Для поездки дождались весенних тёплых дней. Ехали по железной дороге.

Алексей Максимович с волнением вышел из вагона на Белорусском вокзале. Его встречало море москвичей. Картина встречи ничем не напоминала день вынужденного отъезда семь лет назад. Родина от всего сердца приветствовала возвращение своего великого сына. Эта восхитительная встреча сразу настроила Горького на восторженный лад. Он понял, что атмосфера в родной стране изменилась. Жить на самом деле стало лучше, жить стало веселей!

* * *

Кем был Сталин, когда в Петрограде и Москве хозяйничали надменные поработители с разъевшимися физиономиями? Скромным партийным чиновником, наглухо отгороженным от глаз народа. Сейчас имя Сталина знал каждый. Это имя повторялось всеми как символ надежд на долгожданные перемены в жизни. Надоело наглое владычество временщиков! Основательный Сталин медленно, не торопясь, разжимал стальные челюсти сионистов, сомкнувшиеся на горле русского народа. И народ отвечал ему общей любовью, признанием. Недавно Сталин вернулся из большой поездки в Сибирь и теперь обдумывал подлинную революцию в сельском хозяйстве, намереваясь преобразовать самое отсталое, самое убогое население России — единоличное крестьянство.

В первую голову, конечно же, Сталину ставился в заслугу сокрушительный разгром обрыдлого троцкизма. Всё-таки нашлась и на них управа!

На родной земле Горький словно помолодел. Его глазам открылась совершенно новая страна. За несколько лет Сталин изменил Россию. Горький видел, как облик Родины оформляется именно таким, о каком он мечтал, создавая «Мать», «Буревестника» и «Сокола». Сталин, став во главе партии, решительно пресёк чёрную полосу великого словоблудия захватчиков и призывал народ смотреть не под ноги, а за горизонт. Иди учись! Иди на стадион! Иди в театр, в концертный зал! Не бойся старости, об этом есть кому подумать! СССР, страна трудящихся, мало-помалу становилась предметом зависти народов всего мира.

Пожалуй, Константин Леонтьев, предсказавший неминуемый конец России, корчившейся в пламени гражданской войны, сильно ошибся. Россия, ставшая Советским Союзом, переживала быстрое воскресение из пепла и крови. В СССР уверенно осуществлялось всё, о чём мечтали самые изобретательные утописты мира. Мечта в России советской становилась былью!

При этом, само собой, образовался громадный лагерь проигравших. Борясь с засильем, Сталин показал себя непревзойдённым и тактиком, и стратегом. Действуя неторопливо и рассчитанно, он сумел расставить своих сторонников на все партийные посты (захват высот!), после чего победа в качестве созревшего плода сама упала ему в руки. При этом не пролилось ни капли крови. Даже прошлогодний путч троцкистов подавили без единой жертвы. Естественно, проигравшие теперь втихомолку злобствуют, браня наряду со Сталиным и самих себя за политическую беспечность, бессилие и слепоту. Это болото, постоянно пучившееся пузырями ядовитой ненависти, Горький считал опаснейшим образованием — угрозой не одному Сталину, но всем планам преобразования страны.

Основным бастионом проигравших становилась (как и до 1917 года) так называемая интеллигенция. Здесь Горький судил уверенно, обогащённый, как никто другой, громадным собственным опытом. Эти люди, в творческом отношении абсолютно бесплодные, быстро и уверенно освоили боевой расстрельный жанр — критику. Соединившись в стаи (в основном по признаку национальному), они безжалостно рвали любого, кто возникал на их пути и становился им неугоден. Действуя методом волчьих стай, они уверенно хозяйничали во всех областях культуры: литературе, музыке, живописи, театре.

Алексей Максимович уже не застал в живых Есенина, над стихами которого он плакал. С Есениным они расправились. Сейчас они рвали опытного Михаила Булгакова и молоденького Михаила Шолохова. Готовилась и трагедия Маяковского, совсем недавнего «горлана-главаря», вдруг вознамерившегося выскочить из их злобной стаи.

Жизнь за границей на многое открыла Горькому глаза. Он близко увидел фашизм итальянский. Два года назад фашизм победил в традиционно антирусской Польше. Надёжное прибежище негодяев, фашизм алчно устремлял глаза на громадную Страну Советов, бывшую Россию. Сама логика подсказывала, что проигравшие не одолеют Сталина без помощи извне, а там, за рубежом, самой воинственной силой являлся как раз фашизм. Следовательно…

В общем, уезжая в этом году назад в Италию, Алексей Максимович вёз убеждение, что Сталину чрезвычайно трудно. Ему, в его святом деле, непременно следовало помогать.

* * *

О своём возвращении домой Горький решил твёрдо. Оставалось уговорить Ф. И. Шаляпина. Они оба были выброшены из России, и в них обоих Родина теперь нуждалась. Их место было дома.

Встреча старых друзей состоялась в Милане (18 апреля 1929 года). Алексей Максимович специально приехал из Сорренто. Шаляпин пел в «Борисе Годунове». Как всегда, успех был исключительный. После спектакля друзья отправились в таверну, недалеко от театра. С Горьким были Е. П. Пешкова и Максим. Шаляпина по обыкновению сопровождала Мария Валентиновна.

Алексей Максимович и Максим наперебой рассказывали о своей поездке в СССР. Шаляпин слушал с кислым видом. В прошлом году решением советского правительства его лишили звания «Народный артист республики» (он был первым, кого удостоили этим званием).

— Фёдор, — обратился Горький к другу, — съезди, посмотри. Одно скажу: интерес к тебе огромный. Надо, надо съездить! Я не сомневаюсь, ты тоже захочешь там остаться.

— Только через мой труп! — властно заявила Мария Валентиновна и поднялась.

Важный разговор был скомкан.

Это было последнее свидание старых друзей. Дальше их дороги разошлись, и больше они ни разу не встречались…

* * *

Окончательный отъезд Горького в СССР состоялся 8 мая 1933 года. Снова поднялись всей семьей, погрузились на пароход «Жан Жорес». В качестве сопровождающих из Москвы приехали С. Маршак и Л. Никулин. Оба литератора «на полставки» состояли в штатах ОГПУ, время от времени выполняя деликатные поручения «по ориентировкам» этого учреждения.

В Стамбул, проститься с Горьким, приехала Мура. С Горьким последнее свидание вышло скомканным, неловким. Она тогда уже жила с Уэллсом. Дольше всех она разговаривала с Крючковым.

Возвращение Горького из эмиграции явилось событием громадного политического значения. В советскую Россию вернулся самый крупный писатель современности, полностью признавший всю программу Сталина. У преобразователя страны, недавно свалившего с плеч тягчайшую обузу коллективизации, появился деятельный союзник и помощник с мировым авторитетом.

Горький, едва ступив на советский берег, автоматически становился главой советской литературы, своеобразным наркомом культуры.

Советское правительство создало Горькому великолепные условия: роскошный особняк Рябушинского у Никитских ворот, дача в Барвихе, дача в Крыму, в Тессели. Больного писателя постоянно наблюдали выдающиеся медики-специалисты… Свой дом, как и прежде, Горький держал открытым. Сюда устремлялись обиженные и оскорблённые, здесь постоянно бывали члены правительства и часто заглядывал «на огонёк» сам Сталин. Значение и влияние Горького возрастали с каждым днём.

Обжившись в Москве, Алексей Максимович съездил в Ленинград, город, откуда его выкинули за границу. Там теперь, сменив Зиновьева, уверенно распоряжался русский Киров, ближайший Сталину человек. Однако гадина Зиновьев затворился на своей роскошной даче под Ленинградом, в Ильинском, это место незаметно превратилось в опаснейший отстойник всех проигравших Сталину и мстительно мечтавших о реванше.

Горький вернулся домой в самую трудную пору. Литературная жизнь в Стране Советов напоминала открытую еврейско-русскую войну. Революционные захватчики, потерпев поражение на самом «верху», отчаянно цеплялись за оставшиеся рубежи и превратили творческие организации в свой последний бастион. Состоялась мобилизация сил. Штабами ненавистников русской культуры сделались РАПП, ЛЕФ и журнал «На посту». Установилась смычка «творческих вождей» с деятелями на Лубянке. Именно грозное расстрельное ведомство повернуло дело так, что литература стала как бы внутренним делом. «Литературоведы в штатском» взяли за обычай вмешиваться в творческий процесс с наглостью надсмотрщиков-вертухаев. Незадачливые правители, они вкусили безраздельной власти и нашли, что это — самый лёгкий хлеб. Их задачей стало — заставлять писателей лгать, ибо насилию нечем больше прикрываться, кроме грубой лжи. (В свою очередь, ложь также удерживается исключительно насилием.) Ложь у насильников возведена и в правило, и в право.

Литературная критика, сделавшись выразителем лубянских мнений, стала страшной силой. Любое выступление «своих» обретало характер приговора, окончательного и не подлежащего никакой амнистии. Чрезвычайно деятельный партийный публицист Михаил Кольцов обыкновенно так заканчивал свои разгромные статьи-доносы: «Гражданин Н.! Прочитав этот фельетон, не теряйте времени и отправляйтесь в тюрьму. Там вас ждут».

От газетной и журнальной критики ощутимо тянуло смрадом лубянских подвалов.

Критиков стали опасаться больше, нежели чекистов.

Страх неминуемой расправы заставлял цепенеть каждого, кто имел несчастье обратить на себя внимание этих «железных» прокуроров. Вызывание ужаса сделалось их творческим призванием. Особенно преуспели в этом Бескин, Безыменский, Розенфельд, Авербах, Бухштаб, Беккер, Горнфельд, Гроссман, Дрейден, Ермилов, Зелинский, Коган, Лежнев, Лелевич, Машбиц, Насимович, Ольшевец, Селивановский, Тальников, Юзовский.

Как в былые времена, Горький взял на себя роль защитника и ходатая за истребляемых. Он постоянно помнил о судьбе Блока, Гумилёва и Есенина.

Работу над «Климом Самгиным» он временно отложил и обратился к жанру, который он освоил как самый действенный — драматургия. Его герои обращались со сцены в битком набитый зал, монологи их раздавались на всю страну. Вернувшийся Буревестник вещал и пророчествовал с прежней, неиссякаемой силой убеждения. В пьесе «Достигаев и другие» один из героев — Бородатый Солдат, мужик с винтовкой («Человек с ружьём») — непримиримо заявляет:

— Мы капиталистов передушим и начнём всемирную братскую жизнь, как научает нас Ленин, мудрый человек!

Бородатый Солдат — новый облик Павла Власова и машиниста Нила из «Мещан». Это они ещё в самом начале века заявили во всеуслышание: «Хозяин в стране тот, кто работает!»

В пьесе «Сомов и другие» на сцену выведены те, кто противостоит настоящим Хозяевам земли русской. Эта человеческая шваль — величайшая беда России. Русскую революцию готовили Павел Власов (со своей матерью Ниловной), а на вершине власти потрясённая страна вдруг увидела Янкеля Свердлова и Лейбу Троцкого, их срамные хари, похожие на лобки ведьм. Россия под их безжалостным владычеством захлебнулась кровью. Однако «есть, есть Божий суд, наперсники разврата!». И явился «Грозный Судия» в облике несостоявшегося православного священника, воспитанника Тифлисской духовной семинарии. И началось долгожданное возмездие.

Действие пьесы «Сомов и другие» завершается тем, что появляются агенты ОГПУ и арестовывают всю ораву вредителей, ненавистников России.

Пока что угадываются мотивы первых судебных процессов вредителей: «Шахтинское дело», процесс «Промпартии».

Для самого решительного очищения время еще не настало…

* * *

В 1918 году, спустя неделю после зверского расстрела царской семьи, появился устрашающий декрет об антисемитизме. Населению Республики Советов запрещалось даже упоминать о тех, кто совершил такую кровавую расправу в ипатьевском подвале. Леденящее дыхание декрета ощущалось долго. Расстрельная пуля ожидала всякого, кто посмел бы косо глянуть на еврея.

Официального извещения об отмене страшного декрета не публиковалось. Однако его удавье влияние на обывателя понемногу ослабевало, а после падения Зиновьева и разгрома путча Троцкого как бы само собой сошло на нет.

Алексей Максимович, вернувшись на Родину, попал в обстановку, к которой требовалось приглядеться. Недавние захватчики, победительные, горделивые, надутые спесью, обильно осыпались с верхних этажей и столь же обильно концентрировались в подвальных помещениях большого государственного дома. Они находили себе места в разнообразных учреждениях культуры, в издательском мире, в системе высшего образования. Кроме того, проигравших с распростёртыми объятиями принимали такие привилегированные организации, как Общество старых большевиков и Общество бывших каторжан и ссыльных. Там постаревшие, потерявшие зубы троцкисты и зиновьевцы попрекали один другого в былом оппортунизме, скорбели о крушении своих кумиров, а все вместе исходили злобой к «корявому Оське», к уплывшей из их рук России и к русскому народу, не принявшему их руководство.

Эти выбитые из седла конквистадоры образовали довольно толстый пласт, и этот пласт смердел всё ощутимей. Последней каплей было издание книги маркиза Кюстина о России, сочинения, напичканного ядом редкой русофобии. Несмотря на отсутствие зубов, кусаться постаревшим палачам по-прежнему хотелось — и вот: укусили, как смогли! После этого «сверху» последовал ряд санитарных очистительных мер: были закрыты оба Общества с их журналом и издательством. Заодно ликвидировали и давнишнюю «лавочку» — Еврейскую секцию ВКП(б) с её многочисленными изданиями на идиш.

Отныне проигравшие могли собираться лишь на кухнях…

Последовало, однако, новое доказательство поразительной изворотливости этой цепкой публики: появилось пламенное стихотворение Ильи Эренбурга:

Мы часто плачем, слишком часто стонем, Но наш народ, огонь прошедший, чист. Недаром слово «жид» всегда синоним С великим, гордым словом «Коммунист!»

Это была установка на продолжение борьбы. Метод предлагался простой, но безотказный: всяк, кто плохо молвит о еврее, тот против коммунистов, против самой партии. Своеобразное воскрешение декрета об антисемитизме.

Воспрянули духом боевые стаи критиков. Они получили универсальное оружие. Отныне можно изничтожать любое талантливое произведение и возносить всяческие поделки ремесленников и халтурщиков.

Вступила в действие система узнавания: «свой — чужой».

Горький, естественно, был отнесён к самым ненавидимым «чужим».

Сбрасывание с «корабля современности» Алексей Максимович пережил в первые годы советской власти. Теперь ему предстояло узнать самую оголтелую травлю. Рвали его рьяно, но, в общем-то, примитивно, неизобретательно. Даже на это привычное занятие у них не хватило настоящего таланта.

Для затравки, как и положено, уськнули мелкоту. Какой-то Н. Чужак принялся вдруг скорбеть по поводу оскудения таланта Горького и заявил, что «учиться у него советским молодым писателям совершенно нечему». Подзабытый писатель Е. Чириков, когда-то нашумевший своей пьесой «Евреи» (и были они с Горьким приятелями), внезапно ни к селу, ни к городу обозвал великого писателя «Смердяковым русской революции». В тон ему отозвался влиятельнейший партийный журналист Л. Сосновский: «Горький — бывший Глав-Сокол, ныне Центро-Уж». Он же охарактеризовал его, как «изворотливого, маскирующегося врага на арене классовой борьбы с враждебной пролетариату реакционной линией».

Тявканье критических мосек сменилось басовитым лаем матёрых псов, натасканных на крупную дичь. Сам нарком А. Луначарский капитально разделал одно из лучших произведений писателя «Дело Артамоновых». Крепенький, как булыжник, В. Шкловский ахнул по Горькому целой книгой «Удачи и поражения Максима Горького». Итог творчеству классика он подвёл печальный: «Проза Горького похожа на мороженое мясо». Архимаститый О. Брик прибёг к уничтожительному теоретизированию: «Формула Горького „Человек — это звучит гордо“ для нас совершенно не годна, потому что человек — это может звучать подло, гадко в зависимости от того, какое он дело делает».

В перебранку с хулителями Горький не вступал. Со своей маститостью он походил на линкор в окружении мелко сидящих лодчонок. Он лишь вышел из числа сотрудников журнала «Красная новь».

Тем временем накатная волна хлестала по Москве со всех сторон. Провинция, как водится, старалась превзойти столичную брань. Из Сибири, например, послышалось совсем уж уголовно-наказуемое: «замаскировавшийся враг» и даже «литературная гниль».

Терпение Горького лопнуло в день открытия VII Всесоюзного съезда Советов. Он был приглашён в качестве почётного гостя. Утром делегаты, заполнившие зал, глазели на великого писателя и в то же время с изумлением читали в «Правде» открытое письмо Ф. Панфёрова, адресованное Горькому. Автор толстенных «Брусков» размахивал своим увесистым сочинением, словно разбойник кистенем. Алексей Максимович воспользовался тем, что вместе с ним в президиуме съезда сидел Л. Мехлис. Он попросил поместить в «Правде» его ответ зарвавшемуся хулигану. Мехлис заюлил, сославшись на отсутствие инструкций, и, в общем-то, печатать ответ Горького не стал.

Так сказать, бьют и возмутиться не дают. Ситуация знакомая…

Старый писатель походил на матёрого медведя, облепленного злобно тявкающей охотничьей мелюзгой. Собачня повисла на нём со всех сторон.

К счастью, в ситуацию со всем своим авторитетом вовремя вломился Сталин. Появилось специальное постановление ЦК ВКП(б) «О выступлении сибирских литераторов и литературных организаций против Максима Горького». Зычный окрик «сверху» мгновенно утихомирил зарвавшихся псов. С этого дня Горький получил возможность спокойно жить, лечиться и писать (теряя силы, он спешил закончить «Жизнь Клима Самгина»).

* * *

«Жалует царь, да не жалует псарь…»

Центральный Комитет простёр над головой вернувшегося писателя свою могучую руку. Но как быть с остальными? Не принимать же партийные постановления по каждому русскому писателю!

Обломав зубы на Горьком, критическая свора с остервенением накинулась на остальных. Выявились сугубые «специалисты» по травле того или иного литератора. Так, с именем О. Бескина были связаны трагические судьбы С. Есенина и С. Клычкова. Л. Авербах и И. Макарьев самозабвенно рвали плоть А. Платонова. Творчество М. Булгакова и А. Ахматовой считалось заповедником для В. Шкловского. На молоденьком М. Шолохове оттачивал свои зубы В. Гоффеншефер. И. Нович грыз М. Пришвина, А. Чёрный — А. Ремизова, А. Яблоновский считался лучшим специалистом по Бунину.

В качестве «маяков» советским литераторам преподносились произведения А. Коллонтай, Ю. Либединского, В. Киршона, Ф. Гладкова, Ф. Панфёрова, К. Чуковского. И, конечно же, «великого» Д. Бедного!

Поборница «Крылатого Эроса» А. Коллонтай написала два романа: «Любовь пчёл трудовых» и «Свободная любовь». Оба произведения «трактовали важную концепцию новой советской женщины». Мировоззрение писательницы стало настолько «прогрессивным», что в своих романах она брала в кавычки такие слова, как родители, дети, русский брак, отец, мать. По её мнению, они обозначали понятия отжившие, чуждые, вредные… К. Чуковский вошёл в когорту классиков за две поэмы: о мухе и о таракане… А о романе «Цемент» критики О. Брик и П. Коган в один голос отзывались: это пример для таких известных «графоманов», как Л. Толстой и И. Тургенев.

Самые восторженные оценки получило обильное творчество Д. Бедного. Ничего более яркого русская литература не рождала. Вершина! Само совершенство! Образец!

Д. Бедный, само собой, вылезал из кожи, чтобы «быть на уровне» и не подвести своих оценщиков.

Этот тучный, но на удивление поворотливый угодник умел устраиваться в любой жизни. Сочинитель бесхитростный и примитивный, он в своё время катался в личном поезде Троцкого, тот называл его «отчаянным кавалеристом слова» и осыпал наградами. Позднее он расчётливо сошёлся с ленинской сестрой Маняшей и стал жить в Кремле, как член правительства, однако сбежал от неё, как только Ленина не стало… Поговаривали, что своим появлением на свет он обязан кому-то из великих князей — так сказать «дитя мимолетного любовного увлечения» (отсюда его настоящая фамилия — Придворов).

О своём отце он всю жизнь хранил упорное молчание, но о матери однажды, выступая перед коллективом типографии газеты «Правда», отозвался так:

— Она у меня, дорогие товарищи, была блядища!

О таких, как Д. Бедный-Придворов хорошо сказал наш замечательный поэт и патриот Ф. И. Тютчев:

А между нас — позор немалый — В славянской, всем родной среде, Лишь тот ушёл от ИХ опалы И не подвергся ИХ вражде, Кто для своих всегда и всюду Злодеем был передовым: ОНИ лишь нашего Иуду Честят лобзанием своим.

Лютую злобу у растолстевшего литературного грызуна вызывал памятник Минину и Пожарскому на Красной площади. Он призывал выкинуть его, как исторический мусор… Много шума наделала постановка его пьесы «Богатыри» в Камерном театре у Таирова. Автор обратился к эпохе крещения Руси при Владимире Святом. И сочинитель, и режиссёр вылили на зрителей столько мерзостей и грязи о прошлом нашей Родины, что многие покидали зал, не выдержав спектакля до конца.

Основной трибуной для стихотворца была партийная «Правда». Яростный борец с церковью и православием, он сочинил «Новый Завет без изъяна евангелиста Демьяна». Срамец и охальник, он переступил все мыслимые границы приличия. Миг Богоявления, связанный с архангелом Гавриилом, принесшим Богоматери благую весть, подан автором так: «…Гаврюха набил ей брюхо. Сказал: „Машка, не ломайся, брось!“ А она копыта врозь». Волна возмущения бессовестным пакостником достигла того, что правительство Великобритании прислало в Москву официальную ноту протеста.

Гнусный опус толстобрюхого сочинителя вызвал гневный ответ С. Есенина:

Нет, ты, Демьян, Христа не оскорбил. Ты не задел его нимало. Ты сгусток крови у креста Копнул ноздрёй, как толстый боров. Ты только хрюкнул на Христа, Демьян Лакеевич Придворов.

Стихи эти ходили по рукам, напечатать их не посмели…

А Демьян, издеваясь над «мужиковствующими» поэтами, наплевал на их возмущение и выплеснул очередной гейзер рифмованной брани:

…Самобытной, исконной, И жижею гнойной, зловонной, Пропитавшей рогожи, Обмазать их истинно русские рожи!

Конец мерзопакостному «творчеству» бессовестного стихоплета положил сам Сталин. Генеральный секретарь, сохранивший привычку просматривать «Правду» по утрам, возмутился басней «Слезай с печки». Верный своей русофобской манере, Д. Бедный язвительно разделал русского человека, вечного, на его взгляд, пьяницу и лежебоку. Иосиф Виссарионович взялся за перо и отхлестал бесстыжего сочинителя по упитанным мордасам:

«Революционные рабочие всех стран единодушно рукоплещут советскому рабочему классу и, прежде всего, русскому рабочему классу. А Вы? Стали возглашать на весь мир, что Россия в прошлом представляла сосуд мерзостей и запустения, что „лень“ и „стремление сидеть на печке“ являются чуть ли не национальной чертой русских вообще… Нет, высокочтимый т. Демьян — это не большевистская критика, а клевета на наш народ!»

На этот раз Демьян раздражился и сгоряча накатал Сталину гневное письмо. Он указал на свои заслуги, на ордена, а заодно пожаловался, что его вдруг почему-то лишили личного вагона для разъездов по стране. Он требовал более бережного отношения к своей персоне.

Ответ Сталина носил характер спокойной выволочки зазнавшемуся рифмоплёту.

«Десятки раз хвалил Вас ЦК, когда надо было хвалить. Десятки раз ограждал Вас ЦК (не без некоторой натяжки!) от нападок отдельных групп и товарищей из нашей партии. Вы всё это считали нормальным и понятным. А вот, когда ЦК оказался вынужденным подвергнуть критике Ваши ошибки, Вы вдруг зафыркали. На каком основании? Может быть, ЦК не имеет права критиковать Ваши ошибки? Может быть, Ваши стихотворения выше всякой критики? Побольше скромности, т. Демьян.

И. Сталин»

Как раз скромность-то и не входила в число добродетелей наглого старателя на литературной ниве. Но верным нюхом он обладал. Щёлк руководящего арапника доказал ему, что у всякой наглости имеются разумные пределы. По усвоенной привычке Демьян поспешил поправить своё положение и создал очередной рифмованный «шедевр»:

Мне знаком не понаслышке Гигант, сменивший Ленина на пролетарской вышке!

Не помогло. Недруги Демьяна также имели отменное, верхнее чутьё и сразу уловили, что позиции неприкасаемого «Демьяна Бедного, мужика вредного» сильно пошатнулись. Критики, как водится, накинулись стаей и обнаружили в творчестве опального стихоплёта множество разнообразнейших ошибок: политических, исторических, антинародных, аморальных и всяких иных. Последовали естественные оргвыводы. Сначала исчезли из обихода его песни (даже знаменитая «Как родная меня мать провожала»), затем у него отобрали партбилет, после чего, само собой, исключили из числа писателей.

Политическое своеобразие тогдашней обстановки проявлялось в том, что охаянный со всех сторон сочинитель навсегда исчезал со страниц массовой печати. Он становился живым покойником, и читатели забывали о нём навсегда. Д. Бедный познал такое забвение сполна. Он стал стремительно худеть и тускнеть. Какое-то время ему ещё удавалось пробавляться привычными пакостями в изданиях «Союза безбожников» у большого специалиста по небесным делам Минея Губельмана (он же — Емельян Ярославский). Там ещё были скудные родники, питавшие «творчество» оголтелых русофобов-богоборцев Румянцева-Шнейдера, Кандидова-Фридмана, Захарова-Эдельштейна, Рановича, Шахновича, Ленцмана и Мельцмана. Потом иссяк и этот источник. Имя «Демьяна Бедного, мужика вредного» навсегда кануло в вечность.

Выход на страницы массовой печати обрюзгший стихотворец получил на второй год Великой Отечественной войны. Газеты стали помещать его стихотворные подписи под карикатурами. Но подписывался «мужик вредный» совершенно иным именем — Д. Боевой.

* * *

На глазах Горького игрался последний акт жизненной трагедии Владимира Маяковского.

Необыкновенный успех этого необыкновенно горластого стихотворца во многом связан с Лубянкой. Расстрельное ведомство основательно приложило свою мохнатую лапу к наведению порядка на советском Парнасе. Одних оно решительно сволокло в подвалы, других вознесло на недосягаемую высоту. Осчастливленные служители муз, отрабатывая доверие, страстно включались в систему самого безудержного словоблудия и постоянно ощущали немигающий удавий зрак страшилища с Лубянской площади столицы.

Сейчас уже совсем забыто о том, что среди литераторов-профессионалов в те времена имелась мощная прослойка чекистов, увлечённо балующихся лирой. Уровень таланта сочинителей в петлицах полностью зависел от их служебного положения в карательной системе. В этом отношении никто не мог сравниться с «восхитительной Идой» — так называли жену шефа Лубянки Г. Ягоды (она же являлась племянницей Я. Свердлова и сестрой Л. Авербаха). Правда, перу её принадлежал всего один «шедевр» — брошюра о благотворном влиянии на заключённых советских концлагерей. Тем не менее к её подножию стремились как профессиональные чекисты, так и профессиональные сочинители. И не было ничего удивительного в том, что многие литераторы, увлёкшись, попадали в кадры Лубянки для исполнения неких секретных обязанностей.

Среди таких увлёкшихся выделялись супруги Брик и, естественно, Леопольд Авербах.

А время стремительного возрастания поэтической славы Маяковского удивительно совпадает с годами, которые он провёл под крышей дома Бриков в качестве второго мужа любвеобильной Лили.

До сих пор нет вразумительного объяснения этому странному семейному счастью втроём.

Впрочем, только ли втроём! Вся Москва знала, что через постель Лили при официальном постоянном муже Осе и при постоянном сожителе «Володичке» Маяковском проходит целая череда ещё и временных мужчин, поселявшихся под крышей бриковского дома и укрывавшихся общим семейным одеялом.

Поразительно при этом поведение Оси: он не только не ревновал свою жену, но и всячески обслуживал любые прихоти её разнообразных любовников. Угадывалось в этом что-то древнее, библейское: ведь первым, кто подложил свою жену Сару похотливому фараону, был Авраам, прародитель еврейского племени.

В отношениях с женой Ося держался самых прогрессивных взглядов. Время от времени он возмущённо восклицал:

— Нормальная семья — это такая уж мещанская ограниченность!

Маяковский — и это тоже было общеизвестно, — поселился в квартире Бриков всерьёз и надолго.

Лиля Брик (девичья фамилия Каган) всю жизнь похвалялась тем, что никогда не пачкала своих холёных ручек никакой работой. Она с 13 лет пошла по мужским рукам и освоила в своём древнейшем ремесле какие-то настолько тайные секреты, что её власть над мужчинами становилась беспредельной и деспотичной. «Знакомиться лучше всего в постели!» — заявляла она всякому, кто попадал в орбиту её извращённого внимания. Через постель этой советской Мессалины прошли Н. Пунин, будущий муж А. Ахматовой, Ю. Тынянов, А. Мессерер, кинорежиссёры Л. Кулешов и В. Пудовкин, военачальник В. Примаков, крупный чекист Я. Агранов и два совершенно загадочных человека: Ю. Абдрахманов, «шишка» из кавказской республики, и А. Краснощёков (он же — Аарон Тобисон), портной из Чикаго, занимавшийся тёмными делами в Дальневосточной республике, а затем ставший в Москве одним из руководителей Госбанка.

Обстановка в доме Бриков напоминала собачью свадьбу. Мужчины увивались вокруг томно усмехавшейся Лили и, вожделея, отчаянно отпихивали один другого, иногда показывали зубы и даже рычали. Впрочем, все смолкали, когда появлялся Янкель Агранов, мрачный чекист самого высокого ранга, с вечно прихмуренными глазами и уголками властного рта, приспущенными вниз, словно у бульдога. Ему было постоянно некогда, и Лиля уединялась с ним в спальню, не обращая внимания на притихших гостей.

Захаживал в дом Бриков и Кашкетин, один из самых кровавых палачей ОГПУ. Впоследствии его имя заставит трепетать лагерных обитателей Воркуты. Из членов этого же «кружка» происходил и свирепый Гаранин, начальник режима на Колыме.

Истасканный извращенец Пунин так воспел потаённое искусство Лили Брик: «Зрачки её переходят в ресницы и темнеют от волнения. У неё торжествующие глаза. Есть что-то сладкое и наглое в её лице с накрашенными губами и тёмными веками… Эта обаятельная женщина знает много о человеческой любви, особенно о любви чувственной».

Маяковский, как и все члены «Лилиного кружка», испытывал очарование этой искусницы и с удовольствием сделался полнейшим «подкаблучником».

При всей своей богатырской стати и громогласии поэт был из тех, кто ни дня не мог существовать без наставника. Таким руководителем для него сделался Ося Брик, провозглашавший основой своей эстетики самый неприкрытый цинизм. Этому добровольному подчинению сильно способствовала и низкая образованность Маяковского. Учиться ему, как известно, не довелось. Он отдавал свои накарябанные стихи Осе, чтобы тот расставил знаки препинания и устранил ошибки. Есть подозрение, что разбивку стихов «лесенкой» также придумал Ося (для вылаивания их с трибун в массы).

Сочинив поэму с двусмысленным названием «Облако в штанах», Маяковский нигде не мог её пристроить. Издательства отказывались от подобных «шедевров». Поэта выручил Ося Брик. Сын богатого торговца, он напечатал поэму за свой счёт и тем самым усилил зависимость Маяковского от своего благорасположения. Поэт стал буквально заглядывать в рот своему учителю и благодетелю.

Невзрачный Ося с миной мудреца на своём мелком местечковом личике поучал необразованного горлана-великана:

— Мне смешна ваша наивность, Володя (в доме был принят хороший тон — на «вы»). Не будь Пушкина, «Евгений Онегин» всё равно был бы написан. Всё равно! Неужели вы считаете, что, не будь Колумба, Америка так и осталась бы неоткрытой? П-хе, я с вас смеюсь!

Подняв сухонький пальчик, он метал в медный лоб Маяковского бисер своих ежедневных наставлений:

— Надо постоянно… слышите? — постоянно плевать и плевать на так называемый алтарь искусства!

И обильно, словно овца «орешками», сыпал трескучими цитатами из всевозможных философских сочинений. Начётчик он был непревзойдённый, и в этом была его неотразимая сила перед девственным поэтом.

Ося начисто отвергал пласты накопленной человечеством культуры и отрицал саму культуру. Он откровенно предпочитал городскую цивилизацию (отсюда все «Долой!» хулиганствующих футуристов). Под влиянием своего руководителя Маяковский иронично заявлял смущённому Пастернаку:

— Вы любите молнию в небе, а я — в электрическом утюге!

А в стихах орал: «Радостно плюну, плюну в лицо вам…» Это же отсюда: «Я люблю смотреть, как умирают дети!»

Дом Бриков, набитый Багрицкими, Кирсановыми, Светловыми, породил целое поколение изломанных «творцов». Здесь никому не приходило в голову чему-то поучиться у народа. Здесь всё рвались учить народ. Здесь искали не жизненную позицию, а свою роль в жизни. И уверенно исполняли эти роли, горланя верноподданнические клятвы с такой отчаянной смелостью, будто собирались не в кассу, а на эшафот. И над всем простиралась мощная лапа ОГПУ. Мало-помалу о Лиле и Осе стали испуганно шептаться: «Это страшные люди. Они способны на всё!»

А «собачья свадьба» в доме Бриков продолжалась. Лиля, имея двух «домашних» мужчин, не останавливала своего постельного конвейера и потешалась над тем, что Маяковский всякий раз мрачнел и сжимал кулаки.

— Вы себе представляете, — со смехом рассказывала она, — Володя такой скучный, он даже устраивает сцены ревности!

Потом добавляла уже вполне спокойным тоном:

— Ничего, страдать Володе полезно. Он помучается и напишет хорошие стихи.

Творческий метод московской Мессалины, как ни странно, принёс свои плоды: изнемогая от бессильной ревности, Маяковский написал большую поэму, а потом ещё и пьесу. Ося Брик снисходительно похвалил достижения ученика, как в поэзии, так и в драматургии. Дело стало за названием. После многочисленных вариантов остановились на таких: поэма — «Хорошо!», пьеса — «Клоп». В обоих случаях угадывается могучее влияние наставника, особенно с пьесой. В самом деле, ещё совсем недавно русский зритель и читатель восхищался гордо парящими Чайкой, Буревестником и Синей Птицей, теперь их заменили ничтожные клоп, таракан и муха-цокотуха. Короче, вместо птиц — презренные инсекты.

Вездесущий Корней Чуковский как-то проницательно обронил: «Быть Маяковским очень трудно». На этот раз его суждение попало в цель. Стараясь заслужить одобрение своего учителя, Маяковский в то же время чувствовал, что его настойчиво подпихивают на позиции антиискусства. Этому всячески противилась его талантливая натура. Разлад в душе грозил конфликтом — назревало неотвратимое прозрение.

Само собой, произошло это не сразу, не мгновенно: копилось и накопилось. В частности, хвастливые рассказы Оси о расстрелах на Лубянке, зрителем которых он бывал не раз. Постоянное науськивание на МХАТ и Большой театр, на Горького и Брюсова, язвительные шпильки по поводу дружеских отношений с Булгаковым, за недостаточно свирепое отношение к идейно шатающимся друзьям. Добавило горечи и лубянское удостоверение Лили за № 15073. Дама его большого сердца оказалась обыкновенной сексоткой на хорошей зарплате.

Словом, надёжный Лилин поводок (да и только ли её?) стал ослабевать и, наконец, порвался.

Началось с обыкновенного вроде бы спора, в котором «подкаблучник» вдруг проявил необъяснимую раздражительность. В сердцах он назвал Леопольда Авербаха мерзавцем (это — родственника Свердлова и Ягоды, руководителя РАППа и журнала «На посту»!). Строго одёрнутый Осей, поэт брякнул совсем уж безответственное и совершенно возмутительное:

— Все они там Коганы!

У хозяев, Лили и Оси, вытянулись лица. Они переглянулись. Кажется, у Володи начинают прорезаться глазки. Да что там глазки… у него зубки начинают прорезаться! Чего доброго, он, глядишь, захочет жить своим умом, вознамерится ходить на собственных ногах. Это был тревожный признак.

И тревога Бриков оправдалась. Маяковский — страшно молвить! — собрался завести собственную семью, т. е. жениться и навсегда уйти из дома. Но это же… это же подло, гнусно, это, в конце концов, самое настоящее предательство! Уж не мы ли… и все для него, для него! А — он?

С уходом Маяковского для «сладкой парочки» кончалась большая лафа, они теряли безответную дойную корову, полностью прибранную к рукам курицу, несущую золотые яйца.

«Заклятые друзья» действовали с предельной глумливостью. Они постарались доказать поэту, что без их поддержки он — ничто, творческий нуль. Задетый за живое, Маяковский впал в амбицию. «Неужели вы всерьёз считаете, что всем сделанным я обязан только вам? Ошибаетесь, уважаемые. И я вам это докажу!»

Однако он плохо изучил своих недавних соратников и друзей. Для этой братии пределов низости не существовало.

К тому времени уже оформилось «творческое» слияние обеих литературных групп — Оси и Леопольда. Это было необходимое и тщательно продуманное национальное сплочение. И Маяковскому выпало узнать всю мощь этого неумолимого, не брезгующего никакими средствами союза.

Недавние друзья и соратники принялись действовать. И дом Бриков, прежде такой уютный для поэта, предстал не только салоном избранных и допущенных, но и настоящим штабом штурмовых отрядов.

Владимир Владимирович сам был громилой не из последних. Это же он писал со всей присущей ему яростью: «Дворянский Пушкин, мелкобуржуазный Есенин, царь мещанского искусства — Художественный театр: в исторический музей всю эту буржуазную шваль!» А в 1922 году в Берлине, в кафе Ландграф, он своим стенобитным басом заявил: «Горький — труп. Он сыграл свою роль, и больше литературе не нужен!» (Незадолго перед этим облив выжитого из России великого писателя гнусными помоями в специально сочинённых стихах.) Словом, в рядах погромщиков традиционной русской культуры Маяковский действовал в самом авангарде.

Теперь ему предстояло испытать на своей шкуре удары, укусы и плевки недавних собратьев. Настала его очередь быть сброшенным с пресловутого «корабля современности». Из торжествующего палача он превращался в обречённую жертву.

Самое время задуматься о том, насколько правдивы рассказы тех, кого якобы допускали в подвалы Лубянки в качестве зрителей бесчисленных расстрелов. Верить ли им? Можно бы, в общем-то, и усомниться, но этим похвалялись и Блюмкин, и Брики, и Авербах, и даже Есенин. Приходится таким образом поверить. Тем более, что эти кровавые представления вполне укладываются в стратегию засилья и носят откровенно назидательный характер: смотрите, презренные гои, и содрогайтесь!

Смотрели и содрогались, и проникались обыкновенным человеческим ужасом при одном упоминании о Лубянке.

Этот ужас, словно некий нимб, светился над головами тех, кто имел хоть какое-то касательство к грозному ведомству.

Лиля и Ося Брики являлись давними проверенными сотрудниками ВЧК-ОГПУ. И Маяковский об этом знал — узнал в конце концов.

Не содрогнулся ли он перед вполне реальной перспективой оказаться в беспощадных лапах «тётки» (так в целях конспирации тогда называли лубянское ведомство). Общеизвестно, что при всей богатырской стати и басовитости Маяковский обладал далеко не мужественным характером.

Словом, падать с такого высокого пьедестала было невыносимо больно.

В одной из своих многочисленных статей (а писал он изобильно) Ося Брик как бы мимоходом обронил, что во всём творческом наследии Маяковского испытание временем вынесет совсем немногое. «Самое лучшее, что он написал: „Нигде, кроме, как в Моссельпроме!“» Ему откликнулся Леопольд Авербах, квалифицировав грохочущую поэзию Маяковского, как «зарифмованное изложение истории ВКП(б)».

Маяковский занервничал. Ему после приговора таких «корифеев» стало казаться, что он на самом деле исписался. Подтверждением этому стал оглушительный провал новой пьесы под названием «Баня». Что тому было причиной? Скорей всего, необыкновенное трюкачество Мейерхольда. Постановочные эффекты режиссёра превратили спектакль в сплошную клоунаду. Специально он, что ли, сотворил такое цирковое представление на театральной сцене? Публика негодовала, актёры брюзжали, но подчинялись деспоту-маузеристу.

Первой на скандальную постановку отозвалась «Правда». Критик В. Ермилов назвал саму пьесу «нестерпимо фальшивой». На его взгляд, автор «Бани» боролся не с бюрократизмом, а с государством (заодно к пьесе критик пристегнул также не понравившийся ему рассказ А. Платонова «Усомнившийся Макар»)…

Подхватив зачин центральной «Правды», критики накинулись на пьесу стаей. Тальников: «кумачовая халтура». Лежнев: «дело о трупе». Коган: «автор чужд нашей революции». Лелевич: «деклассированный интеллигент». Критик Правдухин назвал Маяковского «обезумевшим до гениальности Епиходовым», а Насонов сравнил «с гоголевским Поприщиным».

Молодой, ещё только начинающий критик из Ростова Ю. Юзовский расширил поле травли и посвятил статью разбору поэмы «Хорошо!». Его вывод: «Картонная поэма. Протокол о взятии Таврического дворца». Безвестного ростовчанина дружно поддержали два маститых москвича И. Дукер и М. Беккер. Их приговор: «Маяковский далёк от понимания Октября».

Мощно жахнула по зафлаженному поэту «Литературная газета». Она поместила групповое письмо собратьев по перу: Перцов, Третьяков, Чужак. Опытные, клыкастые, они всласть поглумились над «Володичкой». А в «Комсомольской правде» старинный друг Семён Кирсанов опубликовал признание, что собирается сжечь собственную руку, осквернённую частыми дружескими рукопожатиями с Маяковским («Бензином кисть облить, чтоб все его рукопожатья со своей ладони соскоблить»).

Владимир Владимирович горделиво, намеренно красуясь, называл себя «ассенизатором и водовозом, революцией мобилизованным и призванным». Но он никак не ожидал, какие тучи «добра» смердели рядом с ним и набивались ему в друзья. Век живи, век учись…

Удары наносились беспрерывно и со всех сторон.

Гонители знали, как дорожит поэт благосклонным вниманием кремлёвских владык. Всю жизнь он был уверен, что делает необходимое и полезное партийное дело. Он себя «под Ленина чистил», и делал это совершенно убеждённо. И считал, что его заслуги не вызывают никаких сомнений.

Сюда-то и последовал очередной рассчитанный удар.

Необходимо оговориться, что тот довольно крепкий поводок, на котором Брики довольно долго вели поэта, имел свою замысловатую историю.

Ещё на заре поэтической юности Маяковский, провинциал из Закавказья, устраиваясь в столице, проявил завидное умение улавливать верное развитие событий. В 1915 году ему удалось напечатать в альманахе «Стрелец» свои стихи под названием «Анафема». Выход альманаха заслужил внимание критики. Один изъян имелся в «Стрельце» — в нём рядом со стихами Маяковского была напечатана статья В. Розанова, слывшего в те времена закоренелым антисемитом. И Маяковский вдруг совершает на удивление точный и сильный ход: в газете «Биржевые ведомости» он помещает заявление о том, что ему претит печататься в издании, где находят место произведения презренных антисемитов. «Биржевка» была газетой массовой. Разгорелся общественный скандал. Газета «Русское знамя» откликнулась статьёй известного журналиста-черносотенца Л. Злотникова «Иудей в искусстве». В. Розанов упрекнул Маяковского в том, что он пресмыкается перед влиятельной когортой: Л. Гуревич, М. Гершензон и А. Волынский-Флексер. А известный деятель М. Спасович в газете «Голос Руси» язвительно отозвался о протесте Маяковского: «Политическое антраша, которое неожиданно отколола жёлтая кофта, привело в восторг еврейских публицистов». Автор высказал догадку, что при таких талантах провинциал из Закавказья незамеченным в литературе не останется.

Верхнее чутье поэта на самом деле сработало безошибочно. Он сразу обратил внимание на себя тех, от кого в те годы зависела судьба вступающих на литературную дорогу. Маяковский во весь голос объявил себя «своим».

Богатырская стать и громкий голос прекрасно дополняли облик неистового «горлана-главаря».

При дружной поддержке «своих» поэт взмыл в небеса молодой советской поэзии подобно ракете. Он весь горел и искрился. Состязаться с ним в успехе мог только один Демьян Бедный.

В 1919 году с Маяковским едва не приключилась беда. Он выступал в Кремлёвском красноармейском клубе. В зале находился В. И. Ленин. Поэт старался и демонстрировал все свои эстрадные приёмы. «Гвоздём» вечера он сделал своё известное стихотворение «Наш марш». В битком набитом зале грохотал зычный голосище:

Эй, Большая Медведица! Требуй, чтоб нас на небо взяли живьём!

К изумлению и Маяковского и устроителей вечера, это стихотворение вызвало гнев Ленина.

— Ведь это же чёрт знает что такое! — выговаривал Вождь смущённому Бонч-Бруевичу. — Требует, чтобы НАС на небо взяли живьём. Ведь надо же досочиняться до такой чепухи! Мы бьёмся со всякими предрассудками, а тут, подите, пожалуйста, из Кремля нам несут такую чепуху. Незнаком я с этим вашим поэтом. Если он и всё так пишет, то… с его писаниями нам не по пути. И читать такую ерунду на красноармейских вечерах просто преступление!

После такой оценки любой сочинитель скукожился бы и притих. Однако охаянному Вождём поэту подставили могучее плечо «свои». И ленинскую хулу пронесло, будто весеннюю шальную тучку. Маяковский удержался на плаву и принялся с азартом отрабатывать незабываемую стайную услугу.

В постоянном признании этой услуги и заключалась крепость поводка, на котором его держали Брики.

И вот поэт забылся — причём настолько, что позволил себе непристойно ёрничать по поводу «Коганов».

Стая глумливо приготовила клыки.

«Смотри, Володичка, ты сам выбрал свою судьбу. Теперь не плачь, утешать будет некому. А будет больно, очень больно!»

Словом, «заклятые друзья» постарались доказать, что поэт совершил непоправимую ошибку. Роковую!

В пику неуёмным злопыхателям поэт решил устроить юбилейную выставку, посвящённую 20-летию своего творчества. Выставка так и называлась: «20 лет». Он сильно рассчитывал на поддержку читателей. Однако у «друзей» имелись приёмы и на этот случай. Они так обложили поэта, создали вокруг него такой вакуум, что выставка с треском провалилась. Маяковский разослал сотни пригласительных билетов (в том числе и членам Политбюро). На выставку не пришёл никто. Заглянули лишь Ося Брик и Виктор Шкловский. Их глумливые ухмылки с убийственной силой дали понять паникующему «горлану-главарю», насколько он зависим от благорасположения современного литературного болота.

В отчаянии от неслыханного провала в Москве Маяковский повёз выставку в Ленинград, в город, где на его вечерах от публики всегда ломились залы. Напрасно! Повторилась картина полного бойкота.

Нашёлся один-единственный журнал, отважившийся прорвать хорошо организованный заговор умолчания и всё же отозваться на юбилей поэта. В апрельском номере поместили традиционное приветствие и даже напечатали портрет юбиляра. Пронюхав об этом, «друзья» приняли срочные меры. Выход журнала был задержан более чем на месяц. А когда запоздавший номер попал читателям, там уже не было ни приветствия, ни портрета — выдрали из всего напечатанного тиража. А тех сотрудников, кто подготовил это «возмутительное приветствие», примерно наказали.

А в Париже Маяковского ждала Татьяна Яковлева, высокая статная красавица. Они настолько подходили друг к другу, что на них оглядывались прохожие. Поэт обещал приехать за ней ранней весной и навсегда увезти её в Россию.

Маяковскому хотелось предстать перед невестой триумфатором. Словно назло, счастье изменило ему именно в эти дни. Провалы следовали один за другим.

Раздосадованный, раздражённый, Маяковский собрался ехать в Париж. Подходил срок встречи с Яковлевой. И тут последовал самый болезненный, самый сокрушительный удар: ему не дали разрешения. Лубянка посчитала, что ему в Париже делать нечего.

А в это же самое время Брики, Лиля и Ося, уехали на два месяца в Лондон. Им отпустили дефицитную валюту, чтобы они смогли пожить в условиях развитого Запада и хоть немного отдохнуть от России.

К окончательному добиванию Маяковского подключается парижский штаб ОГПУ — Эльза Триоле, родная сестра Лили. Она посещает Татьяну Яковлеву и «убивает» её известием из Москвы: Володя женится. Возмущённая Татьяна отвечает тем же самым: наспех выходит замуж.

Маяковский, сражённый коварством невесты, окончательно теряет голову. Он никому не нужен: ни сам, ни «все сто томов его партийных книжек».

Набросав завещание, он стреляет себе в сердце.

Любопытно, что первым к опрокинутому выстрелом поэту вбежал Янкель Агранов (словно стоял на лестничной площадке и ожидал). Впоследствии он очень избирательно демонстрировал снимок валявшегося на полу поэта. Уголки его вечно опущенных губ кривились, изображая удовлетворённую усмешку.

Некролог на смерть поэта подписали самые «заклятые друзья» убитого: Агранов, Асеев, Катанян, Кирсанов, Перцов.

Казалось бы, цель достигнута: строптивец наказан быстро и с предельной жестокостью. Но нет — глумление продолжалось и над мёртвым. Сначала зашептались, что посмертная записка написана не Маяковским (карандашом, с ошибками, без знаков препинания), затем поползли слухи, будто причиной внезапного самоубийства поэта явилось… серьёзное венерическое заболевание, подхваченное им в Париже. Срочно, почти в день похорон, состоялось повторное вскрытие тела. Само собой, гнусный слух не подтвердился. Ухмыляющиеся шептуны примолкли, но перемигивание не прекратили. Теперь старались побольнее уязвить мать и сестёр поэта: дескать, «Володичка», ослеплённый любовью к Лиле, их совсем не признавал и всячески третировал.

Словом, «любовная лодка» Маяковского не разбилась, а утонула в бездонной человеческой грязи. Вместо большой любви, к чему он всю жизнь стремился, поэт получил срамную, разбавленную на многих и многих корыстную любвишку.

Брики, узнав о выстреле в Гендриковом переулке, примчались из Берлина. Лилю засыпали расспросами. Она небрежно пожимала плечиком. На её взгляд, «Володичка» был патологическим неврастеником, он панически боялся старости и беспрестанно носился с мыслью о самоубийстве.

Похороны состоялись 17 апреля. Маяковскому полагался артиллерийский лафет. (За гробом Багрицкого в скорбном строю шествовал кавалерийский эскадрон.) Выделили, однако, обшарпанный грузовичок-полуторку. Отскребли, почистили, украсили красным. В глаза бросалось какое-то причудливое нагромождение мелкого железа. Это на гроб поэта возложили своеобразный венок, «сплетённый» из гаек, болтов и молотков. «Железному поэту — железный почёт». В чём не было недостатка, так это в речах, причём выступали исключительно «заклятые». С этого дня начиналась государственная раскрутка Маяковского — начиналось и примазывание к его имени.

ОГПУ в очередной раз продемонстрировало свою «мохнатую» лапу. Лиля Брик была признана вдовой поэта (при живом-то муже!), ей полагалась половина всех будущих гонораров за его произведения (остальная половина — матери и сёстрам). Таким образом, Брики обеспечили солидную финансовую базу до конца своих дней.

Хотя известно было всем (а уж Лубянке — особенно!), что в Соединённых Штатах у Маяковского имеется дочь Хелен от американки Элли Джонс.

Начавшееся издание Полного собрания сочинений Маяковского редактировалось Лилей Брик (с помощью одного из своих мужей Катаняна).

С умением Лили устраивать свои дела, связан миф о словах Сталина: «Маяковский был и остаётся лучшим, талантливейшим поэтом советской эпохи». История этих слов, заложенных в основу культа Маяковского, такова. Лиля обратилась к Сталину с какой-то чисто шкурной просьбой и распространила по Москве, что ею получен ответ Вождя, снабжённый этим руководящим утверждением. На самом деле этого не было и быть не могло, потому что Иосиф Виссарионович сам являлся неплохим поэтом и уж в чём в чём, но в поэзии толк знал. Тем не менее «Правда» в своей передовой статье (а это значит — директивной) 5 декабря 1935 года чёрным по белому напечатала эти слова. А кто осмелился бы в те годы поправить саму «Правду»!

Немногочисленные приближённые Лили подобострастно называли её «Царицей Сиона Евреева». Это между своими. Для не своих существовала кличка: «Старуха». На возраст Мессалины не имелось и намёка — возраст над такими особями не имеет никакой власти. Кличка всего лишь подчёркивала необыкновенное влияние Лили на дела практические: присуждение званий, премий, установление тиражей изданий [3] .

Всё это — детали того, как готовилось сокрушение СССР в 1991 году…

Прожила она долго и безбедно, а закончила грязно. В почтенном возрасте 86 лет без памяти влюбилась в педераста. На свою беду сломала шейку бедра и валялась в старческом зловонии. Брезгливый педераст не откликнулся на любовный пыл искалеченной старухи, и она в отчаянии проглотила огромную дозу снотворного…

А боль настоящих друзей и ценителей Маяковского выплеснулась в искреннем стихотворении Ярослава Смелякова:

Эти душечки-хохотушки, Эти кошечки полусвета, Словно вермут ночной, сосали Золотистую кровь поэта. Для того ль ты ходил, как туча, Медногорлый и солнцеликий, Чтобы шли за саженным гробом Вероники и брехо-брики!
* * *

В день, когда в Италии узнали о смерти Есенина (под самый Новый год), Горький погрузился в тихую задумчивость и даже не вышел к обеду. Наутро Максим сгонял на мотоцикле за свежими московскими газетами. В них сообщались кое-какие подробности…

В этой жизни умирать не ново. Но и жить, конечно, не новей!

3

Всесилие этой омерзительной стукачки потрясало. Она запросто могла позвонить «железному Шурику» Шелепину, крайне недоступному Суслову и даже Брежневу. Благодаря своим высоким связям ей в своё время удалось вытащить из лубянского подвала председателя «Промбанка» A. M. Краснощекова (он же — засланный в Россию чикагский портной Тобисон Фроим-Юдка Мовшевич), освободить из лагеря С. Параджанова и устроить так, что «гонимому» В. Высоцкому заграничный паспорт для поездки во Францию доставил прямо на дом специальный офицер КГБ.

Нелепость внезапного известия усугублялась тем, что именно нынешним летом между Горьким и Есениным наладилась регулярная переписка. В июле от поэта пришло большое прочувствованное письмо с таким признанием: «Скажу Вам только одно, что вся Советская Россия всегда думает о Вас, где Вы и как Ваше здоровье. Оно нам очень дорого». А всего месяц назад от Есенина пришло письмо, в котором он, помимо прочего, сообщал, что весной непременно приедет в Италию, в Сорренто. И — вот вместо Неаполитанского залива — петлю на шею!

Да что же там происходит, в этой разнесчастной России, если её лучшие поэты так внезапно и столь нелепо заканчивают жизнь?! [4]

Алексей Максимович прекрасно помнил первое появление Есенина в литературных салонах Петербурга-Петрограда. Рязанский парнишечка с золотыми кудрями, как у сказочного Леля, в шёлковой голубой рубашке с пояском и в лапоточках, застенчивый, легко краснеющий от неумеренных похвал. Столичная публика безмерно им восторгалась, носила его на руках. Ещё бы, настоящий русский самородок, от самой матушки-земли, от рязанского чернозема! Скоро, однако, лапти и рубашёчку сменили цилиндр и моднейшая крылатка, лакированные штиблеты и густая пудра на припухшем лице. И появилось омерзительное окружение, все эти Мариенгофы и Шершеневичи, Рюрики Ивневы и Кусиковы, плотно облепившие поэта Божьей милостью. Бездарные и наглые, завистливые и жадные, они провозгласили Есенина своим знаменем и, непризнанные «творцы нового», принялись его именем завоёвывать себе популярность. Метод был заведомо хулиганский, антиобщественный: эпатаж.

Ненавижу дыхание Китежа! Обещаю вам Инонию! Богу выщиплю бороду! Молюсь ему матерщиною!

И ещё:

«Господи, отелись!»

Откровенное богохульство казалось гражданской доблестью. Расстреляли царя, доберёмся и до Бога!

В минуты протрезвления мозг поэта исполнял своё природное предназначение и рождал строки пронзительной задушевности и чистоты. Алексей Максимович, слушая хриплый голос Есенина, украдкой смахивал невольные слёзы. «Будто я весенней, гулкой ранью проскакал на розовом коне…» Кто, когда, в какой земле способен сравняться с такой способностью распахнуть до самого донышка свою национальную душу?

Нет, не находилось подходящих слов, чтобы выразить всю боль от кровавых московских новостей!

Ещёе один…

Страшный финал после многих сумасбродств короткой, но беспутной жизни.

Горький считал, что Есенин надорвался от огромности своего природного таланта. Редкостный соловьиный дар Есенина напоминал необработанный алмаз необыкновенной красоты. Требовалась необходимая огранка — образованием, культурой, жестокой самодисциплиной. К великому несчастью, ему выпало попасть в столицы в такие сумасшедшие годы. И его закрутило, одурманило, понесло словно былинку.

Он сгорел в плотной смрадной атмосфере литературных кривляний, лихих и неверных друзей, угарных отношений с шальными женщинами, с их фальшивыми любвями и любвишками.

С Изрядновой он мимоходом прижил сына, двоих детей имел от Зинаиды Райх. Эта женщина внесла в судьбу Есенина свою роковую долю. Её отец, Август Райхман, одессит, состоял в РСДРП, отбыл в виде наказания две ссылки. Был знакомцем Троцкого… Зинаиду исключили из 8-го класса гимназии с «волчьим билетом». Она связалась с террористами, отсидела несколько месяцев в тюрьме. Уехав от семьи сначала в Киев, затем в Петроград, свела близкое знакомство с В. Фигнер, В. Засулич и Ф. Каплан. Её устроили в редакцию эсеровской газеты «Дело народа». Там она и познакомилась с молоденьким Есениным, стремительно входившим в славу. Она, в свою очередь, свела его с Леонидом Канегиссером, утончённым юношей из обеспеченной еврейской семьи, тоже поэтом. Молодые люди сблизились настолько, что Есенин возил Леонида к себе на родину, в Константиново.

Нет никаких сомнений, что после убийства Урицкого в следственных протоколах появилась фамилия Есенина. Поэт попал в поле зрения кровавой ВЧК и с тех пор его беспорядочная жизнь пошла, что называется, по острию ножа.

Вторым мужем Зинаиды Райх стал Мейерхольд, режиссёр-маузерист, половой извращенец, фанатичный поклонник Троцкого. А не забудем, что одним из главных персонажей поэмы «Страна негодяев» поэт вывел как раз всесильного председателя Реввоенсовета.

* * *

Подлинным несчастьем для Есенина стало знакомство с Айседорой Дункан, международной авантюристкой, уже изрядно постаревшей, но ещё способной нравиться. В России она появилась благодаря Луначарскому. Нарком просвещения был известен своей неуёмной похотливостью. Познакомившись с Дункан в Париже, он предложил ей ехать в Москву, пообещав предоставить для концертов… храм Христа Спасителя. Авантюристка ответила согласием. Она уже знала, что в Республике Советов бесстыдство души и тела стало нормой поведения и находится под защитой государственной власти. В России она рассчитывала наверстать многое из упущенного в жизни.

В Москве её поселили в квартире балерины Е. Гельцер. В качестве секретаря к ней прикрепили И. Шнейдера. Курировал гастроли Н. Подвойский (поговаривали, что по поручению Ленина).

Дункан появлялась на сцене в одном хитоне, настолько прозрачном, что артистка казалась совершенно обнажённой. Это была откровенная демонстрация тела — своего рода возрождение искусства древней Эллады, когда люди не стыдились своей наготы.

Храм Христа Спасителя всё же удалось уберечь от непристойного бесовства. Однако успех попрыгуньи был организован чётко: публике приказали восторгаться. Тяжеловесные прыжки немолодой распутной бабы на сцене «сбрасывали с корабля современности» великие традиции классического русского балета.

Дункан легко уговорили не покидать Москвы. Правительство выделило ей роскошный особняк на Пречистенке. Там она открыла студию для особо одарённых детей. Родители хлынули в этот особняк, рассчитывая подкормить голодных ребятишек. В личном плане Дункан выбрала К. С. Станиславского, но маститый режиссёр умело уклонился от такой сомнительной чести, и тогда авантюристка положила свой «махровый» глаз на загульного поэта с золотыми кудрями на беспутной голове.

* * *

В любовное приключение с Дункан поэт нырнул вниз головой, словно в бездонный омут. Айседора повезла своего молоденького возлюбленного в Европу и в Америку. Друзьям Есенин объявил, что едет с намерением «поднахвататься культурки».

За плечами новой есенинской подруги была долгая и бурная жизнь. Убеждённая сторонница свободной любви, она сходилась с мужчинами на всех материках, родила несколько детей (одного от Исаака Зингера, владельца компании швейных машин). Дети её росли и воспитывались далеко от матери.

Пока была молодость, танцовщице способствовал успех. Публику привлекало необыкновенное бесстыдство: видимо, такими же картинами наслаждаются восточные владыки в своих гаремах. С годами тело утеряло гибкость, стало оплывать. Тут и подвернулся молоденький поэт в состоянии непроходящего похмелья. Своё утро Айседора начинала с бутылки замороженного шампанского. Есенин, не проспавшись, снова погружался в муть дурмана. В нём начинала сказываться натура рязанского мужика: он звал свою возлюбленную Дунькой, бранил её, не выбирая выражений, и, случалось, под горячую руку даже поколачивал. Газеты постоянно раздували эти инциденты, и за гастрольной парочкой, танцовщицы и поэта, тянулась скандальная слава. Это было знаменитое американское «паблисити». Публика набивалась в зал отнюдь не наслаждаться тяжеловесными прыжками хмельной бабы, а просто поглазеть. Она читала газеты и изнывала от жгучего мещанского любопытства. Надо взять билет и посмотреть!

Дитя природы, Есенин скоро понял, что никакой «культурки» за океаном нет и быть не может. И он стал рваться назад, домой, в Россию. Дункан его удерживала, не жалея денег на самую изысканную выпивку. Ей удавалось затаскивать его в постель только мертвецки пьяным.

Медленно сгорая, рязанский соловей испытывал невыразимую тоску. В нём копилось отвращение к себе, к своей немолодой подруге и, разумеется, к Америке, о которой столько говорилось, грезилось. Заморская страна, махина капитализма, сокровенная мечта советского мещанства, предстала перед поэтом всего лишь местечковой Шепетовкой с небоскрёбами. Впечатление это усилилось после скандального происшествия, случившегося в доме местного стихотворца по имени Мани-Лейба. Собравшиеся гости жадно глазели и на Дункан, и на Есенина, липли, как мухи. Стали приставать с просьбами почитать стихи. Есенин, уже в подпитии, прислонился к стене и принялся, словно заправский актёр, исполнять диалог Чекистова и Замарашкина из поэмы «Страна негодяев». Это произведение ещё нигде не печаталось, поэт работал над ним в минуты редких протрезвлений.

Голос поэта, когда волновался, звучал хрипло, с надсадой:

Слушай, Чекистов! С каких это пор Ты стал иностранец? Я знаю, что ты еврей, Фамилия твоя Лейбман. И чёрт с тобой, что ты жид За границей… Всё равно в Могилёве твой дом. — Я гражданин из Веймара И приехал сюда не как еврей, А как обладающий даром Укрощать дураков и зверей. Я ругаюсь и буду упорно Проклинать вас хоть тысячу лет, Потому что… Потому что хочу в уборную, А уборных в России нет. Странный и смешной вы народ! Жили весь век свой нищими И строили храмы Божий. Да я бы их давным-давно Перестроил в места отхожие…

Дочитать поэту не позволили. Слушатели реагировали бурно и дружно. Есенин отбивался в одиночку. Его связали. Кудахтающая Дункан с трудом уняла разбушевавшуюся компанию и увезла возлюбленного в гостиницу.

Скандал, само собой, попал в газеты. Американские репортёры таких лакомых тем не упускают.

В минуты просветления от бесконечных пьянок поэт писал домой о своих американских впечатлениях:

4

Спустя месяц после смерти Есенина в Сорренто пришло известие, что покончил с собой известный Горькому поэт А. Соболь.

«Что вам сказать об этом ужаснейшем царстве мещанства, которое граничит с идиотизмом? Кроме фокстрота здесь почти ничего нет, здесь жрут и пьют, и опять фокстрот. Человека я ещё пока не встречал и не знаю, где им пахнет. В страшной моде Господин доллар, а на искусство начихать — самое высшее: мюзик-холл… Пусть мы нищие, пусть у нас холод, голод, зато у нас есть душа, которую здесь сдали за ненадобностью в аренду под смердяковщину».

Понемногу дурман стал отступать, и поэту удалось разжать объятия состарившейся хищницы. Протрезвевший, осунувшийся, он выглядел как после тяжелой затяжной болезни. Он многое понял, переоценил, взглянул со стороны не только на окружение, но и на самого себя. Следовало переменить образ жизни и начинать жить совершенно иначе. Однако по пути домой с опостылевшей чужбины навалились тревоги о том, что его ждёт в Москве, в России. С дороги он писал своему закадычному собутыльнику Александру Кусикову (Сандро):

«Тошно мне, законному сыну российскому, в своём государстве пасынком быть. Надоело мне это блядское снисходительное отношение власть имущих, а ещё тошней переносить подхалимство своей же братии к ним».

Революция… А ведь как мечталось о ней, как грезилось! Её ждали, как спасительного ливня в жестокую засуху. И, признаться, приближали, как могли, — каждый в меру своих сил.

Что же вышло? Что получили?

В очередном письме у Есенина вырвалось признание, что от ожидаемой так нетерпеливо революции «остались только хрен да редька».

Не исключено, что имели место и мрачные предчувствия…

Приехав, он сразу же попал в невыносимые условия. Прежде всего, навалился быт. У него не имелось квартиры и пришлось поселиться у Мариенгофа. Затем началось «кочевье» по случайным углам. И постоянные компании, попойки, драки. Однажды собутыльники выбросили Есенина из окна. К счастью, квартира находилась на втором этаже… В таком состоянии вечного похмелья поэт женился на внучке Льва Толстого, затем состоялось знакомство с актрисой Августой Миклашевской. И по-прежнему существовало тихое прибежище для измученной души поэта в тихой комнатке Галины Бениславской.

Возвращение Есенина совпало с тревожными днями. Стояла ранняя осень. Глухо поговаривали, что Ленин совсем плох, безнадёжен. В Москву зачастили самые выдающиеся клиницисты из Берлина. Это был нехороший признак. Поползли даже слухи, что Вождь сошёл с ума… «Наверху», в Кремле, нарастало ожесточение борьбы за власть. После смерти Ленина что-то обязательно изменится. «Кремлёвское гетто» тревожно замирало. Хозяева-завоеватели по-прежнему не ощущали под ногами твёрдой почвы.

Жалко им, что Октябрь суровый Обманул их в своей пурге. И уж удалью точится новый Крепко спрятанный нож в сапоге.

О, эта боязнь «национального ножа возмездия» постоянно преследовала нахрапистых захватчиков!

Постоянно паникуя, они принимали карательные меры. Общеизвестно, что террор выдаёт испуганность властей.

Однажды Есенин с друзьями сидел в пивной на Мясницкой улице. От него требовали рассказов об увиденном, затем наперебой стали читать новые стихи. Внезапно из пивной выскочил некий Родкин и побежал к милиционеру.

— Товарищ, там черносотенцы ругают товарища Троцкого. Я требую их арестовать!

Испуганный милиционер взял под козырек.

Компанию поэтов доставили на Лубянку. Это был уже двенадцатый арест Есенина. Как водится, составили протокол, завели уголовное «дело». Правда, на этот раз «грешникам» удалось отделаться основательной проработкой на собрании в Союзе писателей [5] .

Искусные ловцы с Лубянки сплели и раскинули обширную сеть для улавливания недовольных. Метод был проверенный: провокации. Есенина не страшило чувство надвигающейся беды. Он ждал ударов отовсюду и затравленно озирался. Его окружали вроде бы верные друзья, однако именно с этой стороны и последовало грозное предупреждение.

Поэт Алексей Ганин был шафером на свадьбе Есенина и Зинаиды Райх — настолько они были близки. В последние дни Ганин вёл себя возбуждённо. Он по секрету поведал другу, что ему повезло свести близкое знакомство не с кем-нибудь, а с настоящим русским аристократом князем Вяземским, Рюриковичем. Вроде бы князь тоже возмущён «жидовским засильем» и полон стремления начать борьбу за «национальное освобождение». Князь попросил Ганина написать текст «Обращения» к народам России и всего мира. Пусть услышат, что творится в совсем ещё недавно великой и независимой стране! Ганина были готовы «Тезисы» этого документа. Он хотел бы обсудить их с друзьями.

Что-то заставило Есенина насторожиться.

— Князь? И лезет к нам? Он что… больше никого не нашёл?

Ганин рассердился.

— Мы же люди пишущие. Он к нам и пришёл. А к кому ему ещё обращаться?

Он вытащил из кармана целую кипу исписанных листков.

Товарищи замолкли, взволнованно навалились на стол, сблизили головы.

Ганин рассортировал кипу листков и стал читать.

«Тезисы» начинались с заявления, что «Россия, могущественное государство, находится ныне в состоянии смертельной агонии».

«Ясный дух русского народа предательски умерщвлён. Святыни его растоптаны, богатства его разграблены. Всякий, кто не потерял ещё голову и сохранил человеческую совесть, с ужасом ведёт счёт великим бедствиям и страданиям народа в целом».

«Каждый… начинает осознавать, что так больше нельзя. Если не предпринять какие-то меры, то России как государству грозит окончательная смерть, а русскому народу — неслыханная нищета, экономическое рабство и вырождение».

«Мы категорически утверждаем, что в лице господствующей РКП мы имеем не столько политическую партию, сколько воинствующую секту изуверов — человеконенавистников».

«…Банды латышей, воодушевляемые еврейскими выродками, выжигают целые сёла, вырезают целые семьи».

«…Дошли до людоедства, до пожирания собственных детей».

«…Эта секта, пробравшись в самое сердце России, овладев одной шестой частью суши земного шара и захватив в свои руки колоссальные богатства России…»

«Неужели вы ослепли или потеряли разум? Оглянитесь кругом, размыслите по совести, спросите самих себя, куда мы идём?.. Малая кучка людей, пройдох и авантюристов, воров и мошенников, слетелась со всех сторон мира и царствует безотчётно над Великой страной!»

— Ну, тут ещё немного в этом же духе, — проговорил Ганин, пролистывая несколько страниц. — А теперь — вот.

«Чтобы свергнуть власть изуверов, необходимо вербовать всех крепких и стойких людей, которые сумели бы в нужный момент руководить стихийными взрывами масс».

«Мы твёрдо верим, что близок конец страданий и радостно будет освобождение!»

— Классно! — восхитился Иван Приблудный, сжав свой огромный кулачище. Он обвёл товарищей ликующим взглядом.

— Теперь — так, — продолжал явно польщённый Ганин. — Нам, братцы, надо срочненько наметить состав нашего правительства.

— Постой, — вырвалось у Есенина. — Какого правительства?

— Нашего, российского, русского, — уверенно втолковывал Ганин. — Или ты… Что с тобой, Серёжа? Я, например, тебе наметил наркомат просвещения.

Есенин не выдержал и вскочил из-за стола.

— Вот что, други мои. Или вы дураки, или… даже не знаю, как вас назвать. Правительство! Кто это тебя подбил, Алексей? Твой князь?

— А хотя бы! — обиделся Ганин.

— Ладно, оставайтесь. А я пошёл! — заявил Есенин и не удержался, фыркнул: — Правительство в пивной!

После его ухода Иван Приблудный иронически произнёс:

— Зазнался хлопец.

— Ничего, всё равно он наш, — примирительно заметил Ганин. — Наркомом просвещения придётся быть тебе, Иван…

Обострённая нервозность помогла Есенину без всяких колебаний уловить смрадный дух грубой и подлейшей провокации. Наивный Ганин сам сунул голову в петлю, доверчиво «клюнув» на князя Вяземского. Провокатор-Рюрикович добился главного: у лубянских палачей на руках оказались «Тезисы», главное доказательство преступных намерений целой группы русских людей. В те времена в Республике Советов расстреливали и не за такие страшные грехи.

Вскоре, 13 марта, начались аресты. В подвалах Лубянки оказалось 13 человек.

Есенин заметался. Он был уверен, что его имя фигурирует в затеваемом деле (за ним и без того тянулся пышный хвост 12 арестов). Почему страшное ведомство оставляет его на свободе? Появилось ощущение, что он стал козырной картой (учитывая его громадную известность) в каких-то тёмных и глубоко разработанных планах лубянских палачей. На него рассчитывают, давая ему «созреть». Его непременно используют, но — в своё время. Когда же оно наступит?

Испытывая приступ самой настоящей паники, поэт оставляет Москву и бежит на Кавказ.

И здесь проявилось пристальное внимание удавьих глаз Лубянки: рядом с ним всё время будто бы случайно, возникал Янкель Блюмкин, знаменитый убийца германского посла Мирбаха. Тогда, в 1918 году, многие поплатились за участие в эсеровской авантюре, не упало волоса лишь с головы Блюмкина. Теперь он настойчиво «опекал» издёрганного поэта [6] .

Есенин в Баку — и он там, Есенин в Тбилиси — Блюмкин следом. Зловещий преследователь — «чёрный человек».

Арестованным Ганиным занялся сам Янкель Агранов, заместитель Дзержинского, великий специалист по организации всевозможных политических процессов. «Тезисы» — улика сокрушительная. Ганин попытался представить свои странички обыкновенными заголовками для романа, однако многоопытный Агранов лишь усмехнулся. Он разматывал дело с большим прицелом. На официальном лубянском языке группа взятых под стражу русских парней называлась «Орденом русских фашистов» (надо постоянно помнить, что в стране действовал декрет по борьбе с антисемитизмом). Арестованным вменялось в вину полное неприятие советской власти и ожесточённая борьба с режимом вплоть до организации террористических актов против членов правительства.

5

Впоследствии выяснилось, что уголовное «Дело четырёх поэтов» было закрыто лишь в 1927 году, после краха Троцкого.

6

Любопытная деталь: перед арестом и расстрелом Николая Гумилёва этот лубянский соглядатай и палач вот так же бродил за ним по Петрограду, навзрыд читал его стихи и клялся ему в своей любви и верности.

В «Обвинительном заключении» Агранов записал:

«Эти лица сгруппировали вокруг себя исключительно русских людей, имевших за собой контрреволюционное прошлое».

«Рассматривать организацию, как ярко выраженную национальную с явно фашистским уклоном!»

И всячески обыгрывался дурацкий лозунг: «Дорогу русскому фашизму!»

Среди подобранных обвинительных материалов фигурировали неопубликованные стихи Есенина, которые он читал в кругу «фашистов». В этих стихах строка «Троцкий, Ленин и Бухарин» рифмовались со строкой «Их невымытые хари».

В перспективе Агранову виделся процесс более высокого уровня — с этой целью и возник рядом с Есениным неотвязный Блюмкин. Каждый шаг мятущегося поэта фиксировался, при этом особенное внимание обращалось на крепнущие связи Есенина с такими крупными фигурами антитроцкистского лагеря, как Киров и Чагин. Со своими 12 уголовными делами (и по всем проходит как злобный антисемит) Есенин бросал очень густую тень на любого, кто с ним встречался.

Так что, оставаясь на воле, известнейший поэт день за днём обрекающе пачкал не менее известные фигуры политического руководства.

Умел, умел смотреть за горизонт Янкель Агранов! Он безошибочно предвидел в самом скором будущем решительную схватку Троцкого и Сталина. Приближалась дата открытия XIV съезда партии.

Судебного процесса над «русскими фашистами» Агранов затевать не стал. Он направил во ВЦИК, Енукидзе, просьбу разрешить судьбу арестованных во внесудебном порядке. В те дни в Москве проходил V конгресс Коминтерна. Агранов указал в своём письме, что «фашисты» собирались взорвать зал заседаний вместе с делегатами конгресса. ВЦИК без всяких возражений отдал таких страшных преступников в полное распоряжение Лубянки.

В конце марта состоялось заседание коллегии ОГПУ. 7 участников «Ордена» «получили высшую меру социальной защиты», т. е. расстрел. Остальные — различные тюремные сроки. Приговор подписали трое: Менжинский, Петерс и Бокий.

В тот же день, по традиции Лубянки, приговор был приведен в исполнение.

* * *

«Чёрный человек», постоянно следующий по пятам, усугублял предчувствие неминуемой беды, сознание своей полнейшей обречённости. Есенин затылком чувствовал холодное прикосновение «товарища маузера». Горькая участь Ганина не выходила у него из головы.

Мания преследования? Повреждение ума? Нет, ощутимое прикосновение мохнатых лап, дожидающихся лишь рокового дня и часа. Он чувствовал: остались лишь какие-то мелочи в оперативной разработке, а после этого — виза на ордере и арест.

Словно нарочно, при возвращении из Баку в Москву к поэту в вагоне привязались двое напыщенных чиновников: некие Ю. Левит и А. Рога. Произошёл очередной скандал. Казалось бы, к скандалам Есенину не привыкать. Однако на этот раз чиновники подняли вагонное происшествие на недосягаемую государственную высоту: заявление в суд пошло от имени наркома иностранных дел. Дело принял Липкин, судья Краснопресненского района. Это был уже 13-й замах судьбы над головой поэта. Роковое число! Сварганят «дело» и шлёпнут, как и Ганина, без всякого суда! Есенин снова кинулся в Баку, под надёжную защиту Кирова и Чагина. Затем спрятался от преследователей в психиатрическую клинику («психов не судят»).

Затравленный, отчаявшийся поэт вспомнил о живущем в Италии Горьком, им овладело стремление припасть к этому большому человеку, словно к спасительной скале, излучающей спокойную национальную силу. Возле Горького он надеялся укрыться от всех житейских бурь. Он послал письмо в Сорренто, сообщив, что за зиму уладит все свои дела и попросит заграничный паспорт.

А заботливому Чагину, верному товарищу, признался откровенно: «…Махну за границу. Там и мёртвые львы красивей, чем наши живые медицинские собаки».

* * *

Тем временем заканчивался год, и в Москве начал работу очередной съезд партии. Событие, казалось бы, уже привычное, однако на этот раз обещавшее стране громадные перемены. Дело в том, что в большевистской партии ужесточилась борьба двух группировок, двух взаимоисключающих направлений: сталинское и троцкистское. Сталин подготовил для XIV съезда программу индустриализации страны, Троцкий — искусную интригу, имеющую целью свалить Сталина со всех постов. Один думал о судьбе народа и страны, другой — о своей карьере, ибо в начале года его наконец-то удалось прогнать с поста председателя Реввоенсовета.

Судьба отчаявшегося поэта роковым образом наложилась на судьбу народа и страны.

Победи на съезде Троцкий — восторжествовала бы антирусская программа и победители в полном сознании своей силы жёстоко расправились бы с проигравшими, усадив на скамью подсудимых уже не жалких членов мифического «Ордена русских фашистов», а таких руководителей, как Сталин, Киров, Ворошилов, Молотов. В этом случае Есенину предстояли великие муки: из него принялись бы выбивать показания в первую очередь на Кирова и Чагина (метания поэта в Баку и обратно вполне могли сойти за поездки доверенного связника) [7] .

К счастью для народа и страны, на съезде победили сталинцы. Зиновьев, вернувшись из Москвы, подбил на бунт ленинградских комсомольцев, однако Сталин уже полностью владел ситуацией, Зиновьев был с треском снят и заменён Кировым. Вместе с Миронычем в Ленинград переехал и Чагин.

Таким образом, город на Неве представился Есенину спасительной гаванью, где его приютят и укроют до весны. «Пусть приезжает», — сказал Киров, когда узнал от Чагина о желании поэта поселиться на зиму в Ленинграде.

Есенин приехал из Москвы 24 декабря. Киров появился в Ленинграде 29-го. А накануне, 28 декабря, в гостинице «Интернационал» (бывшая «Англетер»), в № 5, изуродованного Есенина нашли висящим в петле высоко под потолком.

Споры о том, что это было — убийство или самоубийство? — не окончены до наших дней. Масса обстоятельств и деталей позволяют сделать вывод, что совершено поспешное и зверское убийство.

А вот вопроса о том, кто это сделал, никогда не возникало: с великим национальным поэтом расправилось ведомство, сфабриковавшее гнусное дело «Ордена русских фашистов». Есенина оставляли на свободе до тех пор, пока у троцкистов не умерла надежда свалить ненавистного Сталина. (При этом вся жизнь поэта находилась под постоянным и пристальным наблюдением.) Поражение на съезде партии, неудача с бунтом Зиновьева в Ленинграде создали опасность разоблачений более глубокого плана — существование Есенина сочли нежелательным и приняли меры, перехватив его накануне встречи с Кировым. Поэт примчался в Ленинград, словно в спасительную гавань, а угодил в лапы безжалостных опричников.

В пользу такого вывода свидетельствует многое, слишком многое.

Ну, хотя бы такое немаловажное обстоятельство, что гостиница «Интернационал» была строго режимной, принадлежала секретному ведомству и называлась у них «Хозяйством № 15»… Номер, в котором нашли якобы повесившегося поэта, был в общем-то нежилой, в нём находилась аптека, и дверь из него вела в соседнюю комнату, где помещался аптечный склад… Подозрение вызывает и тогдашнее окружение усиленно травимого поэта, друзья, приятели, собутыльники: все они без единого исключения являлись секретными сотрудниками ОГПУ (сексотами). Фамилии их известны: А. Мариенгоф, В. Шершеневич, В. Эрлих, Г. Устинов, П. Медведев, И. Садофьев, Л. Берман и даже елейный Н. Клюев, ставший преданным клевретом директора «Лениздата» И. Ионова, сиониста и троцкиста, чья сестра была замужем за Г. Зиновьевым [8] . Поэтому нисколько не удивительно, что «нашли» Есенина и дружно подписали акт о самоповешении именно они, секретные сотрудники (исполняя, без всякого сомнения, свои сучьи обязанности по долгу службы)… В пользу убийства говорит и такая зловещая деталь, как появление в ночь смерти поэта в «Интернационале» Янкеля Блюмкина. «Чёрный человек» не оставлял свою жертву до последнего вздоха… Совершенно загадочно и появление в режимной гостинице как раз утром 28 декабря такого человека, как правительственный фотограф Моисей Наппельбаум. Как он сумел так быстро добраться от Москвы? Скорей всего, он знал о предстоящей смерти Есенина заранее.

Самым же необъяснимым обстоятельством во всей этой истории является недавно установленный непреложный факт: Есенин в «Интернационале» не поселялся и не жил. Скорей всего, он был туда притащен из соседнего здания, принадлежавшего ГПУ, уже убитым или находившимся в бессознательном состоянии от зверских пыток.

Примечательно, что на несуразность внезапной смерти поэта указал в первые же дни писатель Б. Лавренев, напечатав в ленинградской «Вечёрке» отклик под названием «Казнённый дегенератами».

Правда, ему тут же ответил Вольф Эрлих, «заклятый друг» Есенина, которому поэт якобы вручил своё предсмертное стихотворение «До свиданья, друг мой, до свиданья…». Давний и заслуженный сексот, он немедленно настроил свою лиру и выдал такие строки:

Пойми, мой друг, святые именины Твои отвык справлять наш бедный век. Запомни, друг, не только для свинины — И для расстрела создан человек!

В дальнейшем все отклики на загадочную кончину «соловья России» носили только доказательный характер: авторы авторитетно убеждали читателей в том, что поэт вместо поездки в голубую солнечную Италию предпочёл воровски проникнуть в режимную гостиницу, в её самый неустроенный закут, вскарабкаться там под самый потолок и, сунув голову в неряшливо связанную петлю, привязать другой конец верёвки к горячей трубе отопления. Об изрезанных руках и проломленном черепе не поминалось больше ни словом.

Тон газетному глумлению над именем великого поэта задал А. Безыменский, комсомольская гадина, всегда готовая кинуться на любого, на кого его уськнет начальство. «Против есенинщины» — так озаглавил он свой пасквиль… Главный идеолог троцкизма К. Радек взглянул на случившееся по-своему: «Нельзя пустить корни в асфальт. А он в городе не знал ничего другого, кроме асфальта и кабака. Он пел, как поёт птица. Связи с обществом у него не было, он пел не для него. Он пел потому, что ему хотелось радовать себя, ловить самок. И когда, наконец, это ему надоело, он прекратил петь…» Не отмолчался и сам Троцкий: «Поэт погиб потому, что был несроден революции…» В слаженный хор антирусской партийно-литературной сволочи добавил своё вяканье и некий медик Исаак Талант, по специальности вроде бы психиатр. Он безапелляционно вынес убийственный для репутации Есенина диагноз. В его статье изобиловали заключения типа: «величайший лирик пьянства», «остаётся удивляться поистине пьяной любви поэта к зверям и всякого рода скоту», «распад, расщепление личности» и т. п. Итог великому национальному бедствию подвёл слюнявенький Н. Бухарин, напечатав в «Правде» свои «Злые заметки». Переняв у Безыменского термин «есенинщина», он развил целую теорию. На его взгляд, «есенинщина» есть не что иное, как упорное воспевание затхлой российской старины («темноты, мордобоя, пьянства и хулиганства, ладанок и иконок, свечечек и лампадок»), губительный для новой литературы «возврат к Тютчеву и другим». Вывод этого партийного слизняка таков: «„Есенинщина“ — это самое вредное, заслуживающее самого настоящего бичевания явление нашего литературного дня. По „есенинщине“ нужно дать хорошенький залп».

7

Такой судебный процесс состоялся четверть века спустя, в 1952 году: кровавейшее «Ленинградское дело», когда сложили головы партийные и советские руководители исключительно русской национальности.

8

Г. Устинов — ездил в поезде Троцкого, выпускал газету «В пути». А. Мариенгоф — племянник деятеля, приехавшего в «запломбированном вагоне» вместе с Лениным. Н. Клюев — к тому времени возглавил партийную организацию в издательстве и стал певцом «красного террора».

Человечишко ничтожный и невеликого ума, Бухарин выдаёт себя с головой. Он связывает «есенинщину» с «русским фашизмом» (вспомните установку Эренбурга!) и директивно заявляет: «Для нас обязательна борьба против поднявшего голову антисемитизма». Протест против опостылевшего засилья этот слизняк считает проявлением самых тёмных национальных инстинктов… Главный идеолог и «любимец партии» дал таким образом государственную установку на безудержное шельмование убитого поэта.

Открылась бешеная пальба, вычёркивая из литературы, стирая из памяти народа имя наиболее пронзительного национального поэта. Всё соловьиное творчество Есенина было закатано в асфальт и это место чистенько подметено. Идейное обоснование варварскому действию дорожного катка дал «горлан-главарь» Маяковский, упрекнув «самоубийцу» в малодушии: «В этой жизни умереть не ново, сделать жизнь значительно новей!» Публично забивая осиновый кол в могилу затравленного и убиенного, Маяковский самоуверенно «чистил себя под Ленина» и не догадывался, что до столь же роковой кончины ему самому осталось менее пяти лет.

* * *

Алексей Максимович Горький был потрясён смертью Есенина. Ему вспомнилась последняя встреча с ним в Берлине три года назад. Куролесивший поэт привёл себя в порядок и поднёс великому писателю, вынужденно жившему на чужбине, свою поэму «Пугачёв». Горький тогда прослезился, слушая в потрясающем исполнении автора монолог Хлопуши. Как всё-таки талантлива русская земля! О, мерзкие твари, что же вы делаете с Россией?! Алексей Максимович помолчал и вдруг с горечью произнёс: «Все мы, писатели русские, работаем не у себя, а в чужих людях, послушники чужих монастырей…» Есенин погиб в Ленинграде, застарелом гнезде сионистов и троцкистов. Даже с учётом того, что творилось в эти годы дома, Горький никак не находил разумного объяснения случившемуся. Ну, хорошо, допустим, — Есенин убил себя сам. Но изуродовал-то себя он тоже, что ли, сам?

Нет, поэта уничтожили — сбили, словно птицу, влёт…

Отложив работу над «Климом Самгиным», Алексей Максимович засел за очерк о Сергее Есенине. «Мы потеряли великого русского поэта!» — с возмущением воскликнул он.

Вскоре ему пришлось вновь вернуться к теме умерщвлённого поэта — он гневно отчитал негодяя Мариенгофа, сочинившего на потребу мещан грязную книжонку «Роман без вранья».

Из Советского Союза до Сорренто долетали отзвуки яростной борьбы за власть. Троцкисты отступали с боем, оставляя за собой кровавые следы…

Иногда, в минуты горестных раздумий, Алексей Максимович как будто наяву представлял себе восторженного старика Державина, кинувшегося обнимать отрока Пушкина, прочитавшего свои стихи. Старый поэт со слезами радости передал эстафету своего века следующему поколению творцов русской национальной культуры. Кому передаст свою ношу он, самый маститый из оставшихся в живых корифеев дореволюционной литературы?

Самые яркие, самые талантливые — гибнут, едва достигнув своего расцвета…

* * *

Посмертная слава подобна лавине. У читателей словно открывается какое-то особенное зрение. Куда же раньше смотрели наши глаза? Какого писателя не замечали! Правда, в те годы, о которых идёт речь, ещё не увидели света ни «Записки покойника», ни «Мастер и Маргарита».

И всё же Михаил Афанасьевич Булгаков не мог и тогда пожаловаться на невнимание критики. Скорей наоборот, его имя не сходило со страниц и газет, и журналов. Писали о нём много, чрезвычайно много, но главным образом остервенело, злобно. У него была привычка собирать всё, что о нём писалось. Составилась внушительная коллекция: более 300 рецензий. Из них более или менее положительных всего две. Остальные — на убой, с настойчивым требованием немедленно, безотлагательно поставить автора «к стенке».

Чем же так не угодил Михаил Афанасьевич критикам-расстрелыцикам?

В основе булгаковского творчества — потрясение кондового русского гражданина тем, что сделалось с его замечательной Родиной, и жгучее желание разобраться в том, почему какие-то совершенно непотребные людишки с поразительным всевластием глумятся над истёрзанной Россией.

Писатель остаётся в памяти народной созданными образами. Вспомним Наташу Ростову и Андрея Болконского, Чичикова и Тараса Бульбу, Иудушку Головлёва и Базарова, братьев Карамазовых и князя Мышкина, «человека в футляре» Беликова и Душечку. Можно забыть автора произведения, но их герои уже навсегда в нашей памяти, они наши вечно живые соотечественники, наши исторические предки… «Новые времена, новые песни!» Уже в первых своих произведениях М. А. Булгаков выводит персонажей совершенно новой формации, нового облика, нового менталитета. Это целый пласт «героев», выброшенных на поверхность российской действительности в итоге недавних исторических потрясений. Таковы Шариков, Швондер и Кальсонер, персонажи карикатурные, но настолько яркие, живые, что они поселяются с читателем сразу и навсегда, расширив галерею запомнившихся образов из произведений наших великих классиков.

Речь идёт о начале творчества Булгакова (примерно середина 20-х гг.), до «Мастера и Маргариты» было ещё далеко.

Своим жанром Михаил Афанасьевич избрал сатиру. И немедленно поплатился. На него, узнавая себя и себе подобных в «Дьяволиаде», «Роковых яйцах» и «Собачьем сердце», пошли в атаку целые эскадроны «отчаянных кавалеристов слова». На своё несчастье, начинающий автор писал ярко, выразительно, с необыкновенной пластичностью, великолепным русским языком. Всё это лишь усугубляло его и без того серьёзные прегрешения. Талантливым людям, да ещё коренной национальности, не находилось места в литературе новых хозяйчиков России. У них следовало отобрать перо и сослать на Соловки. Наиболее опасных (т. е. талантливых) ждала расстрельная стенка в подвале «чрезвычайки».

В «Роковых яйцах» узнаваемость была предельной… Кстати, работая над этой повестью, Булгаков как-то в бильярдной попросил Маяковского подсказать ему подходящую профессорскую фамилию. Поэт, известный своим хохмачеством, не задумываясь ни на секунду, брякнул: Тимерзяев. Всё же своего героя Михаил Афанасьевич назвал по-своему: Персиков…

Так вот профессор Персиков изобрёл магический красный луч жизни, способный оживлять чудовищных ползучих гадов, прячущихся в недрах природы. России, родине Персикова, выпало первой на планете испытать нашествие этих пресмыкающихся. Несметные полчища оживших гадов заполонили Москву. Зловещим символом небывалого катаклизма автор изобразил гигантского Змия, обвившего своими кольцами колокольню Ивана Великого в Кремле.

Критика сначала растерялась. Что это, позвольте спросить, за странные намёки? Что за нахальство? Да он что… он за кого нас принимает?

Не успели они прийти в себя, как из-под пера писателя появляется повесть «Собачье сердце». Сюжет её тоже фантастичен. Профессор Преображенский путём хирургической операции превращает обыкновенного дворового пса в столь же обыкновенного человека и называет его Шариковым. Так как Шариков нигде не прописан, профессор поселяет его в своей поместительной квартире.

Шариков поступает на работу и ведёт размеренную жизнь обыкновенного ничем не замечательного москвича. Он так и прожил бы до седых волос, до пенсии. На свою беду он познакомился с домуправом Швондером. Тот заложил в его бесхитростную голову проблему «прав человека». Шариков решительно переменился. Он стал тиранить своего создателя, профессора Преображенского, требуя выделить ему подходящую жилую площадь (тем более, что собирается жениться). И жизнь профессора превратилась в кошмар. Находясь на грани безумия от натиска взыскующего своих прав Шарикова, профессор спасся тем, что вернул бывшего пса в его прежнее собачье состояние.

В повести «Дьяволиада» автор с поразительной реалистичностью показывает сумасшедший быт современных ему советских учреждений. Работы, собственно, не исполняется никакой, однако деятельность кипит бешеная. Мириады совслужащих, словно по воле некоего Злого Духа, запущены в изнурительную суету и беготню, не видя в своей работе никакого здравого смысла. Реальным Злым Духом этого хаоса является плюгавенький человечишко по фамилии Кальсонер. Он вездесущ и в то же время совершенно неуловим. За ним гоняются по этажам контор и главков, но он, вроде бы уже совсем настигнутый, всё же ухитряется исчезнуть, словно бесплотное видение.

Ради чего же вся эта фантастическая деятельность?

Об этом следует спросить самого Кальсонера.

Беда, однако, в том, что Кальсонер многолик и неуловим.

«Ох уж эти Кальсонеры!» — венчает «Дьяволиаду» возмущенный возглас.

Швондер и Кальсонер — великолепные собирательные образы, причём ничуть не фантастические. Эти мусорные людишки взяты из повседневной жизни. Революция — и с этим спорить невозможно — встряхнула русское общество и открыла шлюзы народной инициативе, творчеству, подвигам. Однако такова уж природа человека: среди героев всегда сыщется местечко для сволочи. Пока герои совершают подвиги, сволочь озабочена своим рептильным существованием. Магическим ключиком для сволочи является проблема так называемых прав человека. «Подумаешь, Стаханов! Я тоже советский человек, я тоже имею право на хорошую квартиру, на высокую зарплату, на… да мало ли на что!» Словом, мы тоже пашем…

Швондеры и Кальсонеры — новейший яд нашего общества, уверенные растлители народа, погубители великой советской державы.

Как видим, молодой писатель, как художник и как русский человек, пытается осмыслить обстановку в стране и найти ответ на мучительный вопрос: кто же всё-таки является носителем всей наблюдаемой повсюду бесовщины? Прибегая к фантастическим приёмам, он старается докричаться до своих читателей, пробить их глухоту, открыть им глаза.

Сама русская почва побуждала в неодолимый рост традиционно мощные национальные зёрна. Свежие побеги с трудом, но пробивались к свету, к воле, — добирались до массового читателя.

О первых литературных достижениях Булгакова с одобрением отозвались В. Вересаев и С. Сергеев-Ценский. Но вот пришли московские «Известия» с гневной статьёй самого Л. Авербаха. По сути дела, это был донос. Предводитель стаи расстрельщиков возмущённо вопрошал: «Неужели Булгаковы будут и дальше находить наши приветливые издательства и встречать благосклонность Главлита?» Он вельможно укорял деятелей с Лубянки, этого паучьего гнёзда в самом центре Москвы: дескать, куда же вы смотрите?

* * *

Восхитительный воздух голубого Неаполитанского залива был мгновенно отравлен невыносимым смрадом с родной земли. Там, в оставленной России, над любым свежим побегом немедленно заносилась губительная, остро отточенная коса.

Сознавал ли Горький, что при советской власти изменилось само назначение литературы? Думается, сознавал (как автор романа «Мать»). Литература перестала быть занятием отчаянных одиночек, она превратилась в самостоятельную отрасль народного хозяйства и подпала под властное управление. Советская власть, взяв заботу над писателями, тем самым сделала литературу своей содержанкой и, естественно, требовала от неё покорности. «Кто ужинает, тот и танцует…» Послушных власть осыпала гонорарами и почестями, строптивых ломала через колено. В те годы на гребне успеха оказались произведения, само название которых свидетельствовало о стремлении сочинителей откликнуться на призыв партии и правительства и тем самым удачно «угодить в струю»: «Гидроцентраль», «Доменная печь», «Цемент», «Бруски», «Время вперёд!»

Обилие охранников всегда свидетельствует о трусости властей. В литературе обязанности «тащить и не пущать» были возложены на стаи критиков. Пополнялись они целиком и полностью из «беспородных» литераторов, т. е. из тех, кто не годился ни в поэты, ни в прозаики, ни в драматурги. Эта шваль умела лишь критиковать, и делала это с песьей страстью. Неутомимые, натасканные, они обыкновенно гнали свою жертву с громким лаем и редки, очень редки были случаи, когда кому-либо из обречённых удавалось не оказаться на их клыках.

Надо ли говорить, что поводки от этих гончих стай находились в руках чинов с Лубянки. Там, в этом монументальном каземате, мало-помалу выковался кадр уверенных «литературоведов и искусствоведов в штатском». Они-то и решали судьбу творческих, по-настоящему талантливых людей.

К тому времени, когда Л. Авербах уськнул свою стаю на Булгакова, от клыков лубянских «литературоведов» уже погибли Николай Гумилёв, Алексей Ганин и Сергей Есенин. А год спустя после убийства Есенина не выдержал и покончил с собой Андрей Соболь.

В памяти Горького эти имена страстотерпцев открывали печальный мартиролог русской советской литературы…

Писательство — занятие одиночек.

Поскольку для сочинения романов и повестей потребно громадное количество времени, то прозаики обречены на особенное одиночество.

С тем большей страстью они устремляются к друзьям, к роскоши общения, едва наступает перерыв в работе.

* * *

Недобросовестные историки литературы слишком избирательно (излишне по-лубянски!) освещают писательский быт первых лет советской власти. Сейчас уже известно, что по адресу Тверской бульвар, 25 (это место увековечено Булгаковым, как «Дом Грибоедова»), существовала своеобразная «Воронья слободка», населённая литераторами разной степени известности и дарования. Комнатки были узки, словно пеналы, в одно окошко. Жили там и семьями, и в одиночку [9] . Один из «пеналов» занимала семья Андрея Платонова.

Примечательно, что в ту пору почему-то никак не ладились добрососедские отношения у обитателей «слободки». Гости у литераторов бывали, но — приходящие, живущие совсем в других районах. Бывало, засиживались допоздна и даже оставались ночевать. Тогда в Москве понятие «квартира» практиковалось лишь в среде литераторов преуспевающих (их называли «авторами нашумевших сберкнижек»). Остальные же радовались тому, что имеют «жилую площадь». На скудных квадратных метрах порою обитали (и размножались) несколькими поколениями. Спать укладывались на столах и под столами, в коридорах и на кухнях.

Первоначально для семьи Андрея Платонова предполагалось выделить две комнатки (у него родился ребёнок). Однако вмешалась властная старуха Крупская и оттягала один «пенал» — туда поселили Рудермана, автора распеваемой повсюду «Тачанки» («Эх, тачанка-ростовчанка… все четыре колеса!»). И всё же, несмотря на жуткую тесноту, платоновский «пенал» регулярно принимал гостей. Чаще других в этой убогой комнатушке гостили Михаил Булгаков и Михаил Шолохов, тогда еще совсем молоденький, двадцатилетний, печатавший свои первые рассказы о гражданской войне на тихом Дону.

У всех троих — совершенно разные писательские судьбы.

Одинаково у всех троих одно — талант. Именно это и притягивало их друг к дружке, собирало за одним дружеским столом.

Увлекательнейшее занятие — представлять сейчас это тогдашнее застолье столь редкостно талантливых людей!

Каждый из троих — этап, эпоха, целый литературный материк!

Булгаков был и старше годами, и более остальных травим. У него уже напечатаны «Дьяволиада» и «Роковые яйца» (но ещё не арестовано «Собачье сердце»). Его имя на все лады склоняют в салонах Бриков и Авербаха. Лубянка пробует на нём свои вкрадчивые коготки. Переживая приступы отчаяния, он более всего страдает оттого, что у него нет хорошо налаженного писательского тыла, т. е. семьи. Теперешняя его жена, Белозерская, считает себя крупной творческой личностью (она музицирует, поёт и, кажется, даже танцует) и всецело занята своими проблемами. Михаил Афанасьевич называет её «своим парнем». Его потому и тянет в уют тесного платоновского «пенала», где хозяйка, Мария Александровна, живёт только интересами своего мужа. Редкостный дар истинно русской женщины!

Днём Михаил Афанасьевич спасается на работе, в редакции «Гудка». Там, в отделе «четвёртой полосы», постоянная толчея, шутки, розыгрыши, смех. Булгаков, Ильф и Петров занимаются правкой писем читателей газеты и рабочих корреспондентов. Под их перьями рождаются маленькие, в несколько строк, шедевры юмора и сатиры. Назавтра они украсят последнюю полосу газеты, — самую любимую читателями на периферии.

Часто в отдел «четвёртой полосы» заходил Валентин Катаев, брат Евгения Петрова. Остряки относились к нему почтительно, как к мэтру. Катаев жаловался на засилье халтурщиков в литературе. Раскрываешь свежий журнал, начинаешь читать рассказ и бросаешь: финал заранее известен. «Холодные сапожники»! Однажды Михаил Афанасьевич поспорил с мэтром. Он брался написать рассказ, в котором вся развязка наступит лишь в последнем абзаце. Так появился «Ханский огонь». Булгаков использовал материал, собранный в Архангельском, роскошном имении князей Юсуповых, под Москвой. Он тогда намеревался писать пьесу, но так и не написал…

День в редакции «Гудка» проходил незаметно. Забывались все страхи и невзгоды. Наступал вечер, и начинало давить тяжёлое безысходное одиночество. Михаил Афанасьевич гладил пиджак, надевал галстук и плёлся по Тверской. Театральный человек, он привык выглядеть покомильфотней.

Булгаков любил необыкновенную стилистику Платонова. Это было настоящее пиршество русского языка, мастерское использование богатейших его возможностей. Михаил Афанасьевич так и называл этого замечательного писателя: Мастер. В обыденной жизни он был неговорлив и неприметен, этот Мастер в заношенном кителе паровозного машиниста. Но каким же волшебником он становился, едва брал в руки перо и склонялся над листом бумаги!

Убожество своего быта в «пенале» Андрей Платонович переносил стоически. Хотя и видел, как иные процветают… Несомненно, его самой великой удачей в жизни была Мария Александровна. Кстати, не какая-нибудь работница с заброшенного полустанка, а женщина настоящих «голубых кровей» — из рода графов Шереметевых. Именно с неё Булгаков и написал Маргариту, преданнейшую подругу столь незадачливого в жизни Мастера.

Явившись как-то в гости, Булгаков застал в коридоре флигеля на Тверском поздно работавших рабочих. Грохотали доски, скрипели ржавые гвозди, пыль стояла стеной.

— Что у вас за аврал?

Андрей Платонович, словно по секрету, шёпотом сообщил, что срочно выгораживают и ремонтируют две комнаты для Бориса Пастернака.

— Его на днях Троцкий принимал!

Михаил Афанасьевич понимающе кивнул и поджал губы. Так сказать, сподобился!

Шолохов забегал редко, держался стеснительно. Он робел перед Булгаковым, которому перемывали кости во всех газетах и журналах. В ту пору Шолохов только вступал на литературную стезю, печатал по два-три рассказа в месяц, сюжеты из него так и брызгали. В нём угадывался громаднейший запас жизненных наблюдений — до учёбы в Москве он поработал учителем в станичной школе, делопроизводителем, продовольственным инспектором, каменщиком, грузчиком, счетоводом. В Москве ему удалось зацепиться за место штатного фельетониста в газете «Юношеская правда». Из пролетарской литературной молодёжи, слетевшейся в Москву, он был самым заметным… Стеснительного парнишку с Дона, одетого в гимнастёрку под ремнём и сапоги, привечала Мария Александровна… В присутствии Булгакова он старался голоса не подавать и больше слушал, наблюдал, мотал на ус. Не исключено, что вид затравленного писателя будил смутные предчувствия собственных страданий в самом недалёком будущем. Не дай и не приведи чем-то не угодить этой пронырливой сволочи — загрызут!

Внезапно он исчез, словно провалился. Узналось от старика Серафимовича: парнишка плюнул на Москву, не дождался даже выхода первой книжки («Донские рассказы»), вернулся к себе на хутор и засел за основательную работу.

Вновь он появился уже с романом «Тихий Дон».

Получилось так, что он первым из троих осуществил щедро отпущенный природный дар. Правда, ни Булгакову, ни Платонову так не повезло: «Мастер и Маргарита», «Котлован» и «Чевенгур» при жизни их творцов света не увидели. Помешала, как ни странно, литературная известность. В отличие от Шолохова, молоденького и тогда ещё безвестного, Булгаков и Платонов успели побывать на клыках «литературоведов». Булгакова усиленно волокли к расстрельной стенке, такая же участь готовилась и хмурому Платонову: недавно Михаил Кольцов (он же — Фридман) обрекающе назвал его «врагом народа».

Успех первой книги «Тихого Дона» был неслыханным. Мир ахнул от таланта парнишки с Дона. Соответственным было и бешенство собачьей стаи критиков. Как же они проглядели? Полились помои, забрызгала ядовитая слюна. Да кто поверит, что презренный гой в растоптанных сапожонках способен создать такой шедевр? Списал, украл! Замелькали имена «обокраденных» писателей: С. Глаголь, Ф. Крюков, ещё кто-то. Наконец появилось совсем уж нелепейшее утверждение: будто роман «Тихий Дон» написал не кто иной, как Серафимович, и подарил молоденькому земляку в обмен на обязательство… жениться на дочери его приятеля!

9

Автор этих строк застал в живых последних могикан этого писательского общежития.

А тем временем тучи над головой «молодого орелика» (так назвал его старик Серафимович) всё сгущались и сгущались. Кража — преступление уголовного порядка. Требовалось политическое преступление. И вот в оболганного автора с хрустом и смаком вонзил свои клыки известнейший Карл Радек. «Шолохов совершенно не знает русской деревни, — изрёк этот великий знаток российского села, с трудом говоривший по-русски. — К тому же он и политически неграмотен».

После этого к намеченной жертве стал вкрадчиво подбираться сам Гершель Ягода, шеф Лубянки…

Удивительна одинаковость творческого мышления друзей, собиравшихся в «пенале» на Тверском. В то время, как у одного выкристаллизовывался образ Гришки Мелехова, другой уже набрасывал первые главы романа о белогвардейцах, третий завершал работу над рукописью, которой ещё не придумал определённого названия: сначала значилось — «Технический роман», затем — «Причины происхождения туманностей».

Трудность всех троих заключалась в том, чтобы предложить читателю не очередную скороспелку — иллюстрацию успехов новой власти (этим занимаются журналисты), а отразить в образах колоссальные сдвиги в психологии народа, перенёсшего и революцию, и гражданскую войну.

О том, что Булгаков полностью осознал историческую справедливость гигантских катаклизмов 1917 года, свидетельствует его рассказ «Ханский огонь» (недаром он на него «потратил» обширный материал для целой пьесы). Хозяин роскошного старинного дворца, где при советской власти поместился музей, проникает в своё бывшее владение с толпой экскурсантов, остаётся там на ночь и устраивает в нём пожар. Владеет бывшим князем одно — лютая неукротимая злоба. «Раз — не мне, то и — не вам, холопы!» Михаил Афанасьевич знавал таких хозяйчиков, выброшенных революцией (и народом) из прежней жизни. Им оставалось или смириться с исторической неизбежностью, или же сражаться за своё добро. Они и сражались, и очень отчаянно, но проиграли. И теперь лишь утоляли застарелую ярость на «неблагодарный» народ, дружно потянувшийся к новой жизни.

Булгаков первым из троих завершил работу над большим романом. «Белая гвардия» стала печататься в 1925 году в журнале «Россия». Вышло, однако, всего два номера (4-й и 5-й). Последовало указание «сверху», и печатание прекратилось. Кажется, заодно прихлопнули и сам журнал.

Следовало, впрочем, понять и запретителей. Они уже давно «положили глаз» на автора «Дьяволиады». Кальсонер стало именем нарицательным в тогдашнем быту. И — вот! — новая выходка скандального автора. Но ведь какой нахал: хоть бы придумал название «поаккуратней». Нет, так и выставил: «Белая гвардия»! Критики аж задохнулись. Он что — нас за пигмеев считает? Ну уж нет, контрик, ты горько пожалеешь! Ты ещё нас плохо знаешь!

Необходимо помнить, что именно в те месяцы, когда читатели получили свежие номера «России», на Лубянке раскручивалось дело «Ордена русских фашистов», а затравленный Есенин метался по стране, стремясь понадёжнее укрыться «от их всевидящего глаза, от их всё слышащих ушей».

О мытарствах Булгакова в ту пору лучше всего узнать из его собственного рассказа. Речь идёт о «Записках покойника». Там изложена вся история внезапного превращения известного прозаика в начинающего драматурга. Потерпев неудачу с печатанием романа в журнале, он с радостью ухватился за возможность получить выход если не к читателям, то к зрителям. Короче говоря, сюжетная пружина и яркие образы «Белой гвардии» послужили крепкой основой пьесы «Дни Турбиных». Поставить её взялся МХАТ, театр Горького и Чехова.

В «Записках покойника» нам, нынешним читателям, жгуче любопытно в первую очередь узнавание знаменитейших деятелей лучшего в стране театра. В свете же авторской судьбы — решение несчастного Максудова броситься с моста в Днепр вниз головой. Как видно, мысль прекратить все свои жизненные испытания приходила Булгакову не раз и не два. Он, однако, превозмог это малодушное решение, продолжая жить и бороться.

Уже упоминалось, что мир литературный производит на любого новичка отвратительное впечатление. Мир театральный, насколько можно судить по «Запискам покойника», если чем и отличается от литературного, то только в худшую сторону. Поэтому решение Булгакова переместить своих героев со страниц романа на сцену следует признать шагом едва ли не опрометчивым: со своей репутацией в глазах «литературоведов» с петлицами и без оных он попадал в такой гадюшник, о котором и не подозревал.

* * *

Алексей Максимович Горький считал себя театральным человеком с солидным стажем. Они с Чеховым стояли у истоков Московского Художественного театра. «Чайка», «Дядя Ваня» и «Вишнёвый сад», «На дне» и «Мещане» составили основу репертуара (и на многие годы) популярнейшего и общедоступного театра. Самое начало века, ночные очереди у театральных касс, восторженное поклонение курсисток, оглушительный успех премьер…

Горький ещё застал в живых легендарного Ивана Федоровича Горбунова, актёра и литератора, несравненного знатока русской народной речи. Известность этого человека была фантастической. Его талантом восхищались Тургенев и Писемский, он выступал с такими корифеями русского театра, как Садовский, Щепкин, Мартынов, Самойлов. Без его выступления (он неподражаемо исполнял сцены из народного быта) не обходился ни один благотворительный концерт.

Газеты, журналы и альманахи охотно печатали небольшие, но чрезвычайно колоритные произведения Горбунова. Любителей русской литературы с удовольствием приобрели и поставили на свои книжные полки четыре тома его полного собрания сочинений.

В рассказе «Белая зала» Горбунов воскрешает один из обычаев тогдашней театральной жизни. Великим постом в Москву, в Челышевскую гостиницу, со всех концов России съезжались актёры и антрепренёры. Начинала работать биржа: составлялись труппы, заключались контракты. Целую неделю кипело разудалое актёрское веселье, в котором тон, как и положено, задавали маститые трагики, любимцы публики.

Старый актёр Хрисанф, изъездивший всю провинцию, в мрачном подпитии вещает молодым, внимательно слушавшим товарищам по сцене:

— Эх, тугие времена для театра приходят. Верьте мне, скоро жид полезет на сцену. Вон сидит с Васькой Смирновым — это жид из аптеки, у аптекаря составлять мази учился, а теперь предстанет пред рыбинской публикой. Талантливый, шельма! Вчера Васька в Челышах его экзаменовал — по-собачьи он ему лаял, ворону представлял, две арии на губах просвистел. Не знаю, как говорить будет, а эти жидовские штуки делает чудесно! Купцы в Рыбинске затаскают его по трактирам. В Ирбитском такому тоже молодцу один шуйский купец шубу соболью подарил. Сидит, бывало, компания, и он с ними. Пьют. Придёт ему фантазия: «Ты бы, Абрамчик, полаял маленько. Видишь, компания скучать начинает». Тот и начнёт, ну и долаялся до шубы. Раз спросили его, как это ему Бог такой талант открыл? В остроге, говорит. Сидел он в остроге, в секретной камере. От скуки, говорит, стал по вечерам прислушиваться к собачьему лаю, стал подражать, и достиг в этом искусстве до совершенства. От собаки не отличить!

Понизив свой бас на октаву, старый актер проговорил:

— Я-то уж не доживу, а вы увидите — скоро актёры на сцене будут по-собачьи лаять, и пьесы такие для них писать будут!

* * *

Как в воду глядел старый трагик: все сбылось! Жид не просто лез на сцену — он её захватил целиком и полностью. На советской сцене диктаторствовала «мейерхольдовщина».

И пьесы она требовала для себя соответствующие своему «творческому капризу».

Язвительные Ильф и Петров в своём бессмертном романе «Двенадцать стульев» всласть поиздевались над сценическими выдумками Мейерхольда. Помните «тиражный пароход» на Волге, «клистирный оркестр», какие-то трапеции и качели на сцене и актёров, то карабкающихся на эти трапеции, то становящихся вдруг вверх ногами? Всё это новации Мейерхольда.

«Железная пята» этого сценического безобразника придавила советский театр, словно могильной плитой.

Добившись назначения заведующим театральным отделом Наркомпроса, Мейерхольд объявил себя «вождём театрального Октября». Первым своим декретом он перенумеровал все театры, словно солдат в строю (само собой, своему присвоив № 1). Он потребовал полнейшего отказа от реалистических традиций, от всего национально-самобытного. Он провозгласил: «Прежде всего — Я, моё своеобразное отношение к окружающему миру. И всё, что Я беру материалом для моего искусства, является соответствующим не правде действительности, а правде моего художественного каприза». И этот «каприз гения» он считал «единственным рабоче-крестьянским методом в искусстве».

Человек неуёмной энергии, Мейерхольд во всём брал пример со своего кумира Троцкого. Он стал носить командирские галифе, сапоги и фуражку, на поясе таскал огромный маузер. При разговорах с актёрами всегда клал этот «режиссёрский инструмент» на стол и не столько разговаривал, сколько отдавал отрывистые команды. Оказавшись педерастом, он не церемонился с подчинёнными, и горько приходилось тому, кто не спешил отозваться на его любовный зов.

Обладая колоссальными связями на самом «верху», Мейерхольд вознамерился выстроить свой собственный театр — нечто грандиозное и величественное. Место для стройки было выбрано в центре Москвы. По замыслу творца, новый храм должна венчать гигантская статуя его самого (копия замысла Дома Советов с монументом Ленина, уходящим под облака). Строительство театра удалось начать, работа закипела. Помешал внезапный арест Мейерхольда. Недостроенное здание удалось переделать и сейчас там концертный зал им. Чайковского.

Новизну своих творческих приёмов Мейерхольд называл малопонятным словом «биомеханика». Он требовал на сцене главного: новизны. Всё должно быть необыкновенным, небывалым — совсем не так, как прежде. Если в старых спектаклях актёры ходили по сцене на ногах, то у Мейерхольда они всё чаще передвигались на руках и при этом задушенными голосами произносили монологи. Сценические «находки» режиссёра-новатора и в самом деле потрясали зрителей. Гамлет, например, шлялся по сцене вполпьяна, как подгулявший купчик, с короной набекрень, а Офелия вдруг выбегала из-за кулис, держа в руках отчаянно визжавшего поросёнка. (Вспомните такого же трюкача Ю. Любимова в театре на Таганке. Вечно пьяный В. Высоцкий произносит знаменитый монолог Гамлета… стоя на голове!). Осуществив постановку «Леса» по Островскому, режиссёр-самодур велел наклеить всем актёрам длинные бороды зелёного цвета.

Булгаков считал, что хулиганские выверты на сцене калечат саму душу русского театра. От трюкачества этого театрального самодура у него начиналась зубная боль. Глаза бы не глядели! Он отчётливо видел, что Мейерхольд своими бесконечными «новациями» отчаянно прячет внутреннюю пустоту и бесталанность. Театральный диктатор был самым обыкновенным шкурником. Михаил Афанасьевич записал в дневнике: «Потеря театра его совершенно не волнует (а Станиславского потрясла бы и, возможно, убила, потому что это действительно создатель своего театра), а его волнует мысль, чтобы у него не отобрали партбилет».

Отобрали. Всё отобрали, в конце концов. И привлекли, как и положено, к суровой ответственности за все совершенные преступления…

Узнав, что ненавидимый им Булгаков нашёл приют под крышей МХАТа, Мейерхольд потребовал от Луначарского закрыть этот театр (а заодно закрыть ещё и Малый).

* * *

Не следует забывать, что Станиславский и Немирович-Данченко, стоявшие во главе МХАТа, являлись «лишенцами», т. е. лишёнными права голосовать, как представители буржуазного класса. Им нельзя было ни избирать, ни быть избранными. По сравнению с Мейерхольдом они считались гражданами второго сорта. Того же поля ягодой были многие актёры прославленного театра, а также драматурги. Гражданская ущербность Булгакова, например, объяснялась тем, что его родитель многие годы преподавал в Киевской духовной академии. Михаил Афанасьевич классово считался совершенно чуждым, в лучшем случае попутчиком — отсюда и расстрельная ярость критической стаи, отсюда и постоянные упреки тем, на Лубянке, по поводу их поразительного бездействия.

Лубянка, однако, вовсе не бездействовала. В её подвалах продолжался процесс геноцида русского народа. Расстрелы неугодных стали настолько расхожим делом, что посмотреть на них допускались наиболее доверенные из своих, — например, Осип Брик. Его рассказы об увиденном в преисподней вызывали у слушателей обмирание. Плюгавенький Ося упивался такой реакцией и чувствовал, как с каждым рассказом возрастает его литературный и гражданский авторитет.

Лубянская тень в те годы чрезвычайно густо падала на советскую культуру.

К чему сомненья и тревоги? К чему унынье и тоска? Когда горит спокойно, строго Кровавый вензель: ВЧК!
* * *

Итак, роман «Белая гвардия», оборванный печатанием на середине и погубивший журнал «Россия», нашёл свою настоящую жизнь на сцене МХАТа.

Запах кулис на самом деле обладал неотразимой силой. Михаил Афанасьевич постоянно присутствовал на репетициях, вникал в хлопоты художников и бутафоров. Ему хотелось, чтобы зритель проникся болезненной тоской о сгинувшем счастье: тихий уют старинной русской семьи, кремовые шторы, розовый свет от абажура лампы и «мама — светлая королева», хранительница этого святого очага. Всё рухнуло в одночасье и сменилось мерзостью разрухи и террора. Громадная православная странища попала под владычество всевозможных Кальсонеров.

Но отдавал ли он себе отчёт, как взбесятся эти самые Кальсонеры, когда увидят на сцене не только кремовые шторы, но и самих героев — белогвардейских офицеров? Нет, видимо, в полной мере он этого не представлял, — не мог представить.

И Кальсонеры больно и увесисто напомнили дерзкому автору о своих возможностях.

Какая-то нечистая сила затащила Булгакова в салон некой мадам Кирьяковой. Скорей всего это сделал его «заклятый друг» Ю. Слёзкин (в «Записках покойника» — Ликоспастов). Поскольку Булгаков теперь вращался в театральных кругах, от него потребовали закулисных новостей. Тогда МХАТ вернулся из гастрольной поездки в Америку, и о приключениях за океаном ходило множество актёрских «баек». Одна из них связана с популярнейшим В. И. Качаловым. Американские евреи каким-то образом разузнали настоящую фамилию этого актёра — Шверубович — и пришли в восторг: «Так он же наш!» В честь его был организован весьма представительный банкет. Какою же было разочарование устроителей, когда Качалов в сильном подпитии проговорился, что его дед-белорус был протоиереем. Зря тратились, чёрт подери! Однако американское «недоразумение» получило вдруг домашние последствия. В Москве его внезапно заметили в спектакле «Три сестры» в его коронной роли полковника Вершинина. Роль эту отдали Болдуману. Напрасно Станиславский протестовал и возмущался, доказывая, что «театр — вещество хрупкое» и не выносит грубого ломания через колено. «Мейерхольдовщина» зажала ему рот, связала руки. «Лишенец» Станиславский не имел полной власти в своём театре. И замечательный спектакль «треснул и посыпался» на первых же порах: роль русского артиллерийского офицера оказалась Боддуману не по силам.

В этот салонный вечер Михаил Афанасьевич в разговоре обронил, что его повесть «Собачье сердце», кажется, имеет шанс быть наконец-то напечатанной: редакция журнала послала рукопись в Боржоми, отдыхавшему там Льву Каменеву. Сановник вроде бы пообещал прочесть на досуге и высказать своё высокое партийное и государственное мнение.

Как водится, подробный отчёт о вечере поступил «куда следует». Из всего, что происходило и говорилось у мадам Кирьяковой, «литературоведов» заинтересовала как раз ненапечатанная повесть Булгакова. 7 мая 1926 года на квартиру писателя был совершён ночной налёт и произведён тщательный обыск. Ищейки нашли и арестовали два экземпляра рукописи «Собачьего сердца». Уезжая, они увезли с собою и самого автора. Ордера на арест у них не имелось. Михаил Афанасьевич после нескольких часов в лубянских кабинетах и коридорах был отпущен домой. Однако рукопись осталась на Лубянке, под арестом. Освободить её удалось много времени спустя с помощью Горького и Е. П. Пешковой, имевшей сильные знакомства на Лубянке. О том, чтобы напечатать повесть, не могло быть и речи. Каменев из Боржоми прислал решительный запрет. Его повесть возмутила… «Собачье сердце» увидело свет только 60 лет спустя, в 1987 году…

Несколько месяцев после обыска и фактического ареста Михаил Афанасьевич провёл в тревоге о судьбе спектакля. У руководителей МХАТа тоже имелись покровители. Всякими правдами и неправдами им удалось отстоять пьесу.

Подготовка премьеры напоминала ожидание генерального сражения.

Мобилизованы все силы. Распределены роли. Критические эскадроны обнажили свои смертоносные клинки-перья. Перед сомкнутыми рядами гарцуют главные «воеводы» этой рати: Бухарин, Радек, Луначарский, Мейерхольд.

Премьера игралась 5 октября 1926 года.

Примечательно, что в день премьеры Булгакова снова утащили на Лубянку. (Известно об этом стало совсем недавно). О чём там с ним беседовали, что выспрашивали, чем грозили — пока неизвестно. Но писатель был отпущен и прямо оттуда, повесив голову, направился в Камергерский, успев тютелька в тютельку к началу спектакля. Очевидцы вспоминали, что он сидел бледный, осунувшийся, с потухшими глазами. Казалось, он совсем не замечал грозовой атмосферы в зрительном зале. Его мучили свои тяжёлые раздумья. Надо полагать, он понимал, что столь пристальный интерес «искусствоведов» добром не кончится.

Михаил Афанасьевич часто вынимал платок и прикладывал его к лицу. Откровенно говоря, он пугался предстоящего успеха.

Едва пошёл занавес, и глазам зрителей предстали герои в военной форме, с погонами на плечах, переполненный зал напрягся, замер, затаил дыхание. Момент и в самом деле непредставляемый: в центре Москвы проклинаемые белогвардейцы и поют не «Интернационал», а «Боже, царя храни»… В рядах стало твориться что-то совсем не театральное: раздавались вскрикивания, послышались слёзы, начались обмороки. Замелькали белые халаты врачей. «Скорая помощь» увезла семь человек.

Такого не бывало со дня основания театра.

Успех «Дней Турбиных» получился оглушительный. Настоящий гром небесный напоминал шквал аплодисментов. Зрители не расходились, не позволяя занавесу успокоиться.

Тем хуже было автору.

Первый выстрел сделал сам нарком Луначарский. 8 октября в «Известиях» появилась его рецензия. Эстет и лидер новой интеллигенции, он суммировал свои впечатления от увиденного без резких выражений. «Атмосфера собачьей свадьбы вокруг какой-то рыжей жены приятеля». Через несколько дней «Комсомольская правда» уже не выдержала тона и сорвалась, назвав Булгакова «новобуржуазным отродьем, брызжущим отравленной, но бессильной слюной на рабочий класс и его коммунистические идеалы». А уж в журнале «Жизнь искусства» критик В. Блюм, нимало не стесняясь, назвал автора пьесы «сукиным сыном».

Для Кальсонеров и Швондеров настала страдная пора. Навалившись стаей, они рвали жертву на куски.

«Долой белую гвардию!»

«Ударим по булгаковщине!»

«Классовый враг на сцене!»

«Разоружим классового врага в театре, кино и литературе!»

Критическая сволочь помельче изощрялась в своём жанре:

«Мишка Булгаков, тоже, извините за выражение, писатель!»

«Возьми, да и хрясни его тазом по затылку!»

Количество подобных «рецензий» приближалось к трём сотням. Каждый орган печати считал делом чести лягнуть, и побольнее, пообидней, одинокого писателя, шатающегося под градом ударов. Стая вошла в охотничий раж и, вывалив языки, гнала свою жертву к неминуемому финалу.

Критический лай и вой возымели своё действие. Театры, один за другим, стали отказываться от пьес Булгакова. В нескольких театрах отменили подготовленные премьеры. С автора через суд принялись взыскивать выплаченные авансы.

Итоги охотничьего сезона подвёл Р. Пикель в «Известиях». Он с удовлетворением констатировал, что советский театр «освобождается от пьес Булгакова», и называл это «громадным достижением советской общественности».

И всё же полного удовлетворения охотники не испытали. Гонимый автор оставался на свободе, с не продырявленным затылком. Больше того, ненавистные «Дни Турбиных» по-прежнему шли во МХАТе, давая каждый раз битковые сборы.

Разгадка этого явления, приводившего Кальсонеров и Швондеров в неописуемую ярость, была проста: у проклинаемого на все лады спектакля имелся главный зритель — Сталин. Он смотрел «Дни Турбиных» 15 раз!

Постоянные наезды Генерального секретаря в театр, — а это охрана и ужесточение режима по отношению к зрительному залу — заставляли ломать голову и многих ставили в тупик. Неподдельный интерес этого сурового человека к спектаклю был необъясним. Сталин любил театр, это знали все. В своих признаниях он выделял Большой и МХАТ. В том и другом бывал часто, знал весь репертуар. Но тут не раз и не два, а… Что скрывалось за таким пристальным интересом?

Иосиф Виссарионович обыкновенно сидел в самом углу ложи, насасывал пустую трубку и пожирал глазами явно буржуазную обстановку, в которой жили, флиртовали, произносили свои монологи герои пьесы. Этот буржуазный мир был ему совершенно незнаком. А между тем с этими людьми в погонах он воевал — и воевал насмерть! — под Царицыном и Петроградом, на Северном Кавказе и Донбассе. Ему вспоминались офицерские цепи под Садовой, поднявшиеся на последний штурм рабочего Царицына. Уставив штыки, они пошли во весь рост и громко запели, и раннее утреннее солнце играло на их праздничных погонах. Тогда удалось стянуть к месту атаки всю артиллерию защитников и атакующие попали под ужасающий огонь. Это была настоящая мясорубка. Никто из офицеров не дрогнул, не побежал, не стал прятаться от шквального огня. Уцелевшие всё так же уверенно шли вперёд и продолжали петь.

Подобные встречи происходили и на других фронтах.

Против Красной Армии сражались вот эти самые, что сейчас на сцене щёлкают каблуками, целуют ручки и подносят цветы и рассуждают о судьбах России, о бездарности своих генералов, о предательстве союзников. Скоро, совсем скоро они поднимутся из окопов и пойдут на смерть с громкой русской песней!

В Царицыне Иосифу Виссарионовичу докладывали, что у многих убитых офицеров поверх мундиров оставались маленькие иконки — старинные, семейные, передаваемые по наследству. Этими иконками их благословляли родные, провожая на войну.

(Прохвост Троцкий, узнав об этом, немедленно распорядился наштамповать сотни тысяч медальонов с изображением своей мефистофельской личины и «вооружить» этими медальонами всех красноармейцев, приказав политработникам строго следить за тем, чтобы эти «советские иконки» не выбрасывались, а носились на груди.)

Интересуясь тем, что за песни горланили атакующие офицеры, Сталин установил: каждый белогвардейский полк запевал своё. Дело в том, что в Белой гвардии сложилось целых четыре как бы содружества, боевого братства в строю, называемых именами популярных генералов: алексеевцы, корниловцы, дроздовцы и марковцы. Каждое отличалось цветом погон, околышей и верха фуражек, нашитыми на рукавах шевронами. У каждого братства существовал и свой гимн, распеваемый в ритме строевого шага. Мотив этих гимнов быстро переняли красноармейские части, заменив, естественно, слова. Так вышло, в частности, с гимном Дроздовского полка — широко известной у нас песней «По долинам и по взгорьям…»

15 раз сидел Иосиф Виссарионович в глубине директорской ложи МХАТа, переживая события на сцене. В общей сложности это около 40 часов — почти двое суток. И ни разу не ушёл, не дождавшись, пока не упадёт в последний раз занавес и не утихнут восторженные аплодисменты.

Иногда он приглашал актёров к себе в ложу или отправлялся к ним за кулисы. Каждый раз он выглядел каким-то размягчённым, стремящимся поговорить, добродушно вглядывался в загримированные лица «офицеров». Актёру Хмелеву, исполнявшему роль Алексея Турбина, он, улыбаясь, сказал: «Вы знаете, я просто влюбился в усики вашего героя!»

Среди бравых «золотопогонников», затянутых в ремни, Генеральный секретарь в своем неизменном кителе и брюках, заправленных в сапоги, выглядел нескладно, мешковатым.

По дороге из театра на дачу он всё ещё находился под впечатление необычного спектакля.

Белогвардейцы поднимались в бой и умирали за «единую и неделимую» — это был их коронный лозунг. Какая замечательная идея! России самой Историей положено оставаться великим и несокрушимым государством. Но откуда у них такая ненависть к простонародью? На этом они и проиграли. Победу в гражданской войне одержало большинство. Испившим горечь поражения не оставалось ничего, как брать штурмом пароходы и забить их настолько, что они осядут ниже ватерлинии. Оставшиеся в живых отправятся мыкать своё горе на чужбину.

Единая и неделимая…

Теперь уже ясно, что великая Россия никогда не была так называемой «тюрьмой народов». Ни одна народность, ни одно племя не исчезли с лица земли, пока она собирала свою единостьи укрепляла неделимость. Совершенно не правы корифеи большевизма (и Ленин в том числе), считавшие, что великость русского народа проявлялась лишь в его великих якобы насилиях над другими народами. Как раз из этого гнусного утверждения и забили потоки оголтелой русофобии, объявившей коллективную ответственность всех русских за придуманное национальное неравенство в России.

Ложь и клевета! Тщательно продуманная установка вековечных ненавистников великого народа.

Как видим, давнишняя «белая» идея, глубоко национальная, за которую шли в бой и умирали целые полки русских офицеров, мало-помалу как бы сама собой перетекала в идею «красную». России, ставшей Союзом Советских Социалистических Республик, надлежало оставаться государством мощным, независимым и гордым, которого никто и никогда не посмеет чем-либо унизить, оскорбить…

Внезапно вспомнился отсвет золотых погон на подгримированных актёрских лицах. В Красной Армии это утеряно и проклято, покрыто ненавистью долгих и кровавых лет войны. Хотя, если взять и хорошенько разобраться… Сейчас это возможно — времени уже прошло достаточно…

В офицерских полках совершенно не было интернационалистов — одни кондовые русские люди. Эти не пили кровь народа. Их выбор в жизни — служение, воинский долг и присяга. Они — защитники Отечества. Так называлась их профессия. За Отечество они и сложили свои головы, не дрогнув под истребительным огнём.

Что же руководило ими, если они даже умирали с песней?

Перед ним была всё та же русская душа, загадочная и непостижимая.

А не прозорливей ли они оказались, разглядев уже в те времена зловещие мордочки Кальсонеров и Швондеров? Будучи людьми несомненно образованными, они ожидали апокалипсических событий, полных библейской злобы за «черту осёдлости».

Ах, этот проклятый VI съезд партии!

Совершённый той осенью подлог оживил в сталинской памяти уроки старого и мудрого о. Гурама. Свершилось именно так, как он предупреждал. Мрачная туча ползучего сионизма накрыла российские просторы. Захватчики всеми способами насаждают свои нравы и законы. Идёт поспешное освоение завоёванной земли. Наглые захватчики ведут себе подобно миссионерам среди дикарей. Они добираются до национальной души покорённого народа, всячески приспосабливая остатки уцелевшего населения для продуктивной и безмолвной эксплуатации.

Моисей 40 лет водил своих евреев по пустыне, дожидаясь, когда вымрет поколение рабов. Он видел цель своих усилий и действовал уверенно, презирая ропот и хулу усталых единоверцев. Так было надо! Он не поддался жалости и победил — добился своего. И стал поэтому великим. Навсегда вошёл в Историю. Заслужил вечное поклонение тех, ради кого заставил принести такие обильные жертвы.

Великий человек не может быть подвержен жалости. Он на это не имеет никакого права. Сам долг повелевает ему, подобно хирургу, руководиться одной необходимой и осмысленной жестокостью.

Предстояло осуществить задачи, небывалые за всю историю человечества: исполнить наконец то, ради чего погиб на кресте Спаситель, Сын Божий. Об этом мечтали самые светлые умы, о них грезили самые просвещённые утописты. Коммунисты, добивавшиеся сокрушения самодержавия, полагали сказку сделать былью. И Генеральный секретарь верил, что русский народ во главе с партией большевиков эти планы осуществит. Разумеется, придётся трудно, необыкновенно трудно, но… лишь бы не мешали войны, заговоры и вредители.

Так или примерно так размышлял Генеральный секретарь, медленно подбирая чёткие ответы на все свои вопросы, желания, планы.

Сталин, как руководитель партии и державы, переживал трудные годы. Заклятый враг Троцкий сидел в Алма-Ате и, судя по сводкам, не думал униматься. Тяжело шла коллективизация села. А с Запада всё ощутимей доносился солдатский смрад фашизма: сначала Италия Муссолини, затем Польша Пилсудского. Кто следующий? Финляндия? Германия? Япония? Образовывалась сплошная линия фронтов. Будущих…

Необходимо было, не теряя времени, подготовиться, как следует. Иначе сомнут!

Этим и только этим были заняты все рабочие часы Генерального секретаря. Поэтому горело до утра одинокое окошко в старинном Кремле…

* * *

Истребление Булгакова, как писателя и живого человека, продолжалось. Одно время, уловив каким-то нюхом предельную занятость Сталина, потеснили из репертуара даже «Дни Турбиных». Для автора это означало настоящий жизненный крах: иссяк единственный финансовый ручеёк, обеспечивавший сносное существование.

Конец 20-х гг. для партии, народа и страны запомнился крайним обострением борьбы, начавшейся не сегодня и не вчера, а ещё в тот вечер, когда в моросящей балтийской мгле рявкнуло носовое орудие «Авроры». России предстояло прекратить своё национальное существование. Пролетарский интернационализм неожиданно обернулся чудовищным антирусским интернацизмом. «Красный террор» смёл в могилы пять сословий её многоукладного населения. Сейчас вопило ломаемое крестьянство. Новая власть не трогала лишь живучее мещанство.

Мировой сенсацией явился приезд в Москву архитектора Корбюзье. Ему предстояло снести весь исторический центр Москвы и застроить его стеклянными коробками. Старая русская столица должна была неузнаваемо изменить свой облик.

«До каких пор, — восклицал К. Зелинский, — мы должны беречь кирпичные кости Ивана Грозного?»

Он требовал взорвать собор Василия Блаженного и здание Исторического музея.

Журнал «Искусство коммуны» провозгласил: «Мы претендуем, чтобы нам позволили использовать государственную власть для проведения своих художественных идей!»

Сам Корбюзье с интересом ездил по Москве и намечал будущие строительные площадки. Особенное внимание он уделил старинным районам Замоскворечья, где всё дышало русской стариной. «Москва, — авторитетно заявил он, — это фабрика проектов, обетованная земля техников. Здесь творят архитектуру новую, целеустремлённую».

Разрушение русской столицы всем своим авторитетом поддерживал первый секретарь МГК Никита Хрущёв.

Над обречённым Замоскворечьем заклубились тучи пыли. Готовился фронт больших строительных работ. В первую очередь сносились самые красивые, самые исторические памятники национальной архитектуры. Исчезло несколько сотен православных храмов. Взорвали Красные ворота — памятник победы Петра Великого над шведами. («Не было у вас никаких побед, мерзкие гои. Не выдумывайте!») В одну ночь исчезло замечательное Садовое кольцо с его столетними липами, вязами, дубами.

К счастью, проект новой Москвы затребовали наверх. Объяснения членам правительства давал какой-то картавый архитектурный шустрик. Он живо манипулировал макетами Кремля, ГУМа, Лобного места, собора Василия Блаженного. Величайшие сооружения русских зодчих он небрежно убирал в сторону, заменяя их кубическими зданиями из бетона и стекла. Сталин, слушая и наблюдая, медленно накалялся. Когда шустрик откинул макет Василия Блаженного, он не вытерпел:

— Положи-и на место! — процедил он и решительно вышел.

Обсуждение проекта провалилось.

Исторический центр Москвы уцелел от разрушения.

Таков был общественный фон, на котором безжалостно, как липы Садового кольца, уничтожались лучшие представители русской литературы.

Захватчики хозяйничали нагло, беззастенчиво. Присвоив себе монополию на глупость.

Булгаков, избиваемый, оскорбляемый, уничтожаемый, держался из последних сил. Но враги не спускали с него глаз. Он завершил работу над пьесой о Пушкине. Критик М. Загорский зарубил её за «невысокий художественный уровень». О пьесе «Мольер» журнал «Театр и драматургия» отозвался как о «низкопробной фальшивке». Наметились связи с Театром сатиры. Однако решительно вмешался Мейерхольд, заявив, что он не позволит «белогвардейцу пролезть на эту сцену».

Пьесы Булгакова с успехом ставились за рубежом. Однако весь гонорар ухитрялся получать какой-то Захар Каганский (разновидность тамошних Кальсонеров).

Как мастера сюжетных разработок Булгакова стали привлекать к созданию оперных либретто. Писатель оставался верен своей теме. Его перу принадлежит либретто «Минин и Пожарский», «Пётр Великий», «Мёртвые души», «Война и мир», «Дон Кихот».

Поразительная живучесть жертвы, её идеологическое упрямство доводили ненавистников до белого каления. Не помогали ни бульдожья хватка, ни отточенные клыки. Истребляемый писатель продолжал дышать, двигаться, появляться в театрах и редакциях — главное же: писать.

В Большом зале московской консерватории состоялось установочное совещание работников культуры. Основной доклад «Судьба русской интеллигенции» сделал Бухарин, главный идеолог расстрельной политики, создатель собственной школы «творческой критики».

— Поймите, — восклицал он с пафосом, — мы имеем историческую ответственность не более не менее как за судьбы всего человечества!

Бухарин самодержавно редактировал первое издание Большой советской энциклопедии и не поскупился на ярлыки, характеризуя творчество как классиков русской литературы, так и современников, имевших несчастье жить в одну с ним пору:

«Пушкин — носитель узко-личных переживаний и выразитель узко-дворянских настроений.

Бунин — последний поэт барских настроений, чем и выявляет своё классовое лицо.

Толстой — буржуазно-феодальный писатель.

Маяковский — люмпен-пролетарий от литературы.

Шолохов — внутрирапповский попутчик, страдающий нездоровым психологизмом и недооценивающий рост производственных процессов в казачьем быту.

Булгаков — художественный выразитель правобуржуазных слоёв нашего общества. В большинстве произведений использует теневые стороны советской действительности в целях её дискредитации и осмеяния. Находится на правом фланге современной русской литературы».

Евгений Замятин, тоже травимый и вконец затравленный, стал рваться за границу. Жить в СССР становилось невмоготу. В своей жалобе «наверх» он писал: «Никакое творчество немыслимо, если приходится жить в атмосфере систематической, год от года усиливающейся травли… Критика сделала из меня чёрта советской литературы!»

К власти и авторитету своего главного зрителя решил, в конце концов, обратиться и Булгаков. Иного способа обуздать жаждущих его крови «бухарчиков» он не видел, не находил.

Сочиняя письмо, Михаил Афанасьевич старался избежать плаксивости, а также не впасть в раболепный тон, в припадание к стопам. Вынужденный искать защиты, он не терял достоинства.

«Чем большую известность приобретало моё имя в СССР и за границей, — писал он, — тем яростней становились отзывы прессы, принявшие наконец характер неистовой брани… Вокруг меня уже ползёт змейкой тёмный слух о том, что я обречён во всех смыслах».

Он просил или выслать его за границу, или же предоставить какую-либо работу, — хотя бы рабочего сцены. Театра он покидать никак не хотел.

Руководителем «Главискусства» в те времена состоял Ф. Кон, чинуша из «старой ленинской гвардии». Его возмутил сам тон письма Булгакова. Там не было и признака холуйства, столь приятного нутру барина у власти. Он поставил резолюцию: «Ввиду недопустимости тона, оставить без рассмотрения».

14 апреля страну потрясло самоубийство Маяковского.

На следующий день после похорон поэта в квартире Булгакова властно загремел телефон. Звонил Сталин.

— Я извиняюсь, товарищ Булгаков, что не смог быстро ответить на ваше письмо. Но я очень занят. Ваше письмо меня заинтересовало. Мне хотелось бы с вами переговорить лично. Я не знаю, когда это можно сделать, так как, повторяю, я крайне загружен, но я вас извещу, когда смогу вас принять.

Таким было начало разговора. Затем последовал вопрос: «Что, мы вам очень надоели?» и совет обратиться ещё раз в дирекцию МХАТа с заявлением о работе. «Они не откажут», — пообещал Сталин.

На следующий день, едва Булгаков переступил порог любимого театра, ему с радостью сообщили, что он уже «проведён приказом» на должность режиссёра.

Телефонный звонок Вождя оградил Булгакова от физической расправы. Появилась возможность спать спокойно, не прислушиваясь к ночному топоту на лестнице.

Театры, однако, по-прежнему отказывались ставить его пьесы. Исключением был МХАТ, где удерживались «Дни Турбиных» — как бы вынужденное признание неких чрезвычайных обстоятельств. (Пьеса по-прежнему шла с неслыханным успехом и в 1934 году, незадолго до убийства Кирова, был сыгран юбилейный 500ёй спектакль.) Режиссёрские обязанности не заполняли жизни целиком. Михаил Афанасьевич снова обратился к прозе. Он принялся сочинять роман о Мастере и его любви. Блестящее перо сатирика позволило ему сполна рассчитаться со своими недругами. В отвратительных персонажах Берлиоза, Лелевича, Аримана, Латунского, Шполянского без труда узнаются Авербах, Вишневский, Киршон, Афиногенов, Шкловский.

Совершенно чуждый низменной житейской мстительности, он ответил своим ненавистникам по-писательски, навеки пригвоздив их на страницах своего бессмертного романа.

Однажды Булгакова встретил Юрий Олеша и позвал на писательское собрание. Там предстояло разбирать какие-то грешки Киршона.

— Пошли, потопчем хорошенько. Гадина отменная!

Булгаков отказался:

— Нет. Противно.

Эпиграфом к роману «Записки покойника» (так и не оконченному) он избрал по-старинному витиеватое изречение: «Коемуждо по делам его…» Понимать это следовало как обещание неминуемой кары за все совершённые преступления… В душе писателя медленно совершался великий процесс: он проникался пониманием небывалой значимости всего происходящего в стране. С одной стороны, по-прежнему неистовствовали Швондеры и Кальсонеры, уже предчувствуя возмездие за свои злодейства. С другой же — страна могуче поднималась из разрухи и уже поговаривали, что скоро совсем отменят продовольственные карточки.

* * *

Глухой канонадой начались незабываемые 30-е годы. 1 октября 1930 года грохнул взрыв в Кремле: новые хозяева разрушили Чудов монастырь, место последнего заточения святого Гермогена. 5 декабря 1931 года не стало храма Христа Спасителя. В следующем году совершены сразу две варварские акции: исчезли Красные ворота, и совершился разгром мемориала на Бородинском поле. В 1933 году взрыв разметал Сухареву башню (москвичи называли её невестой Ивана Великого).

Всевозможные «бухарчики», Кальсонеры и Швондеры готовились писать свою Историю завоёванной России. И хотели начать с чистого листа. Они нахально заявляли покорённому народу: «Не было у вас и не могло быть никакой Истории. Не выдумывайте! Ваша История началась 7 ноября 1917 года. Зарубите это хорошенько на носу, проклятые гои. Иначе…»

Мощные взрывы в Москве напоминали артиллерийскую подготовку к генеральному сражению. Скоро из окопов поднимутся цепи атакующих, и тогда заговорит стрелковое оружие.

Первый выстрел раздался в Ленинграде, в коридоре Смольного…

В доме Булгакова царил настоящий культ Сталина (этот факт попросту скрывается прохвостами от литературоведения).

Прежде всего, конечно, сказывалась обычная человеческая признательность. Михаил Афанасьевич полностью сознавал, что только благодаря Сталину с него соскользнули хищные клыки Кальсонеров. Он им оказался не по зубам. Кроме того, Булгаков относился к той когорте русских людей, которых принято называть не интеллигентами, а людьми глубокой национальной культуры — категорией крайне редкостной и уничтоженной новыми хозяйчиками России в первую очередь. (Смешно же, в самом деле, называть интеллигентами Пушкина, Толстого, Менделеева, Чайковского.) К концу своей недолгой жизни Булгаков полностью постиг, с каким напряжением и искусством ведёт Вождь «линию» по спасению России. Титанический труд величайшего государственного деятеля!

Это же Сталин, и только он, обуздал ползучих гадов, наводнивших русскую землю под действием магического «красного луча». Давнишний символ — исполинский Змий, обвивший колокольню Ивана Великого, — давал писателю чувство собственной прикосновенности к тому, чем занимается Вождь на своём высоком месте в старинном Кремле.

Всевозможная нечисть щёлкает от ярости зубами и отводит душу в кухонных пересудах. Но очистительный ветер перемен скоро выметет их и с уютных кухонь. Вспомним, как улетала свита Воланда из загоревшегося дома или исчезал пронырливый Кальсонер, потеряв всякую надежду на перелом судьбы: «…он сжался в комок и, прыгнув на подоконник, исчез в разбитом стекле».

Кончалось время Кальсонеров — подходил к концу очередной чёрный период истории России.

России снова повезло. Не будь Сталина, её ожидала участь кошерной коровы, умело обескровленной опытными резниками.

Знаменитые судебные процессы 30-х гг. открыли всему миру людоедские замыслы вековечных ненавистников России. Мороз драл по коже — страшно представить!

* * *

На исходе своей жизни Михаил Афанасьевич решил вновь обратиться к своему любимому жанру и написать пьесу о молодости Сталина, показать зрителям, из какого материала и каким образом выковываются такие стальные люди. Он назвал своё новое произведение «Батум» — город, где начиналась революционная деятельность человека, которому русский народ обязан своим спасением от фашизма Троцкого (на очереди стоял фашизм Гитлера).

Работа настолько захватила драматурга, что во МХАТе говорили: «Единственная тема, которая его интересует, это тема о Сталине». Сам Михаил Афанасьевич до сих пор находился под впечатлением телефонного разговора с Вождём. В письме В. Вересаеву он писал: «Поверьте моему вкусу: Сталин вёл разговор сильно, ясно, государственно и элегантно». Это была самая крупная личность, из всех, с кем ему доводилось встречаться в жизни. Он признавался своим друзьям: «В отношении к Генсекретарю возможно только одно — правда, и серьёзная».

К тому времени жизненные и писательские пути друзей, собиравшихся в «пенале» на Тверском, постепенно разошлись. Шолохов стремительно вознёсся и там, в плотных слоях околокремлёвской атмосферы, едва не сгорел, — выручил его вроде бы сам Сталин… Платонов всё так же продолжал ютиться в крохотном «пенале», много работал, но печатался крайне редко… На Булгакова же внезапно свалилась тяжкая неизлечимая болезнь, он терял силы и почти ослеп. Под конец жизни судьба, наконец, смилостивилась над ним — он нашёл свою Маргариту, женившись на Е. С. Шиловской. Из дому он не выходил, торопясь завершить свою лебединую песнь — «Мастера и Маргариту». Он диктовал Елене Сергеевне поправки, вставки, ясно удерживая в памяти всю громадную конструкцию романа.

Пьеса «Батум» была написана как раз в период интенсивной работы над «Мастером и Маргаритой».

Первыми слушателями «Батума» стали братья Эрдманы. Слушали, переглядывались, одобрительно кивали. Затем отправились на кухню — пить чай и обсуждать. Михаил Афанасьевич ходил уже с трудом. Жить ему оставалось меньше года. Елена Сергеевна присутствовала при разговоре и тогда же записала: «Они считают, что удача грандиозная». (Повторялась судьба Пушкина, признавшегося на пороге смерти: «Весь был бы его…») Во МХАТе пьеса пошла, что называется, «с колёс». Начались усиленные репетиции. Осенью творческая группа решила побывать на месте событий, в Батуме. Сели в поезд, поехали. Однако в Туле пришлось сойти и возвращаться в Москву. Что случилось? Оказалось, Сталин категорически запретил постановку пьесы.

В чём причина столь поразительного решения Вождя?

Объяснение простое. Виной всему явились ловкие людишки с необыкновенным «верхним чутьём». Приближался юбилей — Сталину исполнялось 60 лет. К этой дате стали заблаговременно готовиться. В спешном порядке подготовили перевод ранних стихотворений Сталина. Появился целый цикл рассказов о детских годах Генерального секретаря. Рукопись рассказов, составивших книжку, издательство догадалось отправить на отзыв самому Сталину. Ответ из Кремля был строг и категоричен: «Я решительно протестую… Автора ввели в заблуждение брехуны и подхалимы… Книжка имеет тенденцию вкоренять в сознание культ личности вождей, непогрешимых героев. Это опасно, вредно. Советую книжку сжечь».

Не увидели света и переводы сталинских стихотворений.

Пьеса «Батум», к своему несчастью, угодила в эту череду угоднических акций.

Решительным противником культа Сталина был сам Сталин!

* * *

Алексей Максимович Горький, заново обживаясь на родной земле после Италии, применил испытанный приём: «ушел в люди», т. е. много ездил, наблюдал, встречался с читателями, подолгу расспрашивал и постоянно сравнивал. В молодости он исходил Россию пешком. Теперь его возили, и каждая поездка великого писателя обставлялась как историческое событие. Горький понимал, что видит только казовую сторону. Но всё равно, увиденное потрясало. Даже то, что сделано руками заключённых. Преступники замаливали свои грехи не молитвами в поклонах, а трудом. Они возводили новые заводы, строили города, прокладывали каналы, соединяя реки и моря, и этим самым вносили свой вклад в преображение России.

Нет, прежнюю Россию стало не узнать — нечего и сравнивать.

И всё, что было увидено, великий писатель соединял с именем Сталина, с именем Вождя.

Да, России снова повезло!

Год, когда Горький впервые приехал из Италии, вошёл в историю как «год великого перелома». Медленно, со скрипом совершался натужный поворот руля махины российского корабля. Магической волшебной палочки нигде не наблюдалось — перемены достигались мучительным трудом, с большими жертвами. Много, слишком много висело на ногах старой России. Новизну зачастую приходилось декретировать, а попросту — насаждать.

На пароходе «Карл Либкнехт» Алексей Максимович проплыл по Волге от родного Нижнего Новгорода до самой Астрахани. Часто сходил на берег. Страна корчилась в муках коллективизации. Ломался вековой уклад, мужик отрывался от сохи и пересаживался на трактор, на комбайн. Примитивное сельское хозяйство поднималось до уровня промышленного производства. Совершалась трудная работа организации деревни на началах неведомой прежде коллективизации.

Горький писал:

«Существует и уже правильно действует единственно непобедимая сила, способная освободить крестьянство из-под тяжкой „власти земли“, из рабства природы. Сила эта — разум и воля рабочего класса. На этот класс историей возложена обязанность вырвать всю массу крестьянства из цепких звериных лап частной собственности, уродующей жизнь всех людей… Силища рабочего класса несёт крестьянству действительно — и навеки! — освобождение от каторжной жизни».

Мужик, оторванный от своей скудной неурожайной десятины, уверенно, как и пролетарий города, запевал с вызовом всему миру: «Мы наш, мы новый мир построим!»

В Ленинграде, где не стало негодяя Зиновьева, великий писатель встретился с великим учёным И. П. Павловым. Замечательный физиолог, лауреат Нобелевской премии, имел обыкновение задираться, вызывая собеседника на спор. Покорных соглашателей он не выносил. Так он поступил и с Горьким.

Алексей Максимович увидел глубокого старца со скверным характером. В царские времена И. П. Павлов выслужил генеральский чин (персона четвёртого класса). Академии и научные общества 132 стран мира избрали русского учёного своим действительным членом. На своём рабочем пиджаке старик небрежно носил ордена св. Владимира и св. Станислава, а также французский орден Почётного легиона.

Старый учёный, создатель учения о высшей нервной деятельности, бравировал независимостью своих суждений. К тому же он понимал, что Горький по возрасту годится ему в сыновья.

— Мозг человеческий, — с напускной сердитостью заговорил он, — воспринимает впечатления и реагирует на них различно. Я ищу причину этого в биологической химии. Вы же — в какой-то, простите, химии социальной. Мне лично такая совершенно не знакома!

Алексей Максимович интуитивно нашёл верный тон. Старик жил в своих Колтушках анахоретом. Намолчавшись в одиночестве, он испытывал жгучую потребность в мозговой гимнастике. Ему хотелось поговорить, поспорить, но с человеком, равным хотя бы самому себе. И у двух великих русских затеялось своеобразное фехтование… Под конец они, получив невыразимое удовольствие от разговора, сошлись на том, что в наши дни обессмысленная власть капитала породила рецидивы средневековой дикости и зверства, — оба они имели в виду современный фашизм, этот кровавый и гнусный конец царства капитала.

— Надолго изволили пожаловать? — язвительно осведомился академик.

Горький смиренно ответил, что вроде бы насовсем.

— И прекрасно! — одобрил Павлов. — Дома, дома надо жить!

Дома… Да, надо возвращаться. Обстановка в родном доме изменилась неузнаваемо. Пока ещё имелись силы, следовало влезать в хомут и помогать Сталину строить новую Россию.

Уезжая в последний раз в Италию, в 1931 году, Алексей Максимович выступил в «Правде» с предложением создать «Историю фабрик и заводов». Этот почин родил ещё одну увлекательную и полезную затею: начать выпуск журнала «Наши достижения».

Автор романа «Мать» считал, что русскому народу есть на что оглянуться и уж, разумеется, найдётся, чем и погордиться!

Став негласным наркомом советской культуры, Горький часто принимал Вождя в своём особняке у Никитских ворот. Сначала Иосиф Виссарионович приезжал с друзьями по Политбюро, затем стал заезжать один. Ему нравились спокойные неторопливые беседы у огня камина. Два собеседника разговаривали как бы на равных — без малейших опасений промолвить слово невпопад. Ни тому и ни другому не надо было ничего рассказывать о нищете: оба знали горький хлеб лишений, с этим родились, на этом выросли. Сталина привлекала поддержка Горьким его дерзких планов преобразования села. Такого, как теперь в СССР, не было нигде и никогда. Гордились тем, что кормили хлебом Европу, а у самих от голода вымирали волостями и уездами. Мужика-единоличника пришлось носом совать в выгоду коллективного труда (как некогда в полезность картофеля). Колхозная молодёжь впервые узнала вкус занятий спортом, приохотилась к избе-читальне, по деревням запела клубная самодеятельность. Алексей Максимович поверил, что своими глазами увидит колхозных стариков, сидящих на завалинках с книжками в руках.

Изъяны коллективизации? К сожалению, обойтись без этого не удалось. Сказывалась необыкновенность затеваемых перемен, имело место и головотяпство, ретивое усердие обыкновенных дураков. Власть в таких случаях действовала жестоко, отшибая охоту навсегда. (О сознательном вредительстве тогда ещё не говорилось в полный голос, но фигура государственного дурака, наделённого властью, уже вставала во весь рост. Дурак, да ещё с партбилетом — страшно представить, что он способен натворить!)

Задумчиво уставившись на огонь камина, Иосиф Виссарионович тогда признался, что сельскому населению придётся стать единственной колонией страны, — программа индустриализации будет осуществляться исключительно за счёт совхозов и колхозов. Денег советской власти брать совершенно негде (не в долги же за границей залезать!). Резерв один-единственный — внутренний: затягивать потуже пояса.

— Ради такого не грех и демократией поступиться, — поддержал Горький.

Демократия… Это слово заставило Сталина завозиться в кресле. Он достал из кармана трубку, выколотил её в камин. Набивая трубку табаком, он по привычке завесился бровями.

Демократия… Прогрессивная общественность… Демос… Власть и воля народа… Заигранная пластинка демагогов!

В Библии, книге основательной и древней, это модное словечко употребляется трижды. Да, о демократии толковали уже тогда, в библейские времена. Кто не знает о судьбе правоверного Лота с дочерьми? Эти несчастные пытались убежать от разъярённой толпы с кольями и дубинами. Так вот Священное Писание именно эту дикую толпу и называет «демократией» (волей народа). А судьба Иисуса Христа? Когда Понтий Пилат вышел на балкон дворца, он объявил собравшейся толпе, что не нашёл на задержанном никакой вины. В ответ толпа взревела: «Распни его, распни!» И Пилату ничего не оставалось, как умыть руки. Воля народа! В третий раз о демократии упоминается снова в связи с судьбой Христа. Когда его вели на казнь и он тащил свой крест, толпа иудейской черни бросала в него камнями, тыкала щепками, таскала его за волосы и плевала ему в лицо. Священное Писание также называет этот произвол толпы демократией.

Нерусское само это слово — демократия. Его затащила с Запада наша не шибко образованная интеллигенция. Россия всегда стояла на соборности. Соборность — это обязательное внимание к мнению других. Это разумный подход к любой проблеме с учётом реального, возможного.

А демократия… Если разобраться, это диктатура не большинства, а меньшинства. А если начистоту — это не что иное, как диктатура подонков.

Не дай нам Бог такой демократии!

О сносе храма Христа Спасителя Москва и шепталась, и шумела.

Иосиф Виссарионович, рассуждая на эту тему, в очередной раз поразил Горького глубиной своего ума и обширностью знаний.

Владимир Святой, приняв христианство и сбросив Перуна в Днепр, переломил историю нашего народа. Вместе с язычеством в прошлое канул едва ли не самый значительный период русичей. Учёные с какой-то стати считают начало русской государственности с варяжского князя Рюрика. Но это же всего лишь наш вчерашний день! Доказательства? Хотя бы древний документ, известный как «Грамота Александра Македонского». В нём содержатся сведения о царстве братьев Руса и Словена, территория которого простиралась от Адриатического моря до Северного Ледовитого океана. Что мы знаем о том периоде? Да, в сущности, ничего. Тёмный провал. Наши знания начинаются с подвигов князя Святослава, сокрушившего Хазарский каганат. А если покопаться в летописях поосновательней, то выявится, что держава русов существовала задолго до могущественного Рима!

К христианству, навязанному русичам, Сталин относился с точки зрения тогдашней исторической обстановки. Это была идеология нового государственного образования. Именем Христа эта идеология сплотила племена, постоянно враждовавшие одно с другим и не признававшие власть киевского князя. А интересы выживания в окружении сильных недругов настоятельно требовали единства и сильной руки Вождя, т. е. самодержавия.

Новая идеология породила и великую литературу. «Поучение Владимира Мономаха» впервые отвергло идею личного спасения, а исключительно — общего, соборного. Сто лет спустя Даниил Заточник осудил деление на богачей и бедняков и высказал желание укрепления высшей власти путём культуры, просвещения. ю Если бы не проклятые монголы! Нашествие степняков прервало спокойную эволюцию Русского государства. И все же христианская Вера помогла нашим предкам пережить унизительное поражение, собраться с силами и на поле Куликовом вновь обрести свою державную мощь!

Значение христианства для русского народа неоспоримо. Пример Спасителя, принявшего смерть на кресте, породил понятие подвига, т. е. самопожертвования во имя общего блага. «Отдать жизнь за друга своя!» Отсюда несгибаемость русских в самых жестоких испытаниях. Недаром наши враги убеждены, что русского недостаточно убить, его надо ещё и повалить.

К сожалению, за пролетевшие столетия христианство выродилось совершенно. Причём не только католичество, но и православие. Церковь целиком и полностью перешла на сторону богатых и тем самым предала заветы Спасителя. Эта измена погубила авторитет церкви в глазах народа. Достаточно почитать гневные проповеди нашего русского пророка протопопа Аввакума. Угодничество перед властью заставило верующих видеть в попе обыкновенного чиновника в рясе — в дополнение к исправнику или становому приставу. Потому-то церковь и постигла судьба самодержавия. Ведь кресты с храмов сбрасывали вовсе не евреи, на купола лез крещёный народ.

Храм Христа Спасителя жалко, как памятник истории и архитектуры. Если бы он не возвышался в самом центре столицы! Сейчас Страна Советов обрела совершенно новую Веру, новую Религию: марксизм-ленинизм. И в центре Москвы должен стоять величественный храм новой Веры: грандиозный Дворец Советов.

— Что по-настоящему жалко, — признался Иосиф Виссарионович, — так это Садового кольца. Там же белки прыгали. Недоглядел…

— Мы, большевики, — рассуждал Сталин, расхаживая перед камином, — мы не должны забывать, что русские цари сделали одно большое дело — они сколотили огромное государство от Варшавы до Камчатки. И мы получили это государство в наследство. Так что же — разбазаривать? Продавать? Затевать гешефты? Дескать, на наш век хватит. Нет, эта политика вредная. Подлая, я бы сказал!

— Но посмотрите на аристократию. Это же целый класс управителей. Народ отборный, подготовленный. Главное — с чувством хозяина. Хозяина страны. А это очень важно!

— А князь Курбский? — напомнил Горький.

— В семье не без урода, — отмахнулся Сталин. — И Курбский, и бояре-изменники при Лжедмитрии. Всё — так. И — всё же! Этот класс чувствовал, что на его плечах лежит страна. Вот это я и называю чувством хозяина… Когда у нас такие вырастут? Чтобы не боялись ни царя, ни Бога, ни дьявола. За дело — на плаху головой! Нет таких пока. Так и смотрят в рот. Даже зло берёт. Иногда нарочно скажешь ему: «чёрное» и он, как попугай: «да, да, дорогой товарищ Сталин, чёрное».

— Мне кажется, что Серго Орджоникидзе…

— О Серго я не говорю. Артём, Киров, Куйбышев… Но мало, мало. Ах, как мало! Скажешь — сделают. Не скажешь — так всё и останется. Что это? Привычка к барину? Необходимость пастуха? А если с пастухом вдруг что-нибудь случится?

Именно в этот вечер Иосиф Виссарионович развил перед писателем свою мечту о клане руководителей, об отборе лучших, самых лучших, своего рода партийном ордене меченосцев, которые не убоялись бы ответственности и могли взвалить на свои плечи руководство огромнейшей страной.

В такие редкие минуты откровений Алексей Максимович с тревогой ощущал удручающую одинокость этого великого человека…

Алексей Максимович считал, что Вождь, как несостоявшийся священник, не только прекрасно знает, но и почитает Книгу Книг — Библию. Он часто в разговоре приводил библейские примеры… К удивлению писателя, Сталин решительно запротестовал насчёт почитания Книги Книг.

— Это же всего лишь история еврейского народа. И — только! Весь материал сосредоточен вокруг Палестины. Но вспомните — что такое Палестина? Тогдашнее захолустье. Где история Китая? А Индии? Японии, наконец. Или взять такую, например, страну, как Тибет. Или Корею…

Помедлив, он сообщил: недаром император Николай I запретил издавать Библию в полном объёме, с Ветхим Заветом во главе. Он уже тогда, после восстания декабристов, сообразил, что во всемерном выпячивании Библии имеется скрытый умысел. Иными словами, понимал зловредное влияние сионизма.

Горький напомнил о Петре Великом. Распорядился сначала перелить колокола на пушки, а затем вообще отменил такой важный институт, как патриаршество, т. е. поставил церковь во фрунт, превратив её в обыкновенный департамент.

Наставив на собеседника трубку, словно пистолет, Иосиф Виссарионович внезапно спросил:

— А вы видите нынче место для священника на строительстве Днепрогэса или Магнитки? А в Красной Армии? А в колхозе? Не знаю, может быть, у меня что-то со зрением, но я — не вижу!.. Ну, разве где-нибудь в больнице, среди умирающих… Не знаю, не знаю…

Так или примерно так протекали неторопливые беседы двух природных плебеев, сделавшихся величайшими людьми современного мира: великого реформатора и великого писателя.

* * *

Алексей Максимович всё больше подпадал под мощное обаяние Вождя, настоящего кормчего российского корабля. Анри Барбюс, пламенный француз, преданнейший коммунист, с восхищением отзывался о Сталине как о человеке с головой учёного, с лицом рабочего, в одежде простого солдата.

В конце 20-х гг. Сталин, как известно, вёл упорную борьбу за командные высоты. Потерял своё место во главе Ленинграда фанфаронистый Зиновьев, удалось спровадить за границу велеречивого Троцкого. Атмосфера в партии постепенно очищалась. В промышленности сторонниками Генерального секретаря по-прежнему являлись Орджоникидзе и Куйбышев. Наркомом обороны стал Ворошилов. В идеологии день ото дня росло значение вернувшегося Горького.

Больным местом оставалась Лубянка. После внезапной смерти Дзержинского ведомство внутренних дел возглавил Менжинский, больной и разнообразно развращённый человек. Пользуясь его беспомощностью, власть на Лубянке неторопливо забирал Гершель Ягода.

Идеологии Сталин всегда придавал первостепенное значение. «Сначала было Слово…» Он прочитывал всё (или почти всё), что печаталось в толстых журналах, хорошо знал театральный репертуар, а новинки советской кинематографии выходили в прокат только после его одобрения — Генеральный секретарь просматривал все кинофильмы.

В годы разгула футуризма, когда из России вынудили уехать старых мастеров кисти (а их картины украшали лучшие музеи страны), хваткие людишки от искусства сумели устроить так, что на открытие выставки отечественных абстракционистов приехал Ленин. Вождя революции сопровождал сам Луначарский. У Ленина зарябило в глазах: квадраты, треугольники, изломанные фигуры с неестественно вывихнутыми руками и ногами. Ленин растерялся. Улучив момент, он негромко спросил наркома просвещения: «Вы что-нибудь понимаете?» Тот мгновенно догадался, что Вождя следует увезти. И оба государственных деятеля покинули выставку.

Сталин прекрасно помнил сказку Андерсена «Голый король». Руководителям страны не годится играть роли дураков! (Сам он очень любил картину «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». Какой колорит, какие подлинно гоголевские типы! При случае, Иосиф Виссарионович на память мог привести наиболее хлёсткие казачьи фразы из знаменитого письма).

В годы, пока Горький жил в Италии, распоясавшиеся троцкисты уверенно командовали и в литературе. В 1925 году им удалось добиться постановления ЦК РКП (б) «О политике партии в области художественной литературы». Сочинили этот документ Бухарин, Луначарский и Лелевич. Партийное постановление чем-то напоминало провалившийся два года назад «Декрет о самой угнетённой нации». Приоритеты на руководящие посты устанавливались почти законодательно. Молоденький Авербах, племянник Свердлова, в 19 лет возглавил журнал «Молодая гвардия». В. Полонский стал главным редактором сразу трёх журналов: «Новый мир», «Красная новь», «Печать и Революция».

Непрерывно набирали силу и влияние разнообразные литературные салоны, где создавались писательские авторитеты и сокрушались пусть и талантливые, но совершенно неугодные.

Закрепляя позиции, фельдфебели из РАППа провели в 1928 году Первый Всесоюзный съезд пролетарских писателей. Пустозвоны и демагоги, они сделали упор на «пролетарство». Романы, повести, пьесы должны обладать силой прямого действия и убеждать читателя в преимуществах кремлёвской власти перед всеми другими властями. Писатель Евгений Замятин, постоянно травимый лелевичами, швондерами и кальсонерами, откликнулся сатирическим романом «МЫ». Он изобразил литературный процесс в виде сооружения грандиозного Института Государственных Поэтов и Писателей. Любой сочинитель с удостоверением РАППа в кармане становился государственным человеком со всеми привилегиями и почётом. Предусматривалась даже специальная форма для литераторов с иерархией рангов, званий, постов: мундиры, петлицы, ремни и сапоги. Словом, специальное литературное ведомство на манер Лубянки.

Ещё осенью 1929 года, совершив путешествие по Волге и вернувшись в Сорренто, Алексей Максимович, перегруженный впечатлениями от увиденного на родной земле, стал часто писать Сталину о том, что сумел подметить свежим глазом. Новизна, естественно, потрясала. Однако, на взгляд писателя, уже устоявшейся повседневностью стали такие негативные явления, как замаскированное шкурничество, умение щегольнуть р-революционной фразой, лисья ловкость всевозможного «двуногого хлама», «обозной сволочи» (явно из будённовского лексикона!). Словом, следовало в интересах громадного строительства побольше внимания обращать на подбор и выдвижение людей. «Партия, — писал Горький, — всё чаще ставит на боевые позиции людей явно бездарных» (письма от 27 и 29 ноября 1929 года).

Сталин обстоятельно отвечал, и между Сорренто и Кремлем наладилась регулярная переписка.

Думается, мысли Горького в известной мере сказались на знаменитом сталинском лозунге: «Кадры решают всё!»

В 1930 году Горький поехать в Россию не сумел, и долгим показался ему этот унылый год. Он окончательно понял, что его место там, в СССР, дома.

Началась подготовка к окончательному переезду.

* * *

Иосиф Виссарионович, читатель искушённый, с первых же страниц «Тихого Дона» подпал под обаяние великого произведения. Его коснулся восторг долгожданного открытия: вот оно, новое поколение художников слова, настоящих национальных мастеров, а не фокусников, не кривляк, превращающих русский язык в какой-то омерзительный речекряк. Вождь оценил книгу молодого автора как широчайшее историческое полотно, произведение глубоко народное, национальное. Перед ним был настоящий эпос, яркая панорама великой эпохи Революции и Гражданской войны. Неотразимая сила романа — в ярчайших образах героев, в жгучей правде жизни.

Догадывался ли Вождь, что на его глазах совершается крупнейшее литературное явление XX века? Что-то похожее, несомненно, испытывалось — недаром Генеральный секретарь захотел лично познакомиться с молодым писателем, долго разговаривал с ним, и парнишка с Дона навсегда занял место в его сердце, куда избранники допускались по исключительному отбору (например, В. Чкалов, А. Стаханов, П. Ангелина, авиаконструктор А. Яковлев).

Отношения Вождя и писателя прошли жестокую проверку в годы коллективизации. Сталин сидел в Кремле, Шолохов находился в самой гуще событий. Страна громко стонала. Поэтому для Вождя имели исключительную ценность сведения с мест, потому что враги — в этом не было никаких секретов — пользовались трудностями и всячески обостряли положение.

Шолохов отложил работу над «Тихим Доном». Его переполняли впечатления от решительной ломки векового русского уклада на селе. Совершалась настоящая Революция — уже вторая на его глазах. Он с самого начала взял сторону Вождя, сознавая историческую необходимость задуманных перемен.

Но сколько же встречалось перегибов, извращений, обыкновенного чиновничьего головотяпства!

Немало было и сознательного вредительства…

«Езжу по району, — писал Шолохов Сталину, — наблюдаю и шибко скорблю душой. Народ звереет, настроение подавленное».

Читая, Сталин раздражался: «А что же вы хотите, Михаил Александрович? Чтобы мужик ломался с песней? Естественная реакция. Надо потерпеть».

Следующее письмо уже сигнализировало о произволе.

«ГПУ выдёргивает казаков и ссылает пачками».

Ну, выдёргивание было предусмотрено с самого начала. Не расстреливать же, как при Свердлове! Важно — какой величины эти самые «пачки»?

Одним словом, Сталин угадывал, что пока вроде бы всё развивалось по задуманному.

Но вот в письмах зазвучали по-настоящему тревожные нотки: по Дону ползут слухи о надвигающемся голодоморе, о том, что большевики выгребают хлеб до зёрнышка и увозят его за границу. А свои — ложись да помирай!

«Т. Сталин! Умирают колхозники и единоличники, взрослые и дети пухнут и питаются всем, чем не положено человеку питаться, начиная с падали. По колхозам свирепствует произвол».

И добавлял:

«Так хозяйствовать нельзя. Колхозники морально задавлены».

Очень, очень нехорошие сигналы! Не должно быть такого беспросвета. Несомненно, кто-то прикладывает к этому руку!

А вот и ответ — кто это так старается:

«По краю начались аресты. Люди живут в состоянии „мобилизационной готовности“: всегда имеют запас сухарей, смену белья…»

В самом деле, никуда не годится!

А Шолохов продолжал:

«Т. Сталин! Инквизиторские методы следствия: арестованные бесконтрольно отдаются в руки следователей. Надо покончить с постыдной системой пыток!»

Сигнализация Шолохова сыграла свою роль: Иосиф Виссарионович написал знаменитую статью «Головокружение от успехов» и крепко, как он это умел, ударил по головотяпам и вредителям.

Умелые и своевременные меры «сверху» помогли пройти по острию ножа. Крестьянство ограничилось стоном, но за топоры и вилы не взялось. Мужик, в конце концов, признал колхозы, как некогда картошку.

Сталин остался навсегда признателен бесстрашному и честному писателю.

К сожалению, долгую память имели и те, на чьи головы обрушился гнев Вождя. Не в лубянских правилах было забывать обиды. Карательное ведомство наточило вечный зуб на великого писателя. Подлой мстительностью палачей объясняются все или почти все жизненные испытания классика XX века.

Сложное время коллективизации Михаил Александрович отразил в романе «Поднятая целина». Замечательный художник показал преобразование деревни в ярких образах героев. Трудностей колхозного строительства Шолохов не избегал. Страницы романа пахнут потом и кровью. Люди борются, гибнут, терпят поражения и побеждают.

Как водится, начались унизительные придирки при публикации выстраданного романа. В журнале «Новый мир» редакторы потребовали снять главы о раскулачивании: слишком, дескать, жестокие картины. Пришлось снова обращаться к Сталину. Вождь потребовал рукопись и прочитал её за одну ночь.

— Вот путаники! — рассердился он на слишком бдительных редакторов. — Мы раскулачивать не боялись, а они боятся об этом рассказать!

Он приказал не трогать в романе ни одной строки.

После «Поднятой целины» Михаил Александрович вновь вернулся к «Тихому Дону». Работа продвигалась трудно. Многочисленные недруги проявляли изобретательность и постоянно толкали писательскую руку.

Известно, что прообразом Григория Мелехова являлся Харлампий Ермаков, один из руководителей Вешенского восстания. Шолохов постоянно с ним встречался, уточняя многие подробности. Внезапно Ермакова арестовали и расстреляли. Произошло это в самый канун путча Троцкого в Москве. Сионисты упорно продолжали гнуть свою линию на Дону, стараясь любыми способами возмутить казачество против советской власти.

Самыми отвратительными персонажами «Тихого Дона» писатель вывел комиссара Штокмана и его доверчивого последыша Мишку Кошевого. Однако не кошевые составляли массу настоящего казачества. И Штокман, безжалостный расстрельщик, однажды вынужден признать: «Основная масса казачества настроена к нам враждебно». Оголтелый сионист, он отвечает на это национальное сопротивление лютой злобой: «Разговор должен быть короткий — к стенке!»

Именно штокманы и кошевые начали чудовищную операцию по расказачиванию. Ответом на их злодейства стало Вешенское восстание.

В «Тихом Доне» названа фамилия ещё одного палача-сиониста комиссара Маркина. Прочитав роман, Маркин потребовал изменить свою фамилию в произведении. Шолохов отказался. Спор палача и писателя достиг самого «верха». Сталин посоветовал не только не менять фамилии чекиста, но и пристегнуть к нему Свердлова, который стоял у истоков декрета о расказачивании.

Озлобленный Маркин не унялся и предпринял попытку посчитаться с Шолоховым через его родственников.

Широкому читателю неизвестна одна деталь из биографии великого писателя: он был подкидышем. Его родная мать, девка-батрачка, выбрала зажиточный дом в станице и положила на ступеньки крылечка завёрнутого в тряпьё ребёнка. Она знала, что хозяевам этого дома Бог не дал детей. Сама же она уехала в Туапсе и больше в родных местах никогда не показывалась. Со временем она вышла замуж, у неё родился сын. Комиссар Маркин, возглавлявший в те годы Сочинское ГПУ, арестовал этого брата писателя. Матери ничего не оставалось, как явиться к знаменитому сыну. Михаил Александрович дошёл до Сталина и освободил брата.

На Шолохове карательное ведомство испробовало весь набор своих подлых методов. Однажды, инспирировав отравление, писателя даже затащили на операционный стол, решив покончить с ним тем же способом, что и с Фрунзе. Спасла Шолохова счастливая случайность. Хотя уверенность убийц была такой, что на смерть великого писателя уже был заготовлен некролог.

Довольно сложной была афера, связанная с привлечением писателя к мифическому «Заговору казаков против советской власти». На Дону происходили массовые аресты. Дело раскручивал следователь Маркович. Он не церемонился с арестованными казаками.

— Почему не говоришь о Шолохове, фашистская морда? Он же, блядина, уже у нас сидит, И сидит крепко. Контрреволюционный писака, мать-перемать, а ты его покрываешь?

Доведённый до отчаяния, писатель снова обратился к Сталину.

«У меня убийственное настроение. Я боюсь за свою участь. За время работы над „Тихим Доном“ против меня сумели создать три крупных дела… Всё время вокруг моего имени плетутся грязные и гнусные слухи».

«Письма к Вам — единственное, что написал с ноября. Для творческой работы полтора года вычеркнуты».

«За пять лет я с трудом написал полкниги. В такой обстановке не только невозможно работать, но и жить безмерно тяжело…»

В таких невыносимых условиях гениальный писатель заканчивал великую эпопею «Тихий Дон».

Реакция Сталина, как всегда, была решительной и, главное, конкретной. Из Москвы на Дон отправилась комиссия во главе с М. Шкирятовым. Этот строгий человек в течение многих лет занимал пост верховного судьи в партийных делах. Метод его работы был предельно жестким… Шкирятов пришёл к выводу, что недруги стараются любыми средствами скомпрометировать писателя и своими бесконечными интригами не дают ему работать.

Обстоятельный доклад комиссии Шкирятова обсуждался на заседании Политбюро. Итоги подвёл сам Сталин:

— Великому русскому писателю должны быть созданы хорошие условия для работы!

Благодаря этому Михаил Александрович успел до войны с Гитлером завершить свой замечательный роман.

* * *

Судьба Б. Л. Пастернака — пример того, как коверкается жизнь человека в интересах сильных мира сего.

Пастернак — первая ласточка диссидентства, только не добровольного, а насильственного, принудительного. Поэт имел несчастье попасть в поле зрения хитроумной «тётки», она заботливо взяла его на колени и принялась утучнять славой, готовя его на роль страдальца за права человека, подлинного страстотерпца от бесконечных козней советской власти. При этом совершенно забывалось, что перу Пастернака принадлежат пламенные поэмы «Лейтенант Шмидт» и «1905 год». Его усиленно подавали (создавали имидж), как застарелого противника власти Советов, искренне убеждённого в том, что для того, чтобы публиковать заведомо слабые сочинения, необходимо разрушить до основания великую державу.

Тревожные предчувствия одолевали Пастернака на протяжении почти всей жизни. Ему казалось, что в его судьбу постоянно вмешивается какая-то неведомая, но исключительно властная сила. Поэт стремился жить спокойно, наслаждаясь только творчеством. Однако ни спокойствия, ни наслаждения никак не выходило — что-то мешало постоянно. Не помогало и полное затворничество на роскошной писательской даче в одном из самых очаровательных уголков зелёного Подмосковья.

Судьбу поэта почему-то с самого начала покрывала некая дымка, предназначенная для создания загадочности, почти таинственности. Усиленно выпячивался его отец, преуспевающий художник, и полностью замалчивался дед, одессит, служивший кантором в синагоге. В семье кантора исповедовался хасидизм, и с благоговением произносилось имя основателя этого изуверского течения Баал Шем Това. Затем настал черёд восхищения бешеной деятельности Ахад Гаама, тоже одессита, ожесточённейшего соперника самого Т. Герцля.

Потомки кантора одесской синагоги сумели вырваться из «черты оседлости» и основательно выварились в котле столичной жизни. Как раз из таких и состояла основная масса так называемой русской интеллигенции.

«Закон написан в сердцах евреев!» — наставлял своих единокровцев неистовый Ахад Гаам.

Русская интеллигенция напоминала болото, упорно осушаемое, однако всё равно достаточно мшистое, трясинное: превосходная почва для разнообразных махинаций деятельной и небрезгливой «тётки».

Дымка на судьбе поэта порождает множество вопросов.

В частности, до сих пор нет толкового объяснения вражды к Пастернаку со стороны заслуженной стукачки Лили Брик. Поэт всю жизнь симпатизировал Маяковскому, посвящал ему свои стихи (например, «Мельница»), но всякий раз перед ним стеной возникала властная фигура московской Мессалины, чья власть над подкаблучником Маяковским была неодолимой. Совершенно дикий случай произошёл в последнюю новогоднюю ночь, которую суждено было отпраздновать Маяковскому. У него в Гендриковом переулке собралась компания друзей. Туда незваным гостем вдруг заявился Пастернак. Разгневанная Лиля Брик потребовала, чтобы «Володичка» вытолкал гостя взашей.

Что вызвало её ярость? Уж не разузнал ли что-то Пастернак о сучьей деятельности этой дамочки и не собирался ли по-дружески предупредить хозяина квартиры? (Через 14 недель сердце Маяковского было пробито пулей.)

А необыкновенный ажиотаж вокруг Пастернака на Первом писательском съезде? Борис Леонидович испытывал вполне понятную неловкость. Уж он-то знал, что и в зале, и за стенами зала имелись подлинные мастера! А — вот же…

Затем этот подчёркнуто пожарный вызов в Париж, на конгресс. Ехать он не хотел — его послали. Он отказывался выступать — его заставили. Он поднялся на трибуну и произнёс совершенно бесцветную речь, сказав: «Поэзия всегда остаётся той, превыше всех Альп прославленной высотой, которая валяется в траве, под ногами, так что надо только нагнуться, чтобы её увидеть и подобрать с земли».

Участники конгресса были разочарованы его выступлением (в самом деле, стоило ради этого срочно требовать человека из Москвы!). Однако сам Пастернак остался доволен. Ему удалось извернуться и не затронуть ни одной из политических тем.

На протяжении всей жизни Пастернак стремился писать прозу (как Пушкин и Лермонтов). Будучи человеком здравого ума, он всё же понял, что ни «Повести Белкина», ни «Тамани» ему создать не удалось. Много сил вложил он и в «Доктора Живаго». Но… выше головы не прыгнешь! Поэтому достойна изумления вся мировая вакханалия, поднятая вокруг заурядного романа, а особенно Нобелевская премия. Здесь слишком зримо торчали уши осатанелых антисоветчиков, избравших Пастернака в качестве ритуальной жертвы.

Поражает обречённость в судьбе поэта, давнишняя намеченность его к закланию во имя «демократии» и «прав человека». Разве не ради этого вдруг зачастила в СССР баронесса М. И. Будберг, старый, заслуженный деятель сионистской «закулисы», и всякий раз она стремилась в Переделкино, к Пастернаку? В том же свете следует рассматривать и неожиданное появление рядом с больным затюканным поэтом молоденького А. Вознесенского, шустрого вьюноши, вдруг объявившего себя его учеником. Пастернак упорно отказывался от чести слыть Учителем этого прилипчивого сикофанта. Наконец он не выдержал и затопал ногами на некоего Льва Озерова, переводчика:

— Да что вы мне навязываете этого Андрюшу? Учитель, Учитель… Не я его Учитель, а Безыменский!

Наконец печальная история последнего сердечного увлечения состарившегося поэта.

Избранница Пастернака, в отличие от сахаровской, выглядела привлекательно. Но за ней тянулся слишком грязный «хвост»: эта шустрая дамочка отбыла лагерный срок за спекуляцию валютой. Под умелыми чарами обольстительницы старик, живший на даче анахоретом, мгновенно сомлел и раскис. Прелестная уголовница могла им вертеть, как только ей заблагорассудится. Недаром как раз в эти дни в критической статье, напечатанной в журнале «Октябрь», тревожно указывалось на «оскудение духовных ресурсов» поэта и заключалось: «Пастернак приносит в жертву форме любое содержание, не исключая разума и совести»… Продолжал вертеться в Переделкине Андрюша Вознесенский, всё гуще роились зарубежные корреспонденты, всё чаще наезжала из Лондона многоопытная Мура, баронесса М. И. Будберг. Остерегаясь открытых встреч с растолстевшей баронессой, Борис Леонидович, вроде бы искусно заметая следы, устроил застолье с гостьей из Англии на квартире своей очаровательницы.

Можно представить, как усмехалась коварнейшая «тётка», наблюдая за неуклюжей конспирацией поэта!

Пробил час, и подруга с уголовными наклонностями оказалась на Лубянке. Туда же пригласили и Пастернака. Старик пережил несколько унизительных часов. Первым делом, естественно, расспросы, протоколы, подписи (внизу каждой страницы). Затем последовало тыканье носом в сокровенные дела. В частности, в руках следствия оказалось многое из того, что он упорно скрывал и прятал, доверяя только той, кому принадлежало его сердце. Состояние было словно у нашкодившего кота. Для «тётки» не существовало никаких секретов. И зря он изощрялся в конспирации: за ним следили постоянно, фиксируя с близкого расстояния каждый шаг, каждое слово, каждое движение.

Разговаривал с Пастернаком молодой сотрудник в форме. «Литературовед» был вежлив до предела. Под конец, усугубляя смятение несчастного старика, он глумливо возвратил ему фривольные стихи, посвящённые своей избраннице:

Под ракитой, обвитой плющом, От ненастья мы ищем защиты. Наши плечи покрыты плащом, Вкруг тебя мои руки обвиты. Я ошибся. Кусты этих чащ Не плющом перевиты, а хмелем. Ну — так лучше давай этот плющ В ширину под тобою расстелем!

Горьким и безрадостным оказалось старческое увлечение, кровавым финал. Решительно отказавшись играть навязанную ему роль приверженца западных свобод (даже вернув Нобелевскую премию), Борис Леонидович заканчивал жизнь жертвой недобросовестных махинаций «тётки» и укрылся от её «всевидящего глаза» лишь под могильной плитой на кладбище в Переделкине…

* * *

Свалив с плеч тревоги коллективизации, Генеральный секретарь получил небольшой роздых и обратил внимание на культуру.

После кремлёвского верха, очищенного от троцкистов, здесь прямо-таки шибало в нос знакомой затхлостью. Никакие ветры перемен сюда не пропускались. Народ окопался тёртый, битый, опытный. Сменилась тактика: не высовываться понапрасну (соблюдать осторожность). И всё же активность не снижалась. Орудовали так, словно возвращение Троцкого — вопрос ближайших дней. Хитря и приспосабливаясь, кальсонеры как бы заранее выслуживались перед своим кумиром. Вот приедет барин и похвалит, и наградит. Словом, Троцкий выслан, но дело его живёт. Возвращайтесь поскорее, драгоценный наш Лев Давидович!

Для выдувания затхлости срочно требовался хороший сквознячок.

Опытные люди уверяют, что евреев отличает полное отсутствие чувства меры. При неудачах — вопли, при удачах — радость через край.

Старые большевики, «ленинская гвардия», скопившиеся в Обществе политкаторжан, посовещались и решили выпустить в своём издательстве гнусную книжонку французского маркиза де Кюстина о России — настоящий пасквиль. Расчёт был явно низменный, и он удался: на столичных кухнях книжку обсуждали на все лады, издателей нахваливали за смелость. Развивая первый успех, «гвардейцы» решили опубликовать в партийном теоретическом журнале известную статью Ф. Энгельса «Внешняя политика русского царизма». Специалистам эта статья была известна хорошо. К сожалению, друг и соратник К. Маркса показал себя в ней оголтелым русофобом. Он оперировал избитыми обвинениями: «тюрьма народов», «агрессия», «реакционное черносотенство». Именно поэтому «старые гвардейцы» и вознамерились снова привлечь внимание к этому документу. Однако успел вмешаться Сталин. Он вынес вопрос на заседание Политбюро. Возражая классику марксизма-ленинизма, Сталин подчеркнул, что политика партии не имеет ничего общего с примитивным национализмом, и проводит задачу укрепления единого и неделимого социалистического государства.

Вскоре был объявлен конкурс на создание учебника по истории. Идеологические установки нынешних «корифеев» — Бухарина и Покровского — полностью совпадали с извращёнными взглядами Энгельса. Россия — «тюрьма народов», Минин и Пожарский — «контрреволюционеры», Богдан Хмельницкий — «предатель украинского народа»…

Победителем на конкурсе стал учебник русского историка А. Шестакова. Его напечатали к началу учебного года.

* * *

В невыносимые условия попал вернувшийся с чужбины Алексей Толстой. Как и Горькому, троцкисты не могли ему простить «измены эмиграции». Прибавился ещё и новый «грех»: вернувшись на Родину, бывший граф написал злободневную и чрезвычайно динамичную повесть под названием «Хлеб», посвящённую обороне Царицына. Кальсонеры аж задохнулись от возмущения. Главным героем повести был Сталин… Но, щёлкая клыками, открыто нападать на повесть остерегались: уж слишком суровым был Хозяин. Они дождались случая и вцепились в пьесу А. Толстого о Петре Великом. Спектакль был поставлен в МХАТе режиссёром И. Берсеневым. После премьеры на автора и коллектив театра обрушилась сама «Правда». Разносная рецензия была озаглавлена «Реставрация мережковщины».

Прекрасно понимая, что скрывается за расправой с вернувшимся писателем, Сталин поспешил вмешаться. В «Правде» в очередной раз сменили главного редактора. Больше того, «Мосфильм» заинтересовался повестью «Хлеб» и пригласил для работы над кинокартиной братьев Васильевых, прославившихся фильмом «Чапаев».

Наконец в 1932 году в подзапущенном доме советской литературы распахнулись окна и потянуло освежающим сквозняком: решением Центрального Комитета зловредный РАПП был ликвидирован. Пал самый мощный бастион троцкизма в идеологии. Знаменательное событие произошло под Пасху. Писатели бросались друг к другу с поздравлениями. Во МХАТе экзальтированные актёры утирали слёзы и от радости целовались накрест.

Начиналась генеральная приборка.

На следующий год завершилось строительство Беломорско-Балтийского канала. Событию придавалось огромное значение. Никто не скрывал, что сооружение ведётся руками заключённых. Но это был искупительный труд вчерашних грешников. И осужденные за преступления люди работали героически. Потрясали сроки строительства. Панамский канал длиною 80 километров строили 28 лет. Суэцкий (160 км) — 10 лет. Беломорско-Балтийский имел протяжённость 227 километров и был построен менее чем за два года. Июльским жарким днём по каналу на теплоходе проехали члены правительства: Сталин, Киров, Ворошилов. Месяц спустя теплоход принял на борт 120 писателей. В результате их поездки появилась внушительная книга, — не столько о самом канале, сколько о строителях. Литераторы встречались с рабочими, выспрашивали, фотографировали, заполняя свои блокноты. Многие из создателей рукотворной реки получили досрочное освобождение, были награждены орденами. Осмысленный труд на благо Родины преобразил людей. Раскаяние в совершённых преступлениях проявилось в работе и сделало их героями, переломило их судьбу…

* * *

Кандидатура А. М. Горького на Нобелевскую премию возникла сразу же, едва он уехал в эмиграцию. Разрыв с режимом поднял шансы великого писателя необычайно высоко. В тогдашнем литературном мире художника, равного Горькому, попросту не имелось. Он почитался представителем немеркнущей плеяды русского «серебряного века». Зарубежная печать уверенно предсказывала, что на этот раз высшую литературную награду обязательно получит если не Горький, то кто-нибудь из русских писателей.

В среде эмигрантов, обосновавшихся в основном в Париже, закипели страсти соперничества. Горького эта публика откровенно ненавидела, считая его «большевизаном». Назывались имена И. Бунина, Д. Мережковского, А. Куприна, И. Шмелёва. Составились партии того или иного кандидата, началась ожесточенная грызня.

Страсти улеглись после статьи некоего В. Познера, напечатанной в газете «Возрождение». Он «помирил» спорщиков тем, что облил грязью всю эмигрантскую литературу [10] .

Ни один из русских писателей в том году премии не получил.

Десять лет спустя Нобелевский комитет присудил награду И. А. Бунину. О Горьком на этот раз не поминалось, — он к тому времени окончательно уехал в СССР.

Политические соображения всё заметней сказывались на решениях Нобелевского комитета. Тем более что писатели из России традиционно не пользовались симпатиями шведских «заседателей» ещё задолго до Революции. Достаточно вспомнить, что лауреатами этой престижной премии так и не стали ни Л. Н. Толстой, ни А. П. Чехов.

Алексей Максимович отнёсся к неудаче с Нобелевской премией так, как и положено художнику его ранга, — с ясным пониманием всего не слишком сложного механизма отбора лауреатов. Страна Советов по-прежнему подвергалась ожесточённому остракизму. Правда, в том году Соединённые Штаты Америки наконец-то сменили гнев на милость и вынуждены были установить с СССР нормальные дипломатические отношения.

Обязанности наркома культуры постоянно отрывали Горького от письменного стола. В литературе и искусстве продолжалась необъявленная вслух война. Неугодные доводились до отчаяния. Писатель Евгений Замятин, отчаявшись выжить в невыносимой обстановке, принялся хлопотать о заграничном паспорте. Горький пробовал его уговорить:

— Не уезжайте. Вот увидите, скоро всё изменится.

Измученный писатель ничему уже не верил. Он не видел конца-краю всевластию лелевичей-кальсонеров. Это был больной, сломленный человек.

Алексей Максимович не досаждал Сталину своими просьбами, однако в критических случаях всякая деликатность решительно отбрасывалась. Так вышло и с Шолоховым. Кальсонеры не переставали измываться над писателем с Дона. После «Поднятой целины» он вернулся к прерванной работе над «Тихим Доном». И здесь коса нашла на камень: ни один журнал, ни одно издательство не отважилось печатать великое произведение. Редакторы попросту боялись. Алексей Максимович устроил так, что Сталин и Шолохов встретились у него на даче под Москвой. Это был самый надёжный способ разрубить все завязавшиеся узлы, — беседой с глазу на глаз и начистоту.

Иосиф Виссарионович приехал на встречу в раздражённом состоянии. Из Германии поступали слишком нехорошие новости. Слава Богу, что позади все трудности коллективизации. Удалось решить одну из основных задач государственной безопасности страны: продовольственную. Однако план индустриализации только набирал разбег. Работы — и очень напряжённой — на несколько пятилеток. Сумеем ли? Успеем ли?

10

Нынешние телезрители вправе поинтересоваться, а не имеет ли отношение теперешний Познер к тогдашнему? Да, имеет. Всяческое «поливание» России — наследственная профессия в этом клане.

А тут ещё какие-то лелевичи и авербахи!

Ощущение было, как от блох или клопов. Терпеть и дальше? Поднадоело!

Шолохов был в неизменной гимнастёрке под ремнём и сапогах. Он сидел на краешке стула, смотрел под ноги и, нервничал, барабанил пальцами по колену. Алексей Максимович поместился сбоку Сталина и, не влезая в беседу, разводил костёр в огромной пепельнице. Он тоже волновался и сдержанно покашливал. От него не укрылось состояние Генерального секретаря. Если бы Шолохов догадался и повёл себя поосторожнее! Со Сталиным можно спорить, только необходимо улавливать момент. Вождь вспыльчив, но отходчив.

Иосиф Виссарионович ценил Шолохова за человеческую смелость и гражданскую честность, помня переписку в самые тяжкие периоды коллективизации.

Располагал Сталина и весь облик молодого писателя: открытое лицо, высокий лоб, чистосердечная улыбка. И эта заношенная гимнастёрочка, ремень и сапоги! Человек всецело занят важным делом: «строит» роман, произведение, какого ещё не бывало.

Молодец, одно только и скажешь!

Сталину очень хотелось, чтобы Гришка Мелехов, герой «Тихого Дона», после всех жизненных передряг всё же сделал правильный выбор. Он так и сказал писателю:

— Михаил Александрович, перетащите его к нам!

У Шолохова вырвалось:

— Да не идёт он… ну никак!

Сталин пустил густой клуб дыма и словно закутался в облако.

Сбоку настороженно кашлянул Горький. Он подавал Шолохову отчаянные знаки.

— Ну, хорошо, — проговорил Сталин. — Не идёт, насиловать не надо. Но генерал Корнилов! Почему вы его так… так слабо показали? Это же наш враг. Враг сильный, смелый, враг идейный и слишком опасный. А у вас он…

— Он человек чести, — возразил Шолохов, глядя на носки своих сапог. — Он честно воевал. Он честно и заблуждался. Он единственный генерал, который убежал из германского плена.

Сталин вкрадчиво спросил:

— А как вы думаете, товарищ Шолохов, не обрадуются ли этому наши враги за рубежом? Не сделаем ли мы им подарок?

Счёл нужным вмешаться Горький:

— Да разве на них угодишь? Плевать на них надо, вот и всё.

Повисла напряжённая минута. Сталин внезапно усмехнулся.

— Убедили! — признался он и стал вставать из-за стола. — Роман будем печатать.

На прощанье он с усмешкой поразглядывал просиявшее лицо Шолохова и проговорил:

— Так, говорите, не идёт он к нам? Какой упрямый! Жаль. Очень жаль… Ну, желаю успеха, Михаил Александрович.

* * *

Одна особенность горьковского быта бросалась тогда в глаза: чем больше писатель стремился к встречам с собратьями по перу, особенно с молодыми, тем труднее становилось этим людям прорваться в особняк у Никитских ворот или на дачу в Барвихе. Всех встречал у ворот Пётр Крючков и прогонял, грязно ругаясь и едва ли не толкая в шею. Крючков сделался несменяемым секретарём вернувшегося классика и старательно выполнял при нём роль стража и надсмотрщика (главная его роль откроется скоро, — на судебном процессе). Пока же, благодаря гориллообразному «секретарю» с необыкновенной волосатостью, «зелёную улицу» к Горькому имел чрезвычайно узкий круг людей: Маршак, Никулин, Михоэлс.

И всё же Алексей Максимович встречался, подолгу разговаривал, читал рукописи, правил, а некоторым, понравившимся ему особенно, подавал советы. Так, художнику Павлу Корину он подсказал идею серии картин «Русь уходящая», а молоденькому Александру Твардовскому — тему поэмы «Страна Муравия».

Он по-прежнему радовался чужим успехам.

Свою старческую одинокость Алексей Максимович глушил работой и украшал привязанностью к сыну, к его семье. У Максима подрастали две прелестных девчушки, Марфа и Даша, их голоса звенели за дверью писательского кабинета Горького, создавая иллюзию прежней многолюдности, молодости, веселья. Так ему легче жилось и осмысленней работалось. Он торопился завершить основной труд своей жизни — «Жизнь Клима Самгина». К тому же от внучки Марфы, старшенькой, незримые нити тянулись к семье Сталина: в школе она сидела за одной партой со Светланой Аллилуевой. Девочки дружили.

Тем временем две «язвы» подтачивали кажущееся благополучие горьковского дома: ветреность снохи «Тимоши», жены Максима, и бесконечные придирки Крупской. «Великая Вдова» заставляла Горького уже третий раз переписывать его очерк о Ленине. Вязалась она и к тексту романа «Жизнь Клима Самгина». По её настоянию изъяли несколько глав. Алексей Максимович испытывал тихие страдания. Больная старуха попросту бесилась в своей заброшенности и хваталась за любую возможность напомнить о себе, о своём значении (тем самым толкая писателя под локоть, мешая ему работать). Засадив Горького за переделку очерка о муже, Крупская принималась хозяйничать в той области, которую ей оставили, снисходя к положению «Великой Вдовы»: комплектование библиотек. Своими страшными базедовыми глазами она просматривала списки литературы и раздражительно вычёркивала, вычеркивала, вычеркивала. Библия, Коран, Данте, Платон, Шопенгауэр. И таких запрещённых авторов и книг для советского широкого читателя набралось более ста. Настоящее мракобесие!

Или, быть может, там орудовало лукавое и ловкое окружение?

Вторая «язва» горьковской семьи была серьёзнее, больнее: жена Максима свела близкое знакомство с Гершелем Ягодой и нисколько не скрывала своих отношений с этим страшным человеком. Максим, как все слабые безвольные люди, стал всё чаще прибегать к испытанному русскому средству залить растущее отчаяние: к гранёному стаканчику…

* * *

Великого писателя удручала не только нездоровая обстановка в собственном доме, его угнетала и атмосфера в тогдашнем литературном мире.

Писательский быт изобиловал дикими выходками.

Аркадий Гайдар, сочинявший для детей, вдруг врывался в издательские кабинеты и выхватывал из кармана пистолет. Детский писатель был неизлечимо болен. Его рассудок повредился на расправах с мятежными крестьянами. Командуя карательным отрядом, он собственноручно расстреливал и даже рубил шашкой без всякого разбора. Наступившее безумие было карой за бесчеловечную жестокость. Гайдар жил одиноко (жена от него ушла), под присмотром и заботой своих товарищей Паустовского и Фраермана. Совсем недавно он публично разорвал свой партийный билет — в знак какого-то протеста.

А пьяные скандалы в ресторанах, а вульгарные драки между сочинителями!

Когда-то хулиганскими загулами отличался Сергей Есенин, теперь эту пагубную эстафету подхватил Павел Васильев, талантливейший парень с Иртыша.

Горький плакал, слушая стихи Есенина.

Павлу Васильеву он дал рекомендацию для вступления в Союз писателей.

Тем и другим Алексей Максимович восхищался, как истинными самородками. Таланты обоих сверкали, и Горький видел в них как раз проявление того, на что он надеялся, нетерпеливо призывая Революцию: буйное разнотравье на благодатной русской почве под солнцем Свободы. Одного из поэтов родила рязанская глубинка, другого — старинная рубежная казачья линия на Иртыше.

Но сколько же огорчений доставляли как один, так и другой великому писателю своим бесшабашным поведением!

На первых порах Алексей Максимович проявлял снисходительность взрослого. Ему казалось, в молодых поэтах играет кровь, им необходимо перебеситься. Однако время шло, а выходки буянов достигали степени откровенного хулиганства. Безобразное поведение становилось вызывающим и дерзким. Своей необузданностью поэты словно бы бросали вызов… но кому, кому? — вот в чём вопрос! А ведь понимали (должны были понимать!), что своими безобразными выходками сдают на руки врагам сильные козыри во всех мастях.

Литературная жизнь Москвы в те времена ощутимо попахивала кровью. Едва вынули из петли Есенина, засверкал топор над головой молоденького Шолохова, а вскоре грянул выстрел в Гендриковом переулке. Так что появление поэта из Сибири походило на подкрепление национальным силам, ведущим тяжкое сражение с ордой врагов. За спиной Васильева была учёба во Владивостоке на факультете восточных языков и добровольное бродяжничество с оседанием в Павлодаре, в Новониколаевске (Новосибирске) и в Омске.

В Москве молодой поэт быстро вошёл в литературную среду. На квартире Л. Сейфуллиной он познакомился с Шолоховым. Писатель Е. Пермитин, земляк из Усть-Каменогорска, свёл его с Б. Корниловым и Я. Смеляковым. Стихи сибирского парня нравились А. Толстому, Б. Пастернаку и Д. Бедному. Он стал своим человеком в семье С. Клычкова, за ним ухаживали такие «львицы», как В. Инбер, Г. Серебрякова и Е. Усиевич.

Высокое покровительство Васильеву стал оказывать В. В. Куйбышев.

Как и кудрявый золотоголовый рязанец, поэт с Иртыша успевал писать искромётные стихи и устраивать безобразные скандалы. В Москве Васильев вёл себя, словно в родной станице. Одно время он крепко сошёлся с Борисом Корниловым и Ярославом Смеляковым.-

Три мальчика, Три козыря бубновых, Три витязя бильярдной и пивной!

Несколько раз загульная троица оказывалась в отделении милиции, откуда их ранним утром выручала знаменитая Любка Фейгельман.

В 1923 году в советский литературный обиход вошло понятие «русского фашизма». Тогда своими жизнями поплатились А. Ганин с товарищами. Их прикончили на Лубянке. Обвинение в фашизме витало и над головой Есенина. А через два года после убийства Маяковского Москва была потрясена широкозахватным делом так называемой «Сибирской бригады». Среди арестованных были в основном не сильно известные поэты и прозаики: Н. Анов, Е. Забелин, С. Марков, Л. Мартынов, П. Васильев и Л. Черноморцев. «Литературоведы» в петлицах вовремя среагировали на роспуск клыкастого РАППа и принялись пропалывать русский литературный подрост. Всем обвиняемым клепался антисемитизм и фашизм.

«В качестве конечной политической цели выдвигался фашизм, в котором увязывались национализм и антисемитизм… В качестве первого этапа на пути к фашизации СССР группа выдвигала создание независимой белой Сибири. Идея белой Сибири порождала культ колчаковщины и Колчака, как предвестника и грядущего диктатора фашистской России».

Обвинения слишком грозные, обрекающие на смерть, однако за арестованных кинулись хлопотать лица, власть и влияние имущие. Особенно постарался И. Тройский, свояк П. Васильева, занимавший в те годы сразу три поста: он являлся главным редактором «Нового мира» и «Красной нови», а также ответственным секретарём «Известий». Русские «фашисты» отделались на удивление легко: Васильев и Черноморцев получили условные сроки, остальных сослали в Архангельск на три года.

Обращал на себя внимание обвинительный «гарнир»: любая выходка русских литераторов квалифицировалась, как оголтелый фашизм. Об этом следовало бы вовремя задуматься…

Горький, окончательно вернувшийся на родную землю, понемногу налаживал подзапущенное литературное хозяйство. Писатель стал убеждённым и деятельным помощником Вождя. Естественно, его всё больше раздражали буйные выходки Васильева. Кажется, пора бы и остепениться… Чашу терпения Горького переполнил дикий случай, которому он стал свидетелем. Произошло это в Кремле.

За спасением «челюскинцев» с тревожным нетерпением следил весь мир. Чудеса героизма демонстрировали советские лётчики, работавшие в условиях полярной ночи. Наконец с места катастрофы были вывезены последние люди (захватили даже собак). Летом, июльским жарким днём, Москва вышла на улицы встречать спасённых. Встреча вылилась во всенародный праздник. У всех на устах были имена руководителей экспедиции и отважных лётчиков. Семь соколов первыми в стране были удостоены звания Героев Советского Союза.

Вечером в Кремле советское правительство устроило пышный приём. За столами с участниками экспедиции и лётчиками сидели члены Политбюро, наркомы, военачальники, лучшие производственники столичных предприятий, представители науки, литературы, искусства.

В. В. Куйбышев, заботливо опекавший Павла Васильева, устроил так, что поэт оказался в числе приглашённых в Кремль. Куйбышев сам казахстанец, земляк Васильева, рассчитывал, что называется, показать товар лицом: поэту предстояло читать свои стихи на этом торжестве. Сталин, сам поэт, несомненно, обратит внимание на такой талантище и… Словом, Васильеву представлялся счастливый шанс разрушить козни врагов и по-иному определить свою творческую судьбу.

На кремлёвских праздниках считали за честь выступить самые знаменитые певцы и декламаторы. Так было и в этот великий день. Счастливые участники застолья не жалели ладоней. Наконец, ведущий объявил выступление поэта Павла Васильева.

Куйбышев, волнуясь, наблюдал за тем концом стола, где помещались Сталин, Молотов, Ворошилов. Он предвкушал большой успех своего молоденького «протеже».

Горьким же было разочарование этого большого государственного деятеля. Он проклял день и час, когда решил поддержать затираемого недругами поэта-земляка.

Васильев, поднявшись на невысокую эстраду, не придумал ничего лучше, как заорать во всю глотку на мотив «Мурки»:

Здравствуй, Леваневский, здравствуй Ляпидевский! Здравствуй, Водопьянов, и прощай! Вы зашухарили. «Челюскин» потопили. А теперь червонцы получай!

Зал замер в шоковом оцепенении. Установилась глубокая тишина.

Невыносимо было смотреть, как к пьяному поэту подошли два распорядителя и, взяв его за локти, вывели из зала.

Алексей Максимович Горький, при всей своей выдержке, кипел от негодования. Нашёл же где! Ах, черти драповые!

Само собой, этой выходкой немедленно воспользовались завистники и недруги. «Ну вот, а мы что говорили? Шпана, люмпен-сочинители… фашисты!»

И что им возразить?

В статье, помещённой в «Правде», Алексей Максимович сурово заговорил о гнилых нравах литературного «кабачка имени Герцена» (намекая на известный писательский ресторан). И вынес свой жесткий приговор: «Расстояние от хулиганства до фашизма короче воробьиного носа».

Он больше никогда, ни при каких обстоятельствах не хотел слышать фамилии Васильева.

Тройский, родственник Павла, обрушился на парня с бешеными упрёками. Упустить такой случай! И так оскандалиться! Причём не только самому, но и оскандалить всех, кто принимал участие в его судьбе!

— Ты что… не соображал, где находишься? Поверь, ни один из НИХ такого себе не позволил бы никогда!

С убитым видом молодой поэт рассматривал свои ладони. Оправданий не находилось. Внезапно он поднял голову и внимательно посмотрел Тройскому в самые зрачки.

— Вы не обращали внимания: чем поэт ближе к партии, тем хуже пишет? Странная закономерность… правда?

Смешавшийся Тройский пробормотал что-то вроде: «Этого ещё не хватало!»

В стране тем временем разворачивалась деятельная подготовка в Первому съезду советских писателей. Во все концы страны, в национальные республики и автономные округа, отправились писательские делегации из Москвы. Васильеву выпало поехать в Таджикистан. Возглавлял делегацию Бруно Ясенский. Казалось бы, после такого громкого скандала молодой поэт станет тише воды и ниже травы. Ничуть не бывало! На загородной правительственной даче, где поместили москвичей, Васильев в подпитии устроил такой безобразный дебош, что его решили немедленно отправить назад в Москву. Утром, проспавшись, скандалист пал на колени и стал вымаливать прощение. Что было делать? Поверили, простили. Хотя кто-то из писателей проворчал старинную русскую поговорку: «Умел воровать, умей и ответ держать!» А то — хулиганить мастера, а на расправу жидковаты. Не по-мужски выходит!

В Колонном зале, где проходила работа писательского съезда, Васильеву места не нашлось. Не помог и Тройский.

И Васильев снова завил горе верёвочкой: избил поэта Джека Алтаузена. В «Правде» появилось коллективное письмо писателей, свидетелей драки. Они взывали к властям, называя бесконечные бесчинства буяна «хулиганством фашистского пошиба» (Д. Алтаузен был евреем). На этот раз был арест, был суд и приговор: три года лагеря. Снова бросился Тройский по этажам власти, добрался до Молотова и выручил родственника: Васильев был помилован и появился в Москве.

* * *

Постоянные обвинения в фашизме звучали обрекающе. Отвратительный смрад фашизма расползался по Европе: Муссолини, Пилсудский, Гитлер. В Советском Союзе для искоренения русского фашизма в самом зародыше создали на Лубянке спецподразделение, называлось оно 9-м отделением 4-го отдела, возглавлял его капитан Журбенко.

Для русских поэтов, постоянно возмущавшихся засильем, наступили черные дни.

Для облегчения работы 9-го отделения из Астрахани, из ссылки, досрочно освободили поэта Ивана Приблудного. Он стал активно сотрудничать с «тёткой» и быстро подвёл своих доверчивых товарищей под обух.

Наступивший год выдался исключительным на необыкновенные события.

В январе состоялся XVII съезд партии, он вошёл в историю как съезд победителей.

В Берлине блистательную победу над фашизмом одержал замечательный болгарский коммунист Георгий Димитров.

Летом Москва триумфально встретила героических челюскинцев.

Потрясение читателей вызвала книга Николая Островского «Как закалялась сталь».

В течение целых двух недель восторженные москвичи запруживали улицы возле Колонного зала: там работал Первый съезд советских писателей.

На таком радостном фоне совершенно незаметным прошёл визит в Москву английского писателя Герберта Уэллса. Это было третье посещение знаменитого фантаста, написавшего 14 лет назад книгу «Россия во мгле». На этот раз он также побывал в Кремле, беседовал со Сталиным, однако уехал разочарованным: Генеральный секретарь выслушал все его предложения, но ни на одно не откликнулся.

Год завершился двумя кровавыми преступлениями: на юге Франции фашистские террористы убили югославского короля Александра и французского министра иностранных дел Барту; в Ленинграде в коридоре Смольного был застрелен Сергей Миронович Киров…

Дни подготовки к Первому съезду писателей стали периодом наиболее тесного сотрудничества Горького со Сталиным. В Горках всё чаще появлялся лимузин Генерального секретаря — как всегда, без охраны. Вождь приезжал советоваться со своим наркомом культуры.

Беседы двух замечательных людей эпохи — великого писателя и великого реформатора — касались самых разных тем. До войны с фашизмом оставалось всего пять лет. Теперь уже не было никаких сомнений, что военную машину Гитлера направляют на СССР. Успеем ли приготовиться? Сумеем ли выстоять? Снова, как и всегда, русскому народу (теперь — советскому) предстояло грудью встретить очередное нашествие озверелых дикарей.

Оба, Сталин и Горький, подолгу рассуждали о судьбе не только своей страны, но и планеты.

В руки Сталина в те дни попал необыкновенный документ, написанный выдающимся физиологом И. П. Павловым. Под уклон годов он посчитал нужным объявить об открытии, которое считал едва ли не самым важным в своих многолетних изысканиях, — и эту запись теперь держал в руках Генеральный секретарь:

«Должен высказать свой печальный взгляд на русского человека — он имеет такую слабую мозговую систему, что не способен воспринимать действительность как таковую. Для него существуют только слова. Его условные рефлексы координированы не с действиями, а со словами».

Потрясающее откровение! Совершенно трезвый взгляд на свой народ, без восхищенных придыханий.

Иосиф Виссарионович считал, что открытие великого учёного, как ни оскорбительно оно для патриотического уха, должно войти в фундамент подготовки тех, кто собирается управлять этой громаднейшей страной.

Не здесь ли долгожданная разгадка загадочной славянской души?

Да, таковы особенности нашего народа, и с этим необходимо считаться.

Снова вспомнились годы духовной семинарии и уроки о. Гурама. «Сначала было Слово…»

Не отсюда ли слепая вера русского народа в то, что изречено, а особенно — что написано (задушевное слово!). Иными словами, великая роль газет, журналов, литературы (а в последующие годы — телевидения). Роль агитации и пропаганды, роль идеологии (недаром во всех партийных комитетах: районных, городских, областных, республиканских такое важное значение имеет идеологический отдел — отдел Слова Партии).

Так до каких же пор было терпеть разбой кальсонеров в идеологии, а, следовательно, в умах советского народа?

Итогом длительных бесед великого писателя с Вождём, явилось несколько мер самого решительного свойства (в частности, постановление ЦК ВКП(б) «О перестройке литературно-художественных организаций»). Щекотливость положения заключалась в борьбе с определением литературы СССР как сугубо пролетарской. На это особенно упирали, как на рычаг своего всевластия, лукавые кальсонеры-лелевичи. Они провозгласили, что Великий Октябрь поставил во главу угла создание особенной так называемой «пролетарской культуры». В руках РАППа этот лозунг превратился в жупел борьбы за некую «чистоту рядов» советских литераторов. Чиновники жестко осуществляли «диктатуру партии в области литературы».

Бесталанные спесивые людишки напридумывали какие-то замысловатые законы творчества по классовому признаку и с видом знатоков превозносили «писателей от станка», как представителей истинно пролетарской литературы. Остальным же клеился ярлык в лучшем случае «попутчиков».

Но как в таком случае быть с С. Сергеевым-Ценским, А. Толстым, М. Шолоховым, М. Булгаковым? Уж у станка-то они никогда не стояли!

Для подготовки намеченного на осень съезда писателей заработала специальная комиссия Центрального Комитета партии. В её состав вошли пять человек: сам Сталин, Каганович, Постышев, Стацкий и Гронский. Предстоящий съезд грозил изменить расстановку сил в литературе. Волчьи стаи проявляли беспокойство. Они цеплялись за малейшую возможность сохранить своё влияние. Гронский предложил записать, что отныне литература СССР признаёт лишь метод «пролетарского реализма». Сталин возражал. Ему никак не нравилась эта сознательная узость — «пролетарский». Гронский с ходу предложил замену — «коммунистический». И сам же забраковал: выходила какая-то нелепица.

Заседание растянулось на целый день — сидели более семи часов. Сталин задал вопрос: какого реализма русская литература придерживалась прежде? Гронский и Стецкий в один голос объяснили: критического. Доставая трубку, Сталин усмехнулся. Что же, спросил он, писатель, прежде чем садиться сочинять новый роман, должен копаться в «реализмах»: а не поработать ли мне на этот раз методом критического реализма? Посмеялись… Гронский не переставал гнуть своё: он предложил реализм «пролетарско-социалистический». Каганович, уловив настроение Сталина, потребовал обойтись без слова «пролетарский». В конце концов, сошлись на том, что основополагающим методом советской литературы отныне будет метод «социалистического реализма».

Медленно отступая и уступая, критическая рать всё же сохранила возможность рвать неугодных и строптивых. «Социалистический реализм» на многие годы стал увесистой дубинкой в руках умелых палачей. Появилась прекрасная возможность рассуждать о «типичности» и «не типичности» изображаемой писателем действительности. Воспряла духом и обрела уверенность мелкая партийная сволочь, набившаяся правдами и неправдами в могущественные учреждения Старой площади и Лубянки.

Съезд писателей — событие важное и необыкновенное. Таких мероприятий не проводилось ни в одной стране. Советская власть обращала свой придирчивый взгляд на литературное хозяйство страны, изрядно к тому времени подзапущенное.

Алексей Максимович отдавал подготовке съезда всё своё время, все оставшиеся силы. В феврале более недели работал специальный пленум Организационного комитета. Страсти накалялись. Писатели И. Ильф и Е. Петров, известные романами «Двенадцать стульев» и «Золотой телёнок», поставили свои боевые перья «на прямую наводку» и открыли шквальный огонь по ловкачам и приспособленцам, лезущим на советский Парнас. Авторы вспомнили о коварном иезуите Савонароле, переиначив его знаковое имя на современный лад: Сов-Рыло. Эти мерзкие Рыла любыми способами проникают в партию и затем, усевшись в руководящие кресла, лишь дискредитируют власть Советов, власть трудящихся. Преступление, равное грабежу со взломом!

* * *

В те дни Горький часто выступал в «Правде». 14 февраля — «Открытое письмо Серафимовичу», 28 февраля — статья «О бойкости», 18 марта — статья «О языке». Редакция «Правды» сопроводила выступление великого писателя своим примечанием, поддержав призыв классика мировой литературы к собратьям по перу добиваться высочайшего уровня своей работы.

А в эти дни на расстоянье За древней каменной стеной Живёт не человек, преданье, Поступок ростом с шар земной. Судьба дала ему уделом Предшествующего предел, Он то, что снилось самым смелым, Но до него никто не смел.

Что за подхалимствующий ремесленник стачал эти чудовищные строки? Демьян Бедный? Лелевич? Нет, даже эти рукоделы не смогли бы пасть так низко и бездарно.

Стихи принадлежат Пастернаку.

Поэт, поднимаемый на уровень живого классика, обязан был тронуть струны своей лиры и пропеть гимн Вождю. Этого требовали обстоятельства борьбы, — как политической, так и литературной.

Писатели-троцкисты подхватили метод троцкистов-партийцев, вылезавших на трибуну недавнего XVII съезда «победителей» и во весь голос певших гимны ненавистному им Сталину. Умысел был один, — во что бы то ни стало удержаться хотя бы на краешке ускользавшей власти. Следовало накапливать силы и ждать, терпеливо дожидаться счастливого мгновения. Самые посвящённые знали, что этот миг совсем недалёк.

23 июля в «Правде» появилась установочная статья партийного функционера Юдина «О писателях-коммунистах». Автор директивно указывал, что решающим признаком творческой зрелости советского литератора является наличие у него партийного билета. Горький возмутился и 2 августа, посылая Сталину для просмотра свой доклад на съезде, сопроводил его запиской, заметив, что никакой партийный документ не заменит природного таланта. В литературу невозможно вступать по заявлению, для этого необходимые определённые способности. Статью Юдина писатель расценил как попытку начальственного диктата. Не следовало так поступать с художниками слова!

* * *

Работа Первого Всесоюзного съезда писателей проходила как большой общенародный праздник. В Москву съехалось более 500 делегатов из всех республик и областей. Присутствовали многочисленные гости из-за рубежа. Колонный зал с утра до ночи окружали толпы восторженных москвичей. Люди узнавали писателей, кричали приветствия, бросали цветы. В зал съезда одна за другой являлись делегации трудящихся. Шли пионеры, метростроевцы, работницы «Трёхгорки», колхозники Узбекистана, старые политкаторжане.

Исподволь, за кулисами, шла кропотливая работа швондеров.

Среди делегатов съезда мандатная комиссия установила 200 русских и 113 евреев. Однако следовало учитывать громадную еврейскую прослойку среди республиканских делегаций — особенно грузинской и украинской. Недаром в те дни получил хождение забавный анекдот, связанный с переменой фамилии… Первыми декретами советской власти, как известно, было отменено уголовное преследование за педерастию и разрешена перемена имён и фамилий. Перемена совершалась «через газету», т. е. открытой публикацией. Однажды в редакцию явился типичнейший еврей и объявил, что хочет изменить свою фамилию «Петров» на «Иванов». «А какая разница?» — был вопрос. — «Очень большая. Сейчас я Петров, бывший Рабинович. А стану Иванов, бывший Петров».

Так что национальное представительство на съезде получилось примерно равным.

Но вот качество!

На съезд не попали Ахматова, Булгаков, Васильев, Заболоцкий, Клычков, Клюев, Мандельштам, Платонов.

Тон на съезде задавали Безыменский, Альтман, Кольцов-Фридлянд, Лежнев-Альтшулер.

Доклад «О поэзии, поэтике и задачах поэтического творчества в СССР» должен был читать Николай Асеев. Однако удалось разнюхать, что он собирается критиковать «самого» Пастернака! Были приняты меры, и докладчиком утвердили Бухарина. Это был «свой», из «нашей стаи».

С докладом «Современная мировая литература и задачи пролетарских писателей» выступил Карл Радек.

Бабель, один из самых ярых сталинских ненавистников, произнёс восторженную речь:

— Посмотрите, товарищи, как Сталин куёт свою речь, как кованы его немногочисленные слова, какой полны мускулатуры. Я не говорю, что всем нужно писать, как Сталин, но работать, как Сталин, над словом надо!

На непостижимую высоту был поднят Пастернак. Его значение раздували и докладчики, и выступающие в прениях. Незаметно получилось, что в дни работы съезда он превратился в третью по величине фигуру: после Сталина и Горького. Когда он вышел на трибуну, весь зал поднялся на ноги и устроил ему долгую овацию. Ума Пастернака хватило, чтобы запаниковать. Поэт догадывался, что незаслуженные почести явно неспроста: его попросту утучняют, как библейского тельца для будущей жертвы.

Троцкисты в литературе упорно осуществляли свои тайные планы.

Атмосфера взаимной ненависти, с которой должен был покончить съезд, не исчезла, а всего лишь утончилась и спряталась вглубь. Тем более что под Москвой для писателей стал спешно строиться целый дачный городок и выделялось несколько легковых автомашин для личного пользования. Житейские блага порождали ожесточеннейшие дрязги.

Уже в дни съезда испытанные хохмачи ловили приятелей и доверительно тянулись к уху. Передавались забавные и едкие словообразования, родившиеся только что: «под-ах-матовски», «пастер-накипь», «мандель-штамп». Жёны писателей именовались «жопис», дети писателей — «писдетки», мужья дочерей писателей — «мудопис». Улицу Горького называли «Пешков-стрит» и «Пешков-штрассе»…

Все дни съезда Горький сидел в президиуме в подаренном узбеками халате и тюбетейке. Слушая выступления делегатов, он то и дело утирал глаза, — становился слезлив.

Взволнованно выступил на съезде молодой и обаятельный Леонид Соболев, недавний морской офицер. «Партия и правительство, — сказал он, — дали советскому писателю решительно всё. Они отняли у него только одно — право плохо писать».

Юрий Олеша назвал писателей «инженерами человеческих душ». Это определение понравилось и прижилось.

Восторженную встречу делегаты устроили старейшему ашугу из дагестанского аула Сулейману Стальскому…

Незаметно пролетели две недели. Писатели приступили к выборам руководящих органов своего нового союза.

Председателем правления единодушно прошёл Горький.

Членами правления, т. е. литературными генералами, стали Д. Бедный, Биль-Белоцерковский, Лев Каменев, Кирпотин, Киршон, Кольцов, Маршак, Пильняк, Слонимский, Тынянов, Шагинян, Эренбург и всё-таки Юдин.

Это, как следовало понимать, лучшие из лучших.

Более талантливых, а, следовательно, достойных занять место на советском Парнасе не нашлось ни одного.

Таков получился один из итогов писательского съезда.

Первоначальный замысел Сталина создать из писателей что-то вроде хорошо управляемого литературного колхоза вроде бы осуществился. Не стало групп и группочек, все пишущие объединились под одной державной крышей. Наряду с правлением и секретариатом появился деятельный и чрезвычайно властный партийный комитет.

Союз советских писателей стал своего рода наркоматом литературы.

Сталин выразил свою признательность Горькому, подарив ему роскошный «Линкольн», самый дорогой в мире автомобиль.

На торжественном банкете в Георгиевском зале они сидели рядышком, переговаривались, наблюдали за веселившимися литераторами. Оба чувствовали усталость и удовлетворение. Удалось совершить дело громадного значения. В Германии, об этом писали все газеты мира, фашисты раскладывали костры из книг — причём сжигались произведения писателей, сидящих в этом зале… Произошёл фашистский путч во Франции… В развесёлой Вене разгромили шуцбунд… В Китае писателя Ли Вэйсэ-на живым закопали в землю… В Японии прямо на улице убили писателя Кобаяси… Фашизм смердел всё ощутимей. Верилось, что отныне советские «инженеры человеческих душ» будут работать только ради великой цели, а не растрачивать свои силы в повседневной взаимоистребительной грызне.

Творческое объединение писателей призвано помочь советскому народу осуществить грандиозные планы пятилеток. Вся надежда вот на этих, что сидят за столиками, уже подвыпили и шумят. Других писателей попросту нет.

Пошёл уже поздний час. Алексей Максимович попросил Сталина произнести заключительный тост. Взяв бокал с красным вином, Иосиф Виссарионович поднялся. Волна застольного гула сразу пошла на убыль и свернулась. В громадном зале установилась тишина. Иосиф Виссарионович, собираясь с мыслями, трогал усы и смотрел в стол. Внезапно напряжённую тишину прорезал тоненький смешок дискантом. Все ожидавшие невольно повернули головы. Веселился седенький старичок в нарядной тюбетейке, — как видно, азиат. Он подвыпил и, ничего вокруг не замечая, о чём-то увлеченно спорил сам с собой.

Усмехнувшись, Иосиф Виссаринович пошёл вдоль длинного стола. Приблизился, остановился. Весёлый старичок по-прежнему был увлечён своим. С улыбкой Сталин положил ему на плечо руку. Старик в тюбетейке досадливо дёрнул плечом… Потом он все же обернулся и отпрянул. Он узнал Вождя.

— Вы кто, отец? — спросил Сталин. — Хочу с вами познакомиться.

Ноги никак не слушались старичка. Сталин, нажав на плечо, оставил его сидеть. Это был старейший таджикский писатель Садриддин Айни.

Тост родился сам собой.

— Кто у нас в стране не знает великого Айни? Выпьем, дорогие друзья, за автора замечательных романов «Смерть ростовщика», «Рабы», «Дохунда».

Как всегда, Сталина выручила колоссальная начитанность и прекрасная память…

* * *

Дни работы съезда стали для сотрудников Лубянки страдной порой. Отделение капитана Журбенко собирало, отбирало и подшивало в папки донесения своих сексотов. «Тёткины сыны» трудились в поте лица. Для них выдались горячие денёчки. Они постоянно тёрлись в кулуарах, ночи напролёт шумели в номерах гостиниц, где взволнованные делегаты порою не ложились спать.

В Колонном зале гремели беспрерывные аплодисменты.

В донесениях сексотов картина писательского праздника изображалась совсем иная.

Доставалось докладчику Бухарину, который, как чеховский телеграфист, не упустил возможности «показать свою образованность». Он восторгался Брюсовым и отпускал комплименты Безыменскому, Светлову, Пастернаку. А — остальные? Брюзжали и злословили М. Пришвин, А. Новиков-Прибой, П. Романов, П. Орешин, А. Борисов, В. Правдухин. Негодовал пьяненький Я. Смеляков: в докладе его назвали автором стихов «дряхлых, пассивных, безвольных». И совершенно непостижимой была высокая оценка чеченца А. Авторханова (в скором времени — предателя, пособника фашистов). Его называли «надеждой советской литературы».

Поэт Ицик Фефер много лет состоял в лубянских штатах. Его ценность повышалась тем, что он был близок многим известным деятелям культуры, которые подозревались в пропаганде сионизма. В дни писательского съезда Фефер вдруг «прокололся» сам, попав в сводку суточного донесения. В одном из номеров гостиницы выпивала и шумела тщательно подобранная компашка литераторов «некоренной национальности». Тон, как ни странно, задавал Фефер (видимо, излишне выпил). Он со слезами на глазах стал читать стихи Бялика «Песня Грозного»:

… и рассыптесь в народах и все в проклятом их доме отравите удушьем угара. И смех захватите с собой горький, ироничный, чтоб умерщвлять всё живое!

Это было обращение Бялика к своим единокровцам.

Затем Фефера буквально занесло: он вдруг принялся вспоминать о последних днях Бялика и, подняв палец, произнёс:

— Перед смертью он заявил, что гитлеризм является спасением, а большевизм — проклятием еврейского народа!

Для аналитиков Лубянки поведение Фефера явилось неожиданной загадкой. Даже во хмелю сексоты не имели права терять головы. Капитан Журбенко отложил донесение в особую папку. Кроме того, он дал указание завести папку на Бабеля. Туда легло донесение сексота о язвительном отзыве «объекта» о работе писательского съезда (совершенно противоположное тому, что Бабель говорил с трибуны): «Съезд проходит мёртво, как царский парад. За границей никто этому не верит. Посмотрите на Горького и Бедного. Они ненавидят друг друга, а сидят рядом, как голубки. Я воображаю, с каким наслаждением они повели бы в бой каждый свою группу».

Словом, «писательский колхоз», едва образовавшись, явил признаки раннего, но серьёзного заболевания. Название этой болезни: групповщина…

Многие, очень многие писатели не попали в Колонный зал, не удостоились стать делегатами Первого съезда. К сожалению, в нескольких случаях сказалось отношение самого Вождя.

Сталин, как известно, стремился прочитывать всё или почти всё из журнальных публикаций. Он внимательно следил за становлением советской литературы. На первых порах он ещё не сознавал убойную силу своего мнения о прочитанных произведениях. И худо приходилось тем, чьи напечатанные вещи не нравились столь высокопоставленному читателю.

На всей писательской судьбе А. П. Платонова сказалась отрицательная оценка Сталина его повести «Впрок».

Как и «Поднятая целина» Шолохова, «Впрок» посвящена коллективизации сельского хозяйства. Но если от романа Шолохова Вождь пришёл в восторг, то повесть Платонова вызвала его гнев. Так называемый объективизм никогда не устраивал Сталина. На задачи «инженеров человеческих душ» он всегда смотрел иначе, прагматично требуя, чтобы писатели выступали активными помощниками партии и государства.

Два художника посвятили свои произведения событиям, которые преобразовали русскую, деревню. Два писателя — два взгляда на происходившее. И пускай обоими владела одинаковая боль, Сталина рассердило, что Платонов, в отличие от Шолохова, всю свою писательскую силу употребил на изображение одних только трудностей, страданий. Рождение человека, считал Сталин, тоже связано со страданиями роженицы, но это не значит, что во имя человеколюбия следует навсегда запретить женщинам рожать!

К тому же Вождь оставлял за собой право иметь и своё суждение иметь о каждом прочитанном произведении.

Относительно утверждений, будто он не терпел никаких возражений, — чушь, бред и клевета. Достаточно вспомнить историю с финалом «Тихого Дона». Сталин очень хотел, чтобы Григорий Мелехов, в конце концов, «пришёл к нам». Однако Шолохов пренебрёг мнением Вождя и поступил по-своему. Он действовал по законам творчества, и Сталину нечего было на это возразить.

Разумеется, мнение такого читателя, как Сталин, было немедленно взято на вооружение пронырливой литературной сволочью. Журнал «Красная новь», где печаталась повесть «Впрок», поспешил признать свою ошибку, а на автора остервенело набросились стаи критиков. За Платоновым на долгие годы закрепилась репутация «певца русского идиотизма» и даже «врага народа» (М. Кольцов).

Зависть была чужда натуре Платонова. И всё же, читая «Поднятую целину», он сознавал, что молодой «орёлик» (определение старика Серафимовича) летает намного выше и видит гораздо дальше. О «Поднятой целине» он отозвался так: «Единственная честная книга о коллективизации!» Этим самым он признал правоту жесткой сталинской оценки своему произведению.

Небольшое удовлетворение принёс Платонову напечатанный рассказ «Усомнившийся Макар». Однако пьеса «14 красных избушек» вновь показала, что писатель увлекается изображением теневых сторон ломки старого мира. Ещё одна творческая неудача!

Критик В. Ермилов, разделывая «Баню» Маяковского, не удовлетворился одной жертвой и, демонстрируя широту своих интересов, заодно укопытил и платоновского «Усомнившегося Макара».

Кстати, любопытное явление литературной жизни той поры. О «великом» Лелевиче И. В. Сталин высказался куда резче, нежели о Платонове: Вождь назвал поэта-расстрельщика «выродком». Однако ни одна из косточек Лелевича не хрустнула на критических клыках, он продолжал, как говорится, цвести и пахнуть. Платонова же рвали и терзали, не переставая!

Красноречивейшая избирательность!

Платонов оказался в положении зачумлённого. Жить приходилось трудно, даже голодно, пробавляясь мелкими газетно-журнальными публикациями под псевдонимом «Человеков». Пока собратья по перу устраивались на роскошных дачах и катались по Европе, Андрей Платонович сидел в своём «пенале» на Тверском и терпеливо отделывал страницы «Чевенгура» и «Котлована», отчётливо сознавая, что при его жизни эти вещи не увидят света. Как и слепнущий, разрушаемый болезнью почек Булгаков, он работал для читателей будущего.

К сожалению, с Платонова не спускала своих бдительных, вечно прихмуренных глаз «тётка».

Литературоведы с петлицами умели наносить сокрушительные удары. Как и со Шмелёвым, они выбрали момент и ударили в отцовское сердце: однажды ночью приехали на Тверской и увезли с собой сына писателя. Андрей Платонович пришёл в отчаяние. Как спасать? К кому бежать? Кто из знакомых обладает достаточным влиянием? Оставался один Шолохов. И старый друг забросил свои писательские дела, приняв близко к сердцу несчастье убитых горем родителей. Подросший сын оставался для Платонова единственной отрадой в невыносимой жизни. Михаил Александрович ещё раз сумел добраться до занятого сверх головы Вождя. При нём Иосиф Виссарионович грубо отчитал хозяина Лубянки. Зубы хищного ведомства с неохотою разжались, и похудевший парень снова вернулся в родительский «пенал».

В хлопотах о спасении сына Андрей Платонович совершенно забыл о судьбе своей рукописи, отданной в редакцию «Красной нови». Прочитав её, писатель Вс. Иванов пришёл в восторг: «Будем печатать!»

Однако редактор журнала махровый троцкист Ф. Раскольников держался иного мнения. Он послал рукопись на Лубянку, сопроводив её запиской: «Примите меры».

В таких случаях «тётку» дважды просить не приходилось.

В ночь на Новый год в «пенал» на Тверском неожиданно ввалились гости: вроде бы на огонёк заглянули некие А. Новиков и Н. Кауричев. Хозяева не знали, что Новиков усердно подрабатывает на Лубянке (агентурная кличка «Богунец»). За наспех собранным столом Новиков громогласно предложил новогодний тост:

— За смерть Сталина!

Бедные хозяева помертвели. Этого им только не хватало! Андрей Платонович швырнул рюмку и выгнал провокаторов взашей.

Через несколько дней Платонова вызвали на Лубянку. Разговаривал с ним младший лейтенант М. Кутырев. Он уже знал о новогоднем происшествии. Но Платонова изумило, что на столе следователя лежала его рукопись, которую он относил в «Красную новь».

Одно к одному!

Младший лейтенант разговаривал вежливо и отпустил писателя домой, вручив ему рукопись. Уходил Андрей Платонович с тяжёлым сердцем. Он понимал, что постоянное внимание «тётки» добром не кончится…

Неожиданно в судьбу писателя, как и всей страны, ворвалась война с фашизмом. Платонов стал специальным корреспондентом газеты «Красная звезда». Он получил чин капитана (одна «шпала» в петлицах), военную форму и пистолет. Гимнастёрка сидела на нём мешковато. Он был глубоко штатский человек.

Война советского народа с озверелым врагом увлекла писателя целиком. В газете постоянно печатались фронтовые очерки Платонова. Впервые за много лет он подписывал их своим настоящим именем, а не скрывался под псевдонимом. Даже взыскательные братья-писатели отмечали «Оборону Семидворья», «Броню», «Одухотворённых людей», «Рассказ о мёртвом старике», «Трёх солдат».

Из Москвы, с Тверского, на фронт приходили скудные письма. У Платонова болело сердце: он беспокоился за сына. Лубянское сидение обернулось для парня тяжёлым лёгочным заболеванием. Мария Александровна старалась не расстраивать мужа, однако Андрей Платонович по множеству примет догадывался, что с сыном плохо.

О смерти сына фронтовому корреспонденту сообщили через редакцию газеты. Он прилетел на похороны и на следующий день снова улетел. Плечи немолодого капитана согнулись под тяжестью обязанностей отца, мужа и солдата.

Мария Александровна осталась в Москве одна.

Потеря единственного сына вконец состарила писателя. Всю боль израненной души Андрей Платонович изливал в дневнике. Эти небольшие записи — настоящие шедевры, рождённые любовью к людям.

«Драма великой и простой жизни: в бедной квартире вокруг пустого деревянного стола ходит ребёнок лет двух-трёх и плачет — он тоскует об отце, а отец его лежит в земле, на войне, в траншее под огнём, и слёзы тоски стоят у него в глазах. Он скребёт землю ногтями от горя по сыну, который далеко от него, который плачет по нём в серый день, в 10 ч. утра, босой, полуголодный, брошенный».

Какое глубинное чутье к неизлечимой боли жизни, к её мучительной правде!

Великая победа ничего не изменила в судьбе недавнего фронтовика. Он оставался прозябать в своём «пенале». Писатель часто выходил в садик, садился на скамейку и часами молчал, заволакиваясь табачным дымом. Вокруг шумела молодёжь Литературного института. Многие из студентов даже не слыхали имени этого угрюмого человека в старой гимнастёрке.

Мария Александровна решила приодеть мужа. Она поехала к писателю П. Павленко и не слишком дорого купила два костюма, привезённых из Германии. Особенно нарядным выглядел Платонов в коричневом костюме. Он стал надевать его по праздникам.

Константин Симонов, тоже фронтовой корреспондент, стал редактором «Нового мира». Он с удовольствием напечатал рассказ Платонова «Возвращение». И тут же поплатился: «Литературная газета» немедленно поместила разгромную статью под заголовком «Клеветнический рассказ Платонова».

Ненависть литературной мрази носила характер онкологического заболевания: не отстанут, пока не забьют насмерть.

Последний акт платоновской трагедии игрался в подлинно сатанинских декорациях.

Будучи больным уже неизлечимо, Андрей Платонович изливал боль своей души на станицы дневника.

«Всю войну я провёл на фронте, в землянках. Я увидел теперь по-другому свой народ. Русский народ многострадальный, такой, который цензура у меня всегда вымарывает, вычёркивает и не даёт говорить о русском народе. Сейчас мне трудно… Я устал за войну. Меня уже кроют и будут крыть всё, что бы я ни написал. Сейчас я пишу большую повесть „Иван — трудолюбивый“: там будет всё — и война, и политика. А главное, я как поэму описываю труд человека, и что может от этого произойти, когда труд поётся, как песня, как любовь. Хочу написать эту повесть, а потом умереть. Конечно, так как я писатель, то писать я буду до последнего вздоха и при любых условиях, на кочке, на чердаке — где хотите…»

Что за подозрительный мотив насчёт кочки или чердака для писательской работы? Уж не «тёткины» ли поползновения? Время наступило аховое, в писательском «колхозе» патриоты искоренялись наподобие кулачества. Спасать обречённых Сталин уже не мог, ибо попал в такую плотную блокаду, что не имел возможности спасти себя самого.

С Платоновым «тётка» поступила с предельной низостью: в украденную рукопись лубянские спецы вписали несколько крамольных фраз, достаточных для самого страшного обвинения. Ордер на писателя получил начальственную визу, и на Тверской бульвар отправились две чёрные автомашины. Однако «архангелов» с Лубянки опередила сама Смерть, — она поспешила на Тверской и спасла Платонова от последнего унижения и горчайших мук.

Когда мерзавцы, громко топоча сапогами, ввалились в «пенал», измученный жизнью писатель умирал. Ночные гости растерялись. Ситуация, согласитесь, нестандартная. Старший группы побежал звонить, скоро вернулся и молча, энергичными жестами, приказал своим убираться.

Похороны были скудными, с небольшим количеством провожающих.

Андрей Платонович лежал в гробу в коричневом костюме, успокоившийся и даже, кажется, помолодевший. Никогда прежде он не выглядел таким нарядным и красивым.

Мария Александровна, состарившаяся Маргарита, с безумным плачем рвалась к Мастеру в могилу. Её с трудом удерживал Шолохов.

Тяжелое зрелище, невыносимое испытание…

* * *

Создание и выпуск книг стало в СССР отраслью народного хозяйства — со своими органами сбыта, снабжения и даже планирования. Перед художественной литературой возникла угроза скатиться до уровня журналистики. Этому способствовали не только критики, призывавшие литераторов создавать произведения на злобу дня, но и расплодившееся чиновничество. В творческий процесс стал властно и нахально вторгаться бюрократ. Расплодились ловкачи, бойко сочинявшие книжки на любую тему «по заказу партии». Процветала обыкновенная халтура. И снова худо приходилось тем, кто не владел умением скорописи на заказ и не имел поддержки «своей стаи». Одиночкам всегда плохо.

Иосиф Виссарионович при всей занятости делами государства продолжал читать много и постоянно. Он вовремя обратил внимание на опасный перекос. Заказ партии — отнюдь не приказ. В любой заказ художник, если только он не халтурщик, обязан вкладывать душу.

«Товарищ Ставский! — писал он одному из рабочих секретарей Союза писателей. — Обратите внимание на товарища Соболева. Он, бесспорно, крупный талант, судя по его книге „Капитальный ремонт“. Он, как видно из его письма, капризен и неровен. Эти свойства, по-моему, присущи всем крупным литературным талантам, может быть, за немногими исключениями. Не надо обязывать его написать вторую книгу „Капитального ремонта“ — такая обязанность ниоткуда не вытекает. Не надо обязывать его написать о колхозах или Магнитогорске. Нельзя писать о таких вещах по обязанности. Пусть пишет, что хочет и когда хочет. Словом, дайте ему „перебеситься“. И поберегите его!

С приветом И. Сталин».
* * *

К сожалению, обстановка в стране внезапно обострилась и литературные заботы сами собой отошли на задний план, — первого декабря в Ленинграде, в коридоре Смольного, был застрелен самый близкий друг Генерального секретаря С. М. Киров.

Злодейское преступление троцкистов возмутило Горького до глубины души. Он вспомнил их льстивые речи на XVII съезде партии, их выступления на недавнем писательском съезде. Гнусные шакалы! На языке — мёд, а под языком — змеиный яд.

Кровь Кирова требовала справедливого возмездия.

«Если враг не сдается, его уничтожают!» — отчеканил Горький слова своего приговора не унимавшимся врагам многострадального Отечества.

Он не сомневался в том, что отлита пуля и для Генерального секретаря. Угроза внезапной насильственной смерти постоянно витала над головой этого Великого Человека.

После похорон Кирова Алексей Максимович послал Вождю письмо с предостережением:

«…Я совершенно убеждён, что так вести себя Вы не имеете права. Кто встанет на Ваше место, в случае, если мерзавцы вышибут Вас из жизни? Не сердитесь, я имею право беспокоиться и советовать».

Своим призывом к уничтожению врагов великий гуманист открыто занял место на баррикаде рядом с Вождём. Ответ затаившегося шакалья был столь же беспощаден: писателю был вынесен смертный приговор. Способ расправы избрали древний, усовершенствованный в веках, — через лечение. Чашу с ядом принял в свои руки доктор Левин, не раз гостивший у Горького в Италии и считавшийся в его семье домашним человеком.

Колоссальной силы ударом для больного писателя стала внезапная смерть Максима, единственного сына. Молодой, спортивного склада мужчина вдруг заболевает и умирает в считанные дни, почти скоропостижно. Оба, и сам Горький, и Екатерина Павловна, подозревали, что дело нечисто, и всей кожей ощущали зловещее участие любвеобильного Ягоды. Эта утрата подкосила старого писателя. Алексей Максимович совсем угас. На похоронах он с трудом стоял, опираясь на костыль. Негоже сыновьям умирать раньше отцов! Невыносимо опускать детей в могилу!

Год спустя последовал очередной удар.

Авиационная промышленность Страны Советов, под внимательным приглядом Сталина, развивалась невиданными темпами. К майским праздникам 1935 года в небо поднялся воздушный корабль, имеющий 8 моторов. Эта летающая крепость брала на борт несколько десятков пассажиров. Новому самолёту присвоили имя любимого писателя: его назвали «Максим Горький». 18 мая тысячи москвичей устремились на Тушинский аэродром. Было объявлено, что «Максим Горький» будет катать ударников труда московских предприятий. В первый полёт поднялись инженеры и рабочие авиазавода, создатели воздушного гиганта. Рассевшись в креслах, они с восхищением любовались расстилавшейся далеко внизу Москвой. Внезапно появился истребитель И-5 и принялся, словно шаловливый щенок, заигрывать с мощно гудевшим великаном. И несчастье не замедлило: совершая рискованную петлю, истребитель врезался в могучее крыло воздушного гиганта.

Обломки обоих самолётов полетели на посёлок Сокол.

Катастрофа с самолётом, носящим его имя, потрясла писателя. Ему почудилось в случившемся что-то мистическое, роковое…

В правительственном соболезновании по поводу смерти Максима Пешкова, сына Горького, невольно обращали на себя внимание слова: «Горе, так неожиданно и дико свалившееся на нас всех…» Без труда читалось и удивление этой нелепой смертью и, безусловно, подозрения относительно её причин.

Вскоре началась гражданская война в Испании, и в повседневный обиход вошло понятие о «пятой колонне».

После первых судебных процессов в Ленинграде (Котолынова — Зиновьева — Каменева) деятельность «пятой колонны» в СССР получит неопровержимые доказательства. Отныне речь пойдёт о том, чтобы осуществить лозунг Горького насчёт затаившегося врага, который никак не хочет признать своего поражения и сдаться.

* * *

Осенью 1936 года во время отдыха на юге Сталин и Жданов задумаются о зловещей роли во всех диковинных событиях именно Лубянки и примут решение наконец-то навести порядок в этом самом страшном учреждении страны, куда со дня основания никто и никогда не смел сунуть носа.

За дело принялся Ежов.

А тем временем в стране продолжался обвал смертей, — из жизни уходили самые заслуженные деятели, а, следовательно, самые необходимые для планов преобразования страны.

Полгода спустя после убийства Кирова страна лишилась великих учёных И. В. Мичурина и Э. К. Циолковского.

Еще через год не стало И. П. Павлова…

Великий мечтатель Циолковский за три дня до смерти обратился к Сталину с письмом, в котором завещал все свои труды советской власти. Он ушёл из жизни с убеждением, что СССР первым из землян прорвётся в таинственные глубины неба и осуществит давнюю мечту человечества об освоении бескрайних просторов Космоса.

Похоронили Циолковского в Калуге. Похоронная процессия растянулась на несколько километров…

* * *

Партработник с немалым стажем, воодушевлённый доверием самого Вождя, Николай Иванович Ежов пришёл в ужас от того, что увидели его глаза на лубянской «конюшне». За 20 лет советской власти здесь накопилось столько грязи, что для наведения чистоты требовались усилия настоящего Геракла.

Привыкший отдавать всего себя работе, Ежов не побрезговал стать ассенизатором и, надо признать, во многом преуспел. «Пятая колонна» содрогнулась и даже запаниковала. Однако опыт мирового Зла насчитывает тысячелетия. Поджав хвосты на время, негодяи постарались отделаться минимальными жертвами, не допустить полного опустошения своих рядов, главное же — оборвать обнаруженные следствием концы. В итоге Лубянка пережила Ежова. Маленький нарком не усидел в своём кресле и двух лет.

Гражданская война в Испании показала миру отвратительное мурло фашизма. Муссолини, Пилсудский, Гитлер, Франко… Ожесточённые бои на земле Сервантеса и Лорки, счастливые лица испанских ребятишек, вывезенных в Советский Союз, мужественный облик пламенной Пассионарии… Органическая ненависть к фашизму испанскому, итальянскому и немецкому помогла палачам с Лубянки обрушиться и на «фашизм русский». Во внутренней тюрьме НКВД оказался Павел Васильев. Его постигла судьба Есенина и Ганина. Вместе с ним лубянские грабли сволокли в расстрельные подвалы С. Клычкова, П. Орешина, Ф. Наседкина, П. Карпова, И. Макарова и многих, многих других. А вскоре к ним присоединился и ретивый «тёткин сын» И. Приблудный. В его услугах отпала всякая нужда, и парня пристегнули к компании «фашистов».

Основным преступлением «русских фашистов» был словесный трёп. Собираясь на московских кухнях, они обсуждали создание литературного журнала «Россиянин», — как ответ русских писателей на возмутительное засилье. Лубянские спецы квалифицировали эти кухонные посиделки устрашающе и обрекающе: собраниями террористов.

Капитан Журбенко распорядился взять под стражу сына Есенина — Юрия. Этого юношу «завалил» И. Приблудный, выдавая себя за друга его великого отца. Юрий по молодости лет легко поддался на посулы следователей и сделал страшные признания: узнав, что у Аркадия Гайдара имеется несколько револьверов (привёз с Гражданской войны), он попросил его поделиться своим арсеналом «для святого дела». Добытый револьвер предназначался для Павла Васильева: по решению террористической организации он должен был застрелить товарища Сталина. Кандидатуру Васильева на роль главного убийцы будто бы поддержали Каменев, к тому времени уже расстрелянный, и Бухарин, только что арестованный. Васильев для исполнения приговора над Вождём подходил более других: «Ненавистного тирана застрелил самый талантливый поэт эпохи!»

Арестованные поэты искренне надеялись, что, угождая лукавым и настойчивым допросчикам, они тем самым убедительно демонстрируют свою советскую благонадёжность, и охотно называли имена друзей, приятелей, знакомых. Жестокая ошибка! Задачей следствия было доказать массовость преступной организации. Остальное зависело от искусства допросов и стойкости арестованных.

Из показаний Ярослава Смелякова:

«Я попал под влияние Васильева, звериного индивидуалиста и кулака».

К протоколу приложен автограф стихотворения поэта:

Жидовка

Прокламации и забастовки, Пересылки огромной страны. В девятнадцатом стала жидовка Комиссаркой гражданской войны. Ни стирать, ни рожать не умела, Никакая не мать, не жена — Лишь одной революции дело Понимала и знала она… Брызжет кляксы чекистская ручка, Светит месяц в морозном окне, И молчит огнестрельная штучка На оттянутом сбоку ремне. Неопрятна, как истинный гений, И бледна, как пророк взаперти. Никому никаких снисхождений Никогда у неё не найти. Все мы стоим того, что мы стоим, Будет сделан по скорому суд, И тебя самое под конвоем По советской земле повезут…

Преступное умонастроение Смелякова усугублялось ещё и тем, что у него при обыске нашли сочинение Гитлера «Майн кампф». (Да уж подлинно, что нашли? А не подбросили?)

Напоследок сам Васильев подписал признание: «Враги толкнули меня на подлое дело убийства наших вождей».

Сергей Клычков признал: «Я был фашистом, только не немецким, а русским».

Из смертной камеры он послал отчаянную мольбу: «Простите меня, я больше не буду!»

Всех русских поэтов расстреляли за террор.

В обвинительное заключение не был включён довольно хлёсткий пункт: будто бы поэты собирались обратиться в Лигу Наций с жалобой на отсутствие демократии в СССР. Однако эта идея осталась у «тётки» про запас. Предстояла дальнейшая истребительная работа, провоцировались новые «дела» — и по усилиям «литературоведов» можно проследить, как тянулись их загребущие лапы к тем, кто ещё бегал на воле: писателям Булгакову и Замятину, актёрам Москвину и Качалову. Выпускались коготки и на других, — во многих протоколах значатся имена С. Чапыгина, А. Неверова, С. Подъячева, В. Шишкова, М. Пришвина, И. Касаткина, С. Малашкина, И. Шухова.

И — снова: непостижимая избирательность.

Тот же Юрий Есенин, молоденький мальчишка, расстрелян как террорист, пытавшийся добыть оружие.

Но Гайдар, у которого он якобы выпрашивал револьвер, почему-то остался в стороне со всем своим арсеналом!

Больше того, именно в эту пору Гайдар вдруг продемонстрировал такую степень своего влияния, что перед ним склонила свою пьяную от крови голову сама «тётка»! Как уже указывалось, Гайдар в юношеские годы возглавлял карательный отряд по борьбе с мятежами (расстреливал, рубил шашками, топил в прорубях). Обосновавшись в Москве, он принялся писать для детей (и неплохо, кстати). На преуспевающего сочинителя положила глаз шустренькая Лия Лазарева, работавшая на киностудии «Детфильм». Счастье молодожёнов оказалось недолгим: Лия разочаровалась в бывшем карателе и ушла к некоему Соломянскому. Её сын Тимур появился на свет уже под крышей нового мужа… Спустя какое-то время в широкозахватную сеть «тётки» угодили и Лия, и Соломянский. Тогда мать Лии принялась хлопотать. Она обратилась к редактору журнала «Костёр» Бобу Ивантеру, затем они вместе явились к Аркадию Гайдару. Создатель «Тимура и его команды», быстренько прикинув, направился в салон Евгении Соломоновны, жены Ежова. Расчёт оказался точным, успех же хлопот частичным: Лию «тётка» отпустила, Соломянского — нет.

А удивительный иммунитет от «тёткиных» клыков поэта Иосифа Уткина?

Один из самых крупных и влиятельных троцкистов X. Раковский был возвращён из ссылки. В Москве он на долгое время поселился в квартире своего друга Уткина. Легко представить, какой жгучий интерес Лубянки вызвало бы обиталище троцкиста, поселись он, скажем, у Есенина или Платонова. А вот под крышей Уткина он жил совершенно безмятежно и бдительная «тётка» не проявляла никакого интереса ни к хозяину квартиры, ни к его чрезвычайно опасному квартиранту.

Убедительный пример того, что кровожадность «тётки» носила подчёркнуто национальный характер. Ей был сладок вкус только русской крови!

* * *

Время — лучший раскрыватель всевозможных тайн (в том числе и лубянских).

Николай Иванович Ежов уже перед самым своим закатом стал напряжённо ломать голову над неразрешимой для его ума загадкой. ВЧК изначально была задумана и создана для истребления народа завоёванной страны. И это ведомство усердно осуществляло своё предназначение. Уничтожались не отдельные граждане России, а целые сословия. Кровь лилась рекой. Ведомство меняло вывеску, называлось ОГПУ, а затем НКВД, но назначение нисколько не менялось. Задание оставалось прежним. Только орудовало уже не узкое ведомство — работала целая система надзора, сыска и арестов. Список жертв был бесконечен. Но в этом списке вдруг обнаруживались непостижимые пробелы: лицу из оперативной разработки давно следовало бы оказаться на лубянских нарах, оно же продолжало оставаться на свободе и лишь молило Бога отвести беду. И Бог, в лице тех, кто визировал ордера, вдруг на самом деле милосердничал, миловал. Что же лежало в основе этих милостей свирепых деятелей карательного ведомства? Ежов держал в руках и своими глазами читал многие и многие оперативные документы. Они не уничтожались, а наоборот, бережно сохранялись, вылеживаясь в папках. Для каких целей? Зачем? Почему им тогда же, когда они были добыты, не давали ход? Угадывалось в этом что-то неторопливо-удавье, некая игра смертельной мощи кольцами!

Разгадка такой неторопливости заключалась в том, что карательное ведомство считало виноватыми всех без исключения граждан Советского Союза. Поэтому обильные донесения сексотов подшивались впрок, создавая задел для будущих процессов, малых и больших. Годилось всё: случайные словечки, рассказанные анекдоты, знакомства, встречи, споры и ссоры. «Тётка» работала с большим заглядом в будущее, и у неё всё было готово для того, чтобы в любую минуту получить визу на любой арест. Само собой, приоритет при этом отдавался людям выдающимся, заслуженным. И часто, очень часто успех профессиональный вёл к жизненному краху во внутренней тюрьме в самом центре Белокаменной.

Быстро свалив и погубив Ежова, «тётка» показала свою изворотливость и неодолимость. Эта зловещая организация продолжала жить и действовать по своим законам и мало кому известным планам.

Маленького Ежова сменил тучный Берия. С Лубянки вроде бы пахнуло свежим ветерком: прошла полоса реабилитаций. Однако весеннее настроение было недолгим: вскоре на лубянских нарах оказались Исаак Бабель, Михаил Кольцов, Всеволод Мейерхольд. Наблюдалась преемственность палачества. «Тётка» не собиралась становиться вегетарианкой, ей по-прежнему требовалась обильная кровавая жратва!

Колоссальная власть Лубянки опиралась на жуткий страх граждан. Обмиравшее население верило что палачам известны не только их дела, но и мысли. У них, у палачей, необыкновенно зоркие глаза и непостижимой чуткости уши. Они всё видят и всё слышат.

Секрет такого всевидения и всеслышания — секретные сотрудники, стукачи, золотой фонд Лубянки в борьбе с населением страны, цепенеющим от безысходного ужаса.

После Первого писательского съезда в помощь 9-му отделению 4-го отдела было создано специальное подразделение, сплошь состоящее из сексотов. Эти люди постоянно вертелись в местах массового скопления и регулярно докладывали «тётке» обо всём увиденном и услышанном. Руководила этим подразделением известная чекистка из Гомеля Эмма Каган.

Стукачи, подобно муравьям, деятельно таскают «тётке» свою сучью добычу. Их донесения подшиваются в казенные папки. На языке палачей эти доставленные сведения называются «компроматом».

Страна ахнула, узнав о нелепой гибели великого лётчика Валерия Чкалова.

В «тёткиных» хоромах становилось тесновато: к Бабелю, Кольцову и Мейерхольду добавились Лев Ландау, Сергей Королёв, Андрей Туполев.

Известия о таких арестах звучали наподобие сильных взрывов, от которых вздрагивала земля под ногами.

На академика И. П. Павлова, нобелевского лауреата, благополучно скончавшегося в своей постели, заботливая «тётка» накопила пять толстенных томов обрекающего компромата.

В числе тех, на кого завели «Дело оперативной разработки», оказалась А. А. Ахматова, жена расстрелянного Гумилёва и мать речистого Льва, бегавшего в жизни буквально по острию ножа. В папку, утолщавшуюся с каждым днём, ложились обстоятельные донесения некой С. Островской, проникшей в окружение Ахматовой и даже сделавшейся её наперсницей. Постукивали и друзья, и соседи, и просто случайные знакомые. Очень продуктивно работал известный в своё время ленинградский литератор П. Лукницкий. Он был тоже своим человеком в доме Ахматовой. Ему «тётка» обязана наиболее пикантными подробностями их жизни стареющей поэтессы: «Хорошо пьёт и вино, и водку».

«Агрессивна к бывшим мужьям». «В пьяном виде пристаёт к молодым и красивым женщинам». «Беспомощна в житейском отношении: зашить чулок — проблема».

Семейное счастье Анны Андреевны, как известно, не сложилось. Она рано разошлась с Н. Гумилёвым и 18 лет прожила с таким срамцом, как Н. Пунин. Около 8 лет длилась её связь с известным патологоанатомом А. Гаршиным. Любопытно отметить, что в вину Ахматовой ставились её стихи, посвящённые Сталину:

Пусть миру этот день Запомнится навеки, Пусть будет вечности Завещан этот час, Легенда говорит о мудром человеке, Что каждого из нас от смерти спас…

Анна Андреевна на самом деле испытывала к Вождю искреннюю благодарность. С его помощью ей удалось освободить арестованных Н. Лунина и Л. Гумилёва. Более того, она не сомневалась в том, что уцелеть в писательской мясорубке ей удалось только благодаря покровительству Генерального секретаря.

На арестованного Бабеля завели «Дело» № 39041. Следствие заняло 6 месяцев. Бабелю не повезло: он попал в лапы сатанистов Родоса и Шварцмана.

Особенно интенсивно допросы проводились в майские дни. Тогда «разматывали» самого Ежова, поэтому Бабеля усиленно трясли, требуя от него сведений о салоне Евгении Соломоновны, жены наркома. Усердствуя перед следствием, Бабель нисколько не запирался. Он заваливал всех подряд (в отличие от Мандельштама). Бабель называл В. Катаева, Ю. Олешу, О. Мандельштама, С. Михоэлса, С. Эйзенштейна, Г. Александрова, И. Эренбурга, Вс. Иванова, Л. Леонова, Л. Сейфуллину. Из журналистов он назвал Е. Кригера, Т. Тэсс, Е. Вермонта.

Интересуясь бывавшими в салоне сотрудниками немецкого посольства Попельманом и Штейнером, следователи ухватили ниточку, тянувшуюся в штаб Киевского военного округа.

Раскалываясь до дна души, Бабель потянул за собой и своего влиятельного друга Евдокимова, начальника Секретно-оперативного отдела НКВД.

Михаилу Кольцову следователи сразу же напомнили его газетные статьи, в которых он советовал своим жертвам не терять напрасно времени и отправляться в тюрьму. Арестованный горько повесил голову и утёр набежавшую слезу. Не вспомнил ли он в тот момент, что первым назвал А. Платонова «врагом народа»? Оказавшись на Лубянке, он доверительно поведал, что стояло за внезапным вызовом Пастернака и Бабеля на Парижский конгресс деятелей культуры. Закоперщиком выступил писатель А. Жид. Он пригрозил сорвать конгресс, если эти двое не приедут. Ультиматум Жида передал в Кремль Илья Эренбург… После этого у Кольцова стали добиваться сведений о нелегальных связях Пастернака с деятелями Запада. Возникло агентурное «Дело», в которое стали подшиваться доказательства «несоветских настроений» Пастернака и Олеши.

Кольцов, так же как и Бабель, утянул за собой своего весьма влиятельного друга Матвея Бермана, начальника ГУЛАГа.

Поразительную словоохотливость проявил на допросах Мейерхольд. Этот заваливал всех подряд (а особенно — Д. Шостаковича). На арест режиссёра-маузериста странным образом наложилось зверское убийство 3. Райх, его жены. Чем это можно объяснить? Уж не поразительными ли откровениями арестованного — в частности, насчёт Троцкого? Ведь театральный самодур и диктатор находились в сердечнейших отношениях!

В общем и целом лубянские «литературоведы» благодаря откровениям ошеломлённых арестованных, собрали богатую жатву. Например, в связи с А. Воронским, тогдашним «столпом» официальной литературы, вдруг возникли такие персоны, как Шмидт и Дрейцер, а также Охотников, один из отчаянных боевиков, которому в 1927 году во время путча Троцкого удалось прорваться на трибуну Мавзолея к Сталину!

Надо ли говорить, что участь всех, кто попадал тогда к «тётке», была предрешена ещё в тот миг, когда лубянское начальство визировало ордера на арест. Именно в те времена и именно с Лубянки получила распространение палаческая формула: «Незаменимых людей нет!» Есть, имеются такие, подлинно никем не заменимые. И великая беда народа и страны, когда не знающие никакого удержу прохвосты с наглым видом изобретают такие волчьи афоризмы!

* * *

Нелепая смерть сына окончательно подорвала силы Горького. Какое-то время его взбадривала работа по подготовке писательского съезда. Осенью жизненный «завод» иссяк. Старого писателя бережно перевезли в Крым, в Тессели. Роскошная природа Южного берега, синее тёплое море напоминали ему Италию. И лечение, и климат сказались благотворно. Участились периоды, когда Алексей Максимович подолгу не поднимался из-за письменного стола.

Из Москвы доставлялась обильная почта, звонил телефон, узнавались последние новости, слухи, сплетни.

В Кремлёвской больнице умер Анри Барбюс, отважный коммунист, верный друг Советского Союза.

У Ахматовой арестовали сына Л. Гумилёва и мужа Н. Пунина.

В очередной раз попал в тюрьму неугомонный Павел Васильев.

Критики вдруг принялись клевать Л. Леонова, К. Федина и Вс. Иванова.

В течение долгих месяцев он оставался вдали от Москвы и освоился с одиночеством, привык и даже полюбил это состояние личной независимости от напряжённой суеты большого человеческого общества. Всёже на его плечах висели обязанности руководителя Союза писателей, им постоянно интересовался Сталин, искренне желавший завершения работы над «Климом Самгиным» и в то же время испытывавший потребность в его постоянном присутствии рядом с собой. Вождь был завален заботами сверх головы и с раздражением отвлекался на дела культуры, где у него не было помощников, которым он полностью бы доверял.

Начало нового года (последнего в жизни Горького) ознаменовалось важным правительственным постановлением: возник Комитет по делам искусств при Совнаркоме СССР. Важное решение, навеянное, несомненно, созданием Союза советских писателей. Власть усиливала централизованное управление творческими организациями. Через десять дней «Правда» ахнула по Д. Шостаковичу, опубликовав разгромную статью «Сумбур вместо музыки». Уничтожительной критике подверглась опера молодого композитора «Леди Макбет Мценского уезда».

Зимой Горькому всегда работалось лучше, продуктивнее. «Климу Самгину» он отдавал каждое утро. Затем читались газеты и письма. Не считая себя знатоком в области музыки, Алексей Максимович всё же решил высказаться в защиту Шостаковича и сел писать Сталину. Невыносимо грубым показался ему тон центральной партийной газеты. Композитору всего 25 лет. Такая, с позволения сказать, критика способна не помочь, не подсказать, не поправить, а — убить. Подобная статья — удар кирпичом по голове. Разбойничий приём, что и толковать!

Рецидив старого — так он квалифицировал критический «наезд» на молодого композитора.

Сталин откликнулся немедленно и у них (в последний раз) завязалась оживлённая переписка. Генеральному секретарю по-прежнему не хватало времени приглядывать за всем сложным государственным хозяйством. Иосиф Виссарионович спрашивал, как идёт лечение. Рекомендовал насчёт Шостаковича обратиться в «Правду» — написать статью в защиту молодого композитора. А что? Партийная газета обязана поддерживать дискуссионный тон. Напоследок Вождь деликатно поинтересовался, когда можно ждать писателя в Москву.

Весной, холодной и дождливой, возвращаться на север не годилось. Алексей Максимович решил дождаться устойчивого тепла.

Зимой в Крыму выдавались тихие голубые дни. Солнце не пекло, а грело. Алексей Максимович усаживался на веранде и подолгу завороженно глядел в морскую даль. Вечное не умирающее море, древний Понт Эвксинский, катило свои волны на берега Тавриды совершенно так же, как и во времена аргонавтов. На губах писателя возникала меланхолическая улыбка человека, завершающего свой жизненный путь.

Гибель сына оставила его в полнейшем одиночестве. «Тимоша», жена Максима, вела себя безобразно. Е. П. Пешкова занималась подрастающими внучками. В доме распоряжался «вечный» Крючков, научившийся, в конце концов, не мозолить без нужды глаза.

В эти часы тихого созерцания бескрайнего сверкающего моря усталого писателя одолевали несвоевременные мысли — в очередной раз. Окружавшая его действительность давала для таких мыслей обильный материал.

Он сильно хотел поехать на Парижский конгресс культуры и уже начал работать над текстом выступления. Его волновала судьба мировой литературы. Упадок наблюдался повсеместно. Давно ли человечество восхищалось Диккенсом и Байроном, Гюго и Бальзаком, Гете и Шиллером? А кого из нынешних корифеев можно с ними сравнить? Время гигантов миновало. Они вымерли, как динозавры. Буржуазные нравы убивают великую культуру.

Искусство превращается в развлекаловку, литература — в занятное чтиво. Капитализм несовместим с развитием человеческого духа. Только социализм с его государственной заботой о нравственном облике общества способен пресечь это позорное оскудение и не позволить Человеку превратиться в двуногое животное.

Он чувствовал, что силы на исходе, больше ему за границей не бывать — поэтому собирался пропеть настоящий гимн своему великому народу (перед оскаленной мордой западного зверя — фашизма). Ему хотелось рассказать о жутких годах голода и разрухи. Страна томилась в очередях, унижалась перед мешочниками, меняла картины и драгоценности на селёдки — и всё же ломилась на поэтические вечера. Духовный голод у русских преобладал над голодом утробным. Есть ли ещё другой такой народ? И вот это народ, давший человечеству величайшие творения человеческого духа, должен исчезнуть с лица планеты стараниями каких-то озверелых подонков общества, называемых фашистами!

В Париж он не поехал. Болезни и упадок сил не позволили тронуться в дальнюю дорогу. Пришлось ограничиться приветственной телеграммой.

Согреваясь теплом последней осени, он не мог не задуматься о том, как прожита долгая и, в общем-то, достаточно бурная жизнь. Он никогда не запирался в «башню из слоновой кости» (как это было модно) и считался, пожалуй, самым политизированным писателем. Достаточно того, что он многие годы вёл борьбу плечом к плечу с большевиками. И это ему, а не кому-то другому удалось написать программную книгу для свержения самодержавия — роман «Мать». Не боясь ничего, он не отсиживался в холодке, а лез в самую бучу тогдашней политической борьбы… Но вот скинули самодержавие, скинули никчемного царя… а ему, Буревестнику русской Революции, пришлось убегать из родного дома!

В памяти писателя всплыли ненавистные хари Свердлова, Зиновьева, Троцкого…

Какой безжалостный народ!

А ведь он искренне боролся за их права в России!

Права… А обязанности?

Свои обязанности (и права!) они продемонстрировали в годы «красного террора».

Алексей Максимович вспомнил сына Максима, его шуточно-напыщенную декламацию:

Евреи сидят на конях вороных. Былинники песни слагают о них!

Со своей наивностью он ещё совсем недавно уговаривал Сталина простить Каменева и дать ему пост директора издательства «Академия» (а затем и руководителя Института мировой литературы).

На его взгляд, внезапный выстрел в Смольном прозвучал погромче, нежели знаменитый выстрел «Авроры»!

Они, это они лишили его сына, единственной опоры в жизни (невольно вспомнились душераздирающие строки давнишнего письма Ивана Шмелёва). Вокруг образовалась убийственная пустота. Умирать придётся в полном одиночестве, под приглядом волосатого угрюмого Крючкова. Ну и врачей, неизбежных спутников старого больного человека…

На днях в Тессели приезжали Маршак и Никулин. Рассказали последние новости. В Москве идут аресты. Поговаривают о большом судебном процессе, совершенно открытом, в большом зале. Говорят, пригласительные билеты будут распределяться по предприятиям, по организациям: хотят, чтобы в судебном зале побывали многие и своими ушами услышали признания преступников… После встречи с гостями осталось тягостное впечатление. Алексей Максимович так и не понял, зачем они приезжали. Осведомиться о его здоровье? Рассказать московские новости? Странно…

Сталин однажды назвал ОГПУ печенью государства. Обязанность этого важнейшего органа — выводить из организма державы всевозможные яды. Однако «печень» в Советской России изначально оказалась нездоровой. «Отвратительное ведомство!» — считал Горький. Перед его глазами постоянно находились нахальнейший Ягода, сожитель «Тимоши», и несменяемый Крючков…

Вспоминался второй год советской власти, дни работы VIII съезда партии. Республика находилась в сплошном окружении фронтов, недавно пала Пермь, на юге готовилось победное наступление Деникина. Но даже в этой обстановке В. И. Ленин обратил внимание делегатов съезда на опасность пролезания в партию чужих людей. Он говорил:

«К нам присосались карьеристы, авантюристы, которые назвались коммунистами и надувают нас, которые попали к нам потому, что коммунисты теперь у власти, потому что более честные „служилые“ элементы не пошли к нам работать вследствие своих отсталых идей, а у карьеристов нет никаких идей, нет никакой честности. Эти люди, которые стремятся только выслужиться, пускают на местах в ход принуждение и думают, что это хорошо».

Ленин подчеркнул, что эти «присосавшиеся» страшней и Колчака и Деникина вместе взятых.

С тех пор миновало полтора десятка лет. Алексей Максимович видел — и близко видел! — бездну таких присосавшихся паразитов.

Когда-то великий Гоголь показал миру бюрократическое Кувшинное Рыло, дремучего чиновника из канцелярии.

Не видел он советского Свиного Рыла!

В те времена не существовало Комиссии Партийного Контроля.

В наши дни присосавшиеся, прилипшие, проникшие правдами и неправдами в ряды партии проявляют живучесть клопов: ничем не вытравишь! Мало-помалу образовывается целый материк чиновников, только уже советских. Они пронырливей, хитрей, нахрапистей, а, следовательно, и опасней тех, гоголевских Кувшинных Рыл.

(Советские Свиные Рыла в конце концов и погубят СССР, первую на планете страну трудящихся).

Рабочий класс… Диктатура пролетариата…

Что сталось с несокрушимым и бесстрашным Павлом Власовым? (Здесь мысли старого писателя стали несвоевременными до предела.)

При советской власти Павел, простой рабочий без образования и подкованный лишь политически, непременно потянулся бы к учёбе — хотя бы в техникум. Казалось бы, диплом — большое достижение. Однако, став дипломированным специалистом, Павел переставал считаться пролетарием, и превращался… в кого?.. да едва ли не в антагониста самому себе!

А если он, не дай Бог, окончит институт и станет инженером?

Выходило, что Павлу Власову, рабочему передовому, никак не следовало стремиться к образованию, — иначе он моментально терял титул пролетария и право осуществлять так называемую диктатуру пролетариата. Он уже не мог именоваться «гегемоном».

Диктатура… Гегемония…

Алексей Максимович вспомнил расстрел рабочей манифестации 5 января 1918 года, спустя всего два месяца после выстрела «Авроры». С тех пор о гегемонии что-то не слышно. Рабочие огромных предприятий потеряли представление о классовой борьбе. Впрочем, как их за это судить? Хозяйчиков не стало, они в хозяев превратились сами. И потекло безмятежное существование с пивнушками и футбольными страстями. И навсегда позабыт оказался могучий, волнующий кровь «Интернационал».

Незаметным образом рабочие превратились в благополучных городских обывателей, в советское мещанство. Стали жирными Гагарами.

Так Павел Власов со своею диктатурой оказался мифом.

Может быть, правильнее было говорить не о диктатуре пролетариата (рабочего класса), а о диктатуре работающего класса? «Кто не работает, тот не ест»…

И снова о «присосавшихся»…

Они стали настоящим бедствием советской власти. Всяк мерзавец в СССР стремится во что бы то ни стало обзавестись партийным билетом. Коммунистом такой пробойный ловчила не станет никогда — не та порода. Но, став обладателем заветной красной книжечки, он пускается во все тяжкие, напрягает все свои способности и силы грызуна и старается пролезть всё выше, выше, выше. И страшно представить, каких высот достигнет эта тварь и, следовательно, какой вред она причинит государству трудящихся, пока единственному на планете.

* * *

Из Крыма Алексей Максимович отправил в редакцию «Правды» две статьи. Обе были напечатаны одна за другой: «О формализме» (в защиту Шостаковича) и «От врагов общества — к героям труда» (писательское восхищение трудовым порывом, вдохновлённым рекордом забойщика Стаханова).

Весной его потянуло в Москву.

Ехать было необходимо ещё и потому, что намечался пленум Правления Союза писателей.

В вагоне Горький подолгу простаивал у окна. В то лето по стране гремела музыка композитора Исаака Дунаевского из кинофильмов «Цирк», «Вратарь», «Дети капитана Гранта». Чудесные мелодии западали в память сразу и навсегда. Народ распевал «Эй, вратарь, готовься к бою», «А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер» и особенно — «Широка страна моя родная».

В Москве Горького заждались. Намеченный писательский пленум требовал его активного участия.

На дачу в Барвиху приехал поэт Алексей Сурков с подготовленными документами. Предстояло «подкорректировать» ошибочные оценки некоторым поэтам, прозвучавшие на Первом съезде писателей. Речь, в частности, шла о Пастернаке. Старинный друг Маяковского, поэт Николай Асеев писал довольно жёстко: «Скрываясь за вершины своего интеллекта, поэт занимается обскурантистским воспеванием прошлого». «Литературная газета» предлагала Пастернаку «задуматься, куда ведет его путь индивидуализма, цехового высокомерия и претенциозного зазнайства».

Снова угодил под каток зубодробильной критики Михаил Булгаков. О его новой пьесе «Мольер» редакционная статья «Правды» отозвалась так: «Внешний блеск и фальшивое содержание».

О рабочей атмосфере аппарата Правления Союза писателей А. Сурков рассказывал с кислым видом. Анне Ахматовой удалось добиться освобождения с Лубянки и сына и мужа… П. Васильев по-прежнему буйствует… Николаю Островскому правительство выделило квартиру в центре Москвы и дачу в Сочи. Недавно ему вручен писательский билет № 616.

Сурков заметил, что в кабинет заглядывает профессор Левин, и стал прощаться. В следующий раз он обещал привезти список мероприятий, связанных с приездом французского писателя Андрэ Жида. Гость непременно хочет встречи с Горьким…

Запасов крымского здоровья Горькому хватило ненадолго. В Москве, попав в руки столичной профессуры, писатель стал быстро угасать.

Художница Валентина Ходасевич многие годы прожила в семье Горького. Они вместе уехали в эмиграцию, вместе вернулись. У неё было домашнее прозвище «Молекула». Узнав о тяжёлом состоянии «Дуки», художница помчалась в Барвиху. Её встретил суровый неразговорчивый Крючков и не пустил дальше ворот.

Горький умирал в полнейшем одиночестве.

Наступили критические дни. Суетились люди в белых халатах. Горький задыхался. Доктор Левин многомудро изрёк, что наступает момент, когда медицина становится бессильной. Внезапно молоденькая медсестра на свой страх и риск ввела умиравшему камфару и заставила его выпить бокал шампанского. Алексей Максимович почувствовал себя лучше и попросил поднять его повыше. Он сам подбил себе под спину измятую подушку.

Несанкционированное, дерзкое вмешательство медсестры продлило жизнь писателя на два дня.

В последний вечер к воротам дачи подъехал автомобиль. Из него вышли Луи Арагон и Эльза Триоле. Привёз их Михаил Кольцов. Усиленная охрана во главе с Крючковым остановила приехавших. Крючков сбегал позвонить по телефону и, вернувшись, грубо бросил: «Нельзя!»

Из распахнувшихся ворот дачи вылетело несколько автомашин, набитых людьми в белых халатах…

* * *

Гроб с телом умерщвленного писателя был выставлен в Колонном зале.

Людской поток был нескончаем.

Возле гроба скончавшегося классика неотлучно находились три женщины, делившие с ним жизнь: Е. П. Пешкова, М. Ф. Андреева и М. И. Будберг (Закревская-Бенкендорф).

Николай Иванович Ежов к тому времени достаточно уверенно держал в руках кончики, вылезшие из хорошо организованного антигосударственного заговора. Машина следствия набирала ход. Два месяца оставалось до основного судебного процесса над Зиновьевым и Каменевым (оба уже были доставлены во внутреннюю тюрьму из политизолятора, где они отбывали сроки по приговору прошлогоднего суда). Аресты не прекращались. В череде подозреваемых обозначились фигуры медиков, согласившихся стать палачами-исполнителями злодейских планов.

Ежов много времени проводил в Колонном зале, где москвичи прощались с Горьким. Оставаясь незаметным, он всматривался в грузную одышливую баронессу Будберг. Обращала на себя внимание громадная кожаная сумка, с которой она не расставалась. Эта женщина казалась Ежову хранительницей больших международных тайн. Он уже знал, что два года назад Е. П. Пешкова, едва похоронив сына, отправилась в Лондон вместе с «Тимошей», женой Максима. Москвички встретились с Е. Кусковой и Л. Дан (обе крупные масонки). Они уже собирались уезжать, как вдруг интерес к ним проявила Мура, баронесса Будберг. И встреча состоялась. После этого Мура отправилась в Вену, где встретилась с Брюсом Локкартом (старый разведчик, знаток России, занимал там пост директора Секретного отдела англо-австрийского банка). В прошлом году уже не Мура, а Е. П. Пешкова искала с нею встречи, приехав в Лондон. Первая жена Горького просила третью жену вернуть архив писателя. Мура ответила решительным отказом. И вдруг сама привезла доверенные ей документы в Москву, хотя распоряжений на этот счёт от Горького не поступало. Удивительно при этом, что она ухитрилась приехать точно к дню похорон (будто знала заранее!).

Ежов изводился от подозрений. Что скрывалось за первой встречей Муры и Екатерины Павловны в Лондоне? И почему Мура тотчас поспешила в Вену? Ведь вскоре после этого последовало убийство Кирова!

Вовсе не исключено, что Мура получила сведения о политической обстановке в СССР и отправилась докладывать Локкарту.

В том, почему Мура отказалась вернуть архив Горького, никаких сомнений не возникало. Но почему она почти тут же привезла этот архив сама? Кто ей приказал? Не Локкарт же! А не поступил ли приказ… с Лубянки? От того же, скажем, Петерса?

Разбираясь в Ленинграде, Ежов открыл, что в 1918 году, перед тем, как попасть в дом Горького, Мура сидела на Гороховой. На все расспросы чекистов она твердила одно: «Позвоните Петерсу!» Над ней потешались, не веря в столь высокие знакомства. Через две недели пришлось всё-таки позвонить. Последовал грозный разнос «железного» Петерса — в итоге Мура вскоре очутилась в писательской квартире на Кронверкском проспекте.

С тех пор прошло много лет [11] . Встречи Локкарта и Муры не прекращались. Но почему вдруг к ним с какого-то боку прислонилась и Е. П. Пешкова? Что за странная цепочка связей? Куда она ведет? В Лондон? Или…

Ежов никак не мог найти объяснения последнему поступку умирающего Горького: он вдруг сжёг все письма Андреевой.

Выходит, в них что-то содержалось тайное?

Ежов подозревал, что тайна Горького заключалась в деньгах, на которые он основал свою независимую газету «Новая жизнь». Эти деньги он получил не от банкиров (как уверял), а от немцев — конкретно, от промышленника Стиннеса (2 миллиона марок). Скорей всего писателя угнетала его вынужденная неискренность.

Впрочем, могли быть и совсем другие мотивы…

* * *

Похороны великого писателя состоялись на Красной площади.

Урну с прахом Горького несли члены правительства во главе с Вождём. Лицо Сталина было мрачным, со следами неподдельной скорби.

Алексей Толстой, выступая на траурном митинге, пророчески сказал, что у великих нет даты смерти, а есть только дата рождения. Неистовый Буревестник не в состоянии навсегда улететь из России, он обречён жить со своим народом вечно.

11

После XX съезда партии обрюзгшая, тяжёлая на подъём Мура пять раз приезжала в СССР. В одной из поездок её сопровождала В. А. Гучкова (дочь военного министра Временного правительства), давний агент как английских, так и советских спецслужб. Обе гостьи усиленно хлопотали насчёт встречи с Пастернаком, и такая встреча состоялась (тайная, как рассчитывал поэт) на квартире его соблазнительницы Ивинской.

Часть II

ВИХРИ ВРАЖДЕБНЫЕ…

Уроки отца Гурама

Съедобны абсолютно все грибы, но некоторые только один раз.

Народный юмор

В Тифлисской духовной семинарии о. Гурам преподавал историю религий.

С детства искалеченный тяжёлою болезнью, он передвигался на костылях. Каждый шаг давался старику мучительно. Выкинув обе ноги вперёд, он, напрягая плечи, подтягивал их, волоча по полу. Особенно трудными были крутые семинарские лестницы.

Прежде чем начать урок, о. Гурам долго устраивался на кафедре и переводил дух. В этом изломанном человеке жила только голова: седая, курчавая, переполненная поразительными знаниями по истории. Своей учёностью о. Гурам был известен всему Тифлису. Его комната на первом этаже, заваленная книгами, напоминала келью схимника. Время от времени к нему приезжали гости и среди них глазевшие в окна семинаристы всегда узнавали И. Чавчавадзе, знаменитого поэта, издателя газет «Иверия» и «Квали», человека большой учёности, известного в Петербурге и Москве. Почтенного поэта неизменно сопровождал князь И. Абашидзе.

Калечество с детских лет сильно ограничивало подвижность о. Гурама. Однако неугомонный дух заставлял преодолевать физическую слабость. Влача своё тело на костылях, он сумел облазить всю Грузию, избирая места, где в давние века находились, по его представлению, центры национальной грузинской культуры: монастыри и храмы.

История древних веков не являлась для о. Гурама закрытой книгой. Его знаний хватало, чтобы сделать вывод: судьба любимой Грузии соприкасалась и даже пересекалась с судьбой еврейского народа. Скорей всего, считал о. Гурам, жители Иудеи, рассеянные по лицу земли после гибели Первого храма, в своих скитаниях проникли сначала в Персию, а затем и на Кавказ. Здесь, в благодатной земле Грузии, они нашли вторую родину.

Широкую известность о. Гураму принесла работа из истории Макковеев. Он добрался до событий, о которых чрезвычайно сжато повествовалось на страницах Книги книг — Библии (второй век до Рождества Христова). Тогда строптивая Иудея испытала очередную ярость римских легионов. Император Антиох разрушил стены Иерусалима и поставил в покорённом городе сирийский гарнизон. Местным жителям под страхом смертной казни запрещалось совершать обрезание младенцев и праздновать субботу. В храме Соломона на месте скинии был воздвигнут жертвенник Зевсу Олимпийскому. Такое неслыханное оскорбление религиозных иудеев вызвало сначала глухой ропот, а затем и восстание. Возглавил мятежников отчаянный Иуда Макковей.

Завершение труда не принесло желанного удовлетворения. Воображению о. Гурама открывались новые горизонты. Древность приоткрывала свои секреты и соблазняла открытиями, каких не знали даже известные историки Грузии. Старого исследователя захватил азарт археолога, почуявшего свою Трою.

Сознавая ограниченность своих сил, о. Гурам решил побывать в Крыму. Туда, так же, как и на Кавказ, устремлялись несчастные беженцы из разгромленной Иудеи. Кроме того, оттуда, из Херсонеса, двинулось на Север, в Киевскую Русь, раннее христианство. И получилось так, что на земле Тавриды, как и в Палестине, стали соседствовать иудаизм, ислам и христианство.

Несмотря на отговоры почитателей, пугавших его трудностями дороги, о. Гурам отправился в Крым.

Полуостров, омываемый тёплыми водами Понта Эвк-синского, увиделся о. Гурамом таким, каким ему представлялась земля, на которой родился Спаситель: цветущее побережье и сухой, испепеляемый солнцем материк.

Паломнику из Грузии довелось застать в живых Фирковича, патриарха местных караимов, человека дряхлого возраста, большой учёности и аскетического жития. Ветхий праведник обитал в замшелом городишке Чуфут-Кале, считавшемся столицей крымских иудеев.

Караимы — одна из ветвей библейского иудаизма, сохранившаяся на самой окраине еврейской Ойкумены, в Крыму. Как выяснил о. Гурам, караимы решительно не признавали Талмуда и, отрицая его божественное происхождение, почитали только Пятикнижие Моисея — священную Тору. Основоположником вероучения караимов считался Анан бен Давид, протестант, своего рода иудейский Лютер. Особенно рьяно он восставал против устного толкования таинств Талмуда — целого учения, внушённого якобы Моисею самим Иеговой на горе Синай.

Великие столетия пролетели над знойной землёй Тавриды, оставив, как и всюду, молчаливые каменные надгробия. На могильных плитах о. Гурам необыкновенно часто видел изображение змеи. По древней мифологии именно Змей соблазнил легкомысленную Еву. Проклятый Вседержителем, коварный Змей был низвергнут на землю и обречён на вечное обитание среди рода человеческого.

В ветхозаветные времена, как знал о. Гурам, евреи вели кочевой образ жизни и, как всякие кочевники, в своей религиозной символике отдавали дань изображениям львов, быков, баранов, рыб. Впоследствии эта символика исчезла, евреи вдруг стали поклоняться Змею, недавнему небожителю, низвергнутому с небес на землю. Затем, по мере укрепления кастового вероучения, Змей, как грозный образ Иеговы, уступил место Золотому Тельцу.

Жизнь еврейского племени складывалась так, что бывшим кочевникам приходилось разрешать две задачи разом: с одной стороны, выжить и не исчезнуть, не раствориться среди соседей, с другой же — завоевать мир, как того требовал Иегова, беседуя с Моисеем на горе Синай. Справиться с обеими задачами было нелегко — приходилось изворачиваться из последних сил.

Из бесед с патриархом о. Гурам составил представление о религиозном мировоззрении караимов. Маленькая колония евреев, обосновавшаяся в Крыму, держалась убеждений мирного сосуществования, добрососедства. Мир Божий создан для всех, а не для одних избранных. Исповедывать эти убеждения крымских евреев заставила суровая действительность. По соседству с Чуфут-Кале находился православный Успенский монастырь, с кельями, вырубленными в скалах. От времён турецкого владычества сохранилось несколько старинных минаретов — всё, что осталось от мечетей.

Караимы отвергали нетерпимость и насилие. (Фиркович нелестно отзывался о хасидах, непримиримых идеологах еврейского сопротивления). Но вот что поразило гостя из Грузии: среди непримиримых врагов крымских иудеев патриарх постоянно называл… чеченцев. Да, чеченцев, столь, казалось бы, далёких от Крыма.

Влияние старости, немощи?

Нет, тут угадывалось что-то иное.

Однажды старец поведал о каком-то корабле, который бурей принесло к мысу Херсонес. На берег сошли воины, закованные в греческие латы. Они принялись расспрашивать о стране «необрезанных людей». Им указали на кавказское побережье. Корабль снова поднял паруса… По ряду признаков о. Гурам заподозрил, что Фиркович рассказывал легенду об аргонавтах, направлявшихся в Колхиду. Но почему они спрашивали о «необрезанных»? Не оттого ли, что сами относились к «обрезанным»? Но тогда кто же они были?

Кроме того, заставляла задуматься и цель их долгого и опасного плавания. Вроде бы они поплыли в Колхиду за золотым руном, т. е. за поживой. Но таких плаваний предпринималось великое множество (мореплаватели тех времён обогнули даже Африку!), однако в летописях сохранился один колхидский рейс. Что тому было причиной? Какая исключительность? Ещё в те крымские дни о. Гурам допустил предположение: а точно ли, что аргонавты ехали за золотом? Не связано ли их путешествие с чем-то секретным и этот секрет имеет самое прямое отношение к истории Грузии?

Отрицание караимами Талмуда невольно возбуждало подозрение, что крымские иудеи появились на земле Тавриды до нападения Навуходоносора на Иерусалим, т. е. до разрушения Первого храма. Но что, в таком случае, привело их сюда, по какой причине они оказались так далеко от земли обетованной?

Бегство во имя сохранения жизни исключалось совершенно.

Но если не бегство, то… что?

Ответ на этот вопрос позволял разрешить о. Гураму и многие загадки Грузии.

Избежав испытаний вавилонского пленения, крымские иудеи подверглись ужасам иных нашествий: скифов, печенегов, турок. А в 1392 году в Крым нагрянули латники литовского князя Витовта, разгромили ханское войско и в качестве трофеев увели в полон целые селения караимов. На земле Литвы крымские иудеи поселились в Луцке, Галиче и Троках.

Поездка в Крым только добавила загадок. Гость из Грузии узнал довольно много, однако ни на шаг не приблизился к ответам на свои вопросы.

Жажда знаний оставалась единственной страстью о. Гурама. Поездка в Крым убедила его в том, что знает он ничтожно мало.

Он решил совершить паломничество туда, где, как ему казалось, находятся ответы на все непостижимые вопросы — на Святую Землю.

* * *

Князь Амилахвари остановил коня и, не слезая с седла, постучал рукояткой плетки в окошко жалкой лачуги сапожника Виссариона. Затем в нетерпении ударил в раму ногой. Он был по обыкновению пьян. Из хибарки выскочил хозяин, узнал князя и, подобострастно кланяясь, приблизился. Высвободив ногу из стремени, всадник протянул её сапожнику прямо в лицо. На грязном сапоге отстала подошва. Виссарион бережно стащил сапог. Князь, не сказав ни слова, поехал прочь.

Он приехал вечером и также не сошёл с седла. Виссарион натянул сапог на протянутую ногу. Князь поехал, а сапожник так и застыл в полупоклоне. Амилахвари остановился и бросил на землю несколько монет. Виссарион подбежал и жадно их подобрал… Вечером он напился в духане и ввязался в драку. В крови, в разорванной рубахе, он заявился поздно ночью домой и принялся избивать жену. Маленький Coco со страхом наблюдал за безобразной сценой, не имея сил помочь несчастной матери.

Понадобилось время, чтобы Coco понял: мать была единственным живым существом, на ком сапожник имел возможность отвести свою озлобленную душу. Задавленный безысходной бедностью, он находил отдушину в вине и в издевательствах над домашними. Он и смерть нашёл в духане, в пьяной драке.

Унижения, связанные с бедностью, грязь и убожество детских лет, навсегда наложили отпечаток на впечатлительную душу грузинского подростка. Семья, задавленная нуждой, не согревала его родительской любовью. Время, которое счастливая детвора всю жизнь вспоминает, как зелёную лужайку, залитую ярким солнцем, в памяти Coco закрепилось пьяными выходками отца и слезами терпеливой матери. Тёмное голодное детство было началом его трудного жизненного пути.

* * *

Похоронив непутёвого мужа, Екатерина Джугашвили все силы положила на воспитание единственного ребёнка. Она зарабатывала мытьём полов в домах богатых евреев. Скудные копейки шли на пропитание, на одежду. В душу маленького Coco навсегда вошёл образ матери, великой бессловесной труженицы, задавшейся целью вывести его, сына сапожника, в люди.

Бесплатное образование в те годы давала лишь грузинская православная церковь. Мать, религиозная женщина, добилась, чтобы его приняли в Горийское духовное училище. Она мечтала сделать своего сына служителем Бога, священником.

Годы учёбы в родном городе пролетели быстро. Мальчик учился жадно, поражая своих наставников. Сердце матери радовалось. Она постоянно видела своего Иосифа в чёрном одеянии служителя старинного Горийского храма.

Летом мать съездила в Тифлис, нашла там земляка, о. Гурама, и униженно попросила его о помощи. Изломанный старик, известный своей учёностью, принял земляков ласково. Подраставший Coco стал учащимся Тифлисской духовной семинарии. Ему исполнилось 15 лет.

В первый год учёбы Coco совсем не видел о. Гурама. Старик отправился в Крым и лекции по истории религий читал новый ректор семинарии о. Мераб. Семинаристы старших курсов с нетерпением ожидали возвращения о. Гурама. О его лекциях они рассказывали чудеса. По их словам, послушать старого преподавателя приезжали учёные люди из Кутаиса и Телави.

Трёхэтажное каменное здание семинарии со спальнями на 30 человек напоминало солдатскую казарму. В обычае были частые обыски. У семинаристов старших курсов постоянно находили (и отбирали) запрещённую литературу. Это свидетельствовало о том, что бурливая жизнь проникала и в стены семинарии, казалось бы наглухо изолированной от влияния улицы. Начальство, оставляя воспитанникам много времени для самоуглубления, рассчитывало, что мысли молодых людей будут заняты Богом и промыслом Его на земле. Поняв свою ошибку, воспитатели принялись ужесточать режим.

Паренёк из Гори отличался среди сверстников угрюмой нелюдимостью. Он был вспыльчив, невоздержан, но в потасовках ему мешала покалеченная левая рука. Несколько лет назад пьяный извозчик врезался в толпу у церкви — пять человек, в том числе маленький Coco, оказались под колёсами пролётки.

Среди воспитанников семинарии находились дети обеспеченных родителей. Иосиф Джугашвили таких сторонился. Он болезненно переносил их пренебрежительное отношение. Они были совершенно разными людьми.

Избегая сверстников, Coco держался нелюдимо, в привычном одиночестве.

Громадной отдушиной для мечтательного мальчика были регулярные занятия с хором. Руководитель Сандро Кавсадзе нашёл у него исключительный слух и замечательный голос. Высокий чистый дискант Coco легко взвивался под самые купола древнего храма. Сандро Кавсадзе оберегал маленького певца от перегрузок, дожидаясь, когда голос мальчика разовьётся и окрепнет.

В начале зимы из Крыма наконец-то возвратился о. Гурам. Он словно помолодел в трудном путешествии и был оживлён, доступен, разговорчив. Его возвращение было радостным для всех.

По семинарской традиции первая лекция о. Гурама считалась общедоступной. Для интеллигенции Тифлиса рассказ старого путешественника об очередных открытиях становился событием в культурной жизни. В большую аудиторию набивалось столько народа, что семинаристам приходилось стоять в проходах и тесниться возле стен. С высоты кафедры гремел звучный голос неутомимого исследователя. Его открытия как бы листали забытые страницы истории грузинского народа. Любовь образованных тифлисцев к земляку Иосифа, знатоку древности, возрастала год от года, от путешествия старика к путешествию.

Исполняя обещание Екатерине Джугашвили, о. Гурам заботливо опекал своего маленького земляка. По вечерам в келье старика собирались семинаристы старшего возраста. Иосиф сделался постоянным посетителем этих собраний. Он обыкновенно сидел молча, уперев локти в колени и положив подбородок на сомкнутые кулаки. Участия в разговорах он никогда не принимал. Но всё, о чём говорилось, о чём спорилось (порою — очень горячо), запоминалось им и обдумывалось наедине.

Занятия с хором и вечера в келье о. Гурама не занимали всего досуга угрюмого семинариста. Как всякий нервный и застенчивый подросток, Coco давал волю воображению, своей безудержной мечтательности. Этому способствовало также и лихорадочное чтение. Таясь от буйных сверстников, он бормочет строки собственных стихов, украдкой записывает их в тетради. Он стыдится своего занятия. «Узнают — засмеют…» Однажды в городе он отважился зайти в редакцию газеты «Иверия». Ему повезло попасть на самого редактора Илью Чавчавадзе. Стихи стеснительного подростка понравились седому маститому поэту. 14 июня 1895 года в «Иверии» увидело свет первое стихотворение худенького семинариста.

Когда луна своим сияньем Вдруг озаряет мир земной И мир её над дальней гранью Играет бледной синевой… Стремится ввысь душа поэта И сердце бьётся неспроста: Я знаю, что надежда эта Благословенна и чиста!

Помимо «Иверии» Илья Чавчавадзе редактировал ещё одну газету «Квали» («Борозда»). На страницах обеих изданий князь стал печатать произведения так понравившегося ему семинариста. Он поверил в его талант и предсказывал застенчивому сочинителю блестящее будущее. Несколько стихотворений Сосело (так подписывался молодой поэт) были помещены в школьных хрестоматиях. А одна строка даже вошла в текст государственного гимна Грузии.

Первое стихотворение своего воспитанника привело о. Гурама в восторг.

— Мальчик мой, Бог отметил тебя своей Всевышней милостью. «Сначала было Слово…» Помни, великий Шота своей поэмой сделал для Грузии больше, нежели все её цари и герои!

Он называл Боговдохновлённое Слово инструментом необыкновенной силы. Благодаря Слову, люди обрели гимны, псалмы, пророчества… молитвы, наконец!

В тот вечер собрание в келье старика закончилось скандалом. Ладо Кецховели, воспитанник старшего класса, стал возражать о. Гураму — почтительно, но твёрдо, убеждённо. Он считал, что прочней всего людей объединяет не общая вера, а классовая принадлежность. Богатые держатся один за другого страхом потерять свои сокровища.

Бедняки же сплочены своею нищетой, убожеством, бесправием. Ладо заявил, что на стороне братства бедняков находится сам Спаситель. Разве это не Он изрёк, что богачу проникнуть в райские кущи так же трудно, как верблюду пролезть в игольное ушко? Но почему-то служители Бога совсем забыли эти великие слова. Уж не потому ли, что стали слишком толстобрюхи?

— Безумец! — вскричал о. Гурам. — Подумай хорошенько, что ты говоришь!

Сдерживая гнев, Кецховели почтительно проговорил:

— Батоно, вы давно не говорили с простым народом. Люди ненавидят попов. Они смотрят на них, как на представителей власти. Это обыкновенные чиновники в рясах… Церковь предала Спасителя. Она стала на сторону богатых.

На старика было страшно взглянуть. Его огромные разверстые глаза на измождённом лице выдавали нечеловеческую боль души. Теряя силы, он прошептал:

— Не кощунствуй. Бог всевидящ и всемогущ. Он проявит свой гнев, и тогда тебе придётся возопить: «Господи, помилуй и спаси!»

— У меня есть револьвер! — запальчиво крикнул юноша и вылетел из кельи.

Силы совсем оставили о. Гурама. Он сидел потухший, удручённый. Ладо Кецховели повторил путь старших товарищей. Через эту келью уже прошли Николай Чхеидзе, Миха Цхакая, Филипп Махарадзе и Ной Жордания. Они оставили стены семинарии и с головой ушли в политику. Жизнь отбирала у о. Гурама лучших учеников.

Старик ещё раз убедился в том, что его завидная учёность не даёт плодов, от бесед с ним получают наслаждение пожилые образованные люди, но докричаться до рассудка своих семинаристов он не в состоянии. А ведь он жил для молодых!

Он поднял взгляд на своего молоденького земляка. Неужели и этот тоже? Старый проповедник мучительно страдал от постоянного непонимания своих подрастающих учеников.

— Твоя мать, Coco… твоя бедная мать сидела там же, где ты сейчас сидишь. И я ей обещал… Будь благоразумен, сын мой. Не обмани её. «Из кувшина выльется лишь то, что в него налито», — изрёк старик свою любимую поговорку и вдруг спросил: — Что там у тебя нашли?

Coco смутился. Он надеялся, что учитель не узнает о вчерашнем происшествии. При обыске в спальне инспектор обнаружил роман французского писателя В. Гюго «Труженики моря». Книга входила в список запрещённых, её конфисковали. Прошёл слух, что семинариста Иосифа Джугашвили вызовут к ректору о. Мирабу для отеческого назидания. Coco надеялся, что этим всё и обойдётся. Могло быть гораздо хуже, если бы инспектор догадался заглянуть в прореху на матрасе. Там Coco спрятал действительно опасную нелегальщину: листовки. С прошлого года, когда о. Гурам уехал в Крым, товарищ Coco Пётр Капанидзе затащил его на собрание членов партии «Месаме-даси». У Петра, к удивлению Иосифа, уже завелась своя жизнь за стенами семинарии. На партийных собраниях всегда присутствовало несколько рабочих-железнодорожников. Эти люди горячо спорили о том, как трудно выжить человеку, обременённому семьёй и получающему за тяжёлую работу жалкие гроши. Однажды на собрании Иосиф встретился с Ладо Кецховели. Старший товарищ просиял улыбкой. После собрания Ладо стал расспрашивать его о здоровье о. Гурама. Сам он появляться в семинарии остерегался, — полиция хорошо знала дорогу в эту обитель смуты и разномыслия.

Спустя два месяца Иосифу Джугашвили поручили вести занятия кружка рабочих железнодорожного депо.

От о. Гурама не укрылось замешательство юного земляка. Старик не мог забыть грубой выходки Ладо. Будущий священник и… револьвер? Чудовищно!

— Не надо нам крови! — проговорил он, пытаясь поймать убегающий взгляд Coco.

Он напомнил Иосифу о матери, своей землячке, боясь, как бы не оставил его последний ученик. Почему они, такие молодые, полные сил, не хотят прислушаться к его советам, выверенным такой долгой трудной жизнью? Почему они пренебрегают опытом человека, много узнавшего и теперь подошедшего к концу своего жизненного пути? Как же они легкомысленны, как самонадеянны!

О молодость, прекрасная пора, когда жизнь кажется такою бесконечной!

Но кому же он передаст свой тяжкий, с таким трудом накопленный опыт?

* * *

Он выглядел в этот вечер болезненным, усталым и старым, очень старым. Неужели на него так подействовала запальчивость Ладо, так непочтительно хлопнувшего дверью?

В душе Иосиф был на стороне Ладо, но ему было больно добавлять страданий старому учителю, такому одинокому и несчастному. Поддерживая разговор, он не возражал, а ограничивался тем, что задавал вопросы. Разве Спаситель не выгнал развратных торговцев из Божьего храма? Разве он не сказал, что принёс не мир, а меч?

— Мальчишка! — рассердился о. Гурам. — Ты на плохом пути. Что я скажу твоей бедной матери? Не забывай — ты у неё один.

* * *

В скором времени о. Гурам вновь исчез из семинарии — он отправился на Святую Землю.

Об этом путешествии больного старика наперебой судили не только в стенах семинарии, но и в городе…

Затея казалась безрассудной: в таком состоянии да ещё в такие годы!

Старик, однако, остался твёрд…

Путешествие о. Гурама на Святую Землю заняло почти два года.

Добычей неутомимого исследователя из Грузии по обыкновению стали сохранившиеся следы далёкой старины. На этот раз дело не ограничилось камнями. В Иерусалиме существовал грузинский православный монастырь. Там ещё теплилась жизнь, доживали дряхлые священнослужители. Когда-то обитель населяли более 400 человек. Теперь осталось только 12 древних старцев. Каждое утро на рассвете их будил звон монастырского колокола. При первых проблесках зари раздавалось 33 мерных медлительных удара: по одному за каждый год земной жизни Спасителя.

Грузинская обитель на Святой Земле, как обнаружил о. Гурам, хранила множество удивительных свидетельств о событиях давно минувших лет. Своим любознательным умом он припал к этому кладезю старины, уподобившись путнику, изнывавшему от нестерпимой жажды. Открытия, малые и значительные, хлынули потоком, заполняя белые пятна в разнообразной мозаике его знаний. Мгновенно отлетели и померкли мучения трудного пути. Грузинский паломник благословил тот час, когда он решился на это изнурительное путешествие.

Евреям, как установил о. Гурам, всегда было чуждо понятие исторической достоверности. Их разнообразные сказания были обработаны и канонизированы с одною явной целью: доказать, что миром управляет только всемогущий Иегова и Он, мудрый и всесильный, назвал сынов Израиля своими избранниками перед остальными.

Земля Ханаанская, в которую вторглись евреи по указанию Иеговы, мало чем уступала материальной культуре Египта, Сирии и Месопотамии, её города славились своими общественными зданиями и дворцами, а также высокой культурой земледелия: отсюда в Египет регулярно поставлялись вина, оливки и овощи.

И вот в этот цветущий край вторглись орды Моисея!

К небесам понеслись вопли избиваемых. Захватчики не щадили не только пленных воинов, но и женщин с детьми, а также всякий скот. Они признавали лишь одну добычу: золото и серебро.

Иудея, как еврейская держава, прекратила своё существование под мечами римского императора Тита. Произошло это в первом веке после Рождества Христова (70 г.). Второй храм Соломона на этот раз был снесён рассвирепевшими легионерами, а сам Иерусалим разрушен до основания.

Сокрушительное поражение ожесточило иудеев и вызвало внезапный взрыв национальных сил. Племя устремилось в неосвоенные регионы и вскоре появилось в Персии, а затем в Армении и Грузии. Освоив Закавказье, сыны Израиля устремились на просторы Великой Степи. Основание Хазарского каганата, третьей державы тогдашнего мира, было свидетельством великой силы древней Торы. Племя иудеев упорно осуществляло заветы Иеговы.

Русский князь Святослав взмахами боевого меча раздвигал горизонты крепнущего государства русов. Жертвой его воинственности стал и Хазарский каганат. Русь таким образом не приняла пришельцев с берегов Иордана. Они отхлынули на Северный Кавказ и в ожесточении закрепились на горных кручах Чечни и Дагестана. Отступать дальше они не собирались.

Здесь, в труднодоступных горных районах, обосновались самые непримиримые из иудеев — таты. Это воинственное племя полно решимости вернуть утраченное всемогущество сынам Израиля и жестоко отомстить своим врагам (в первую очередь — русам). Осуществлению этих кровожадных планов всячески помогала Турция, не оставляющая своих надежд на образование Великого Турана, государства от Босфора до Алтайских гор.

По мере убывания веков еврейство совершенствовало не только методы завоеваний, но и свою внутреннюю организацию. Метод был избран окончательно: финансовый.

Знаменитые гетто, поселения евреев в черте больших городов Европы и Средиземноморья, являлись дополнительной мерой искусственной изоляции сынов Израиля от массы гоев. Там, в гетто, действовали только законы Иеговы, продиктованные Моисею. Впоследствии стены гетто рухнули, зато вознеслись под облака величественные небоскрёбы банков, твердынь еврейского могущества, где сейфы из самой прочной стали превратились в скинии, каждая со своим святым ковчегом.

Могущественные банки раздвинули стены древних гетто до пределов планеты.

* * *

Возвращение о. Гурама из затянувшегося путешествия стало событием в жизни Тифлиса. В келью старика началось беспрерывное паломничество. Напрасно семинаристы пытались заглянуть к любимому Учителю. Застать его в привычном одиночестве никому не удавалось.

Заметно было, что паломничество слишком заметно сказалось на старике. Его словно высушило солнцем Палестины, он почернел и сделался беспокоен. Посетители объясняли эти перемены трудностями дороги и преклонным возрастом паломника.

Первая лекция о. Гурама была объявлена открытой. Приехали гости из города. Присутствовал весь преподавательский состав во главе с о. Мирабом, ректором семинарии.

Старик начал свою лекцию со старинного примера. В прошлые времена для проверки силачей предлагалось испытание: переломить руками пучок стрел. Сделать такого никому не удавалось. Тоненькие каждая в отдельности, стрелы, собранные вместе, оказывались не по силам даже прославленным богатырям.

Не то ли самое произошло и с Грузией?

Могучее государство карталинцев, кахетинцев, гурийцев и мингрелов оказалось вдруг раздробленным и сделалось лёгкой и лакомой добычей соседей-хищников.

Национальная раздробленность — вот бич даже самых сильных держав.

Разложение изнутри, порождение неустроенности и взаимной вражды — излюбленный приём захватчиков, алчных и коварных, мечтающих о покорении народов.

Так чья же алчность, чьё коварство лишили Грузию могущества и обрекли её народ на горе и национальное унижение?

Ответ на этот жгучий для грузин вопрос о. Гурам нашёл, как ему казалось, ещё во время поездки в Крым.

Недобросовестные летописцы с какой-то целью усердно извращают ход Истории. Прежде всего это относится к появлению евреев в Грузии. Сопоставляя даты и события, он опроверг установившуюся точку зрения. Для него является бесспорным, что евреи появились в Грузии не после гибели Первого храма Соломона в Иерусалиме, а гораздо раньше. Иными словами, Грузия стала не местом спасения евреев от ассирийского нашествия на Иудею, а жертвой хорошо рассчитанной и подготовленной экспансии, агрессии евреев.

Метод при этом был применён, испытанный Моисеем при захвате земли Ханаанской. Посланная вперёд разведка установила, что грузины воинственны, отчаянны в бою (в отличие от филистимлян). Тогда агрессоры спрятали мечи и достали кошельки. Сражаться стало золото, а не булат! Крови защитников вроде бы не проливалось, однако жертвы грузинского народа оказались неисчислимы. Грузинам выпало повторить судьбу филистимлян, коренных жителей Ханаана.

Если в Палестине евреи попросту уничтожали коренных жителей, освобождая территорию от гоев, то уже в Египте они действовали иначе. Иосиф Прекрасный, купленный раб, сумел прибрать к рукам сначала фараона, а затем и всю страну. Как ему удалось? Он продуманно организовал повальный голод и скупил у отчаявшихся феллахов за бесценок основное их богатство — землю. А что народ без земли? Бесправный раб с рабочими руками и желудком.

«Египетский способ» был использован евреями и в Грузии.

Итак, иудаизм укрепился на берегах Куры, Риона и Арагвы за десять веков до появления святой Нино, крестительницы Грузии!

Лишившись земли, грузины утратили единство, как сильное, хорошо организованное государство. Появилось множество князей, владетелей огромных латифундий, а на троне верховной власти воцарилась династия Багратидов, чей род ведётся от Давида, второго царя Иудеи.

Среди духовенства, занимавшего первые ряды, возникло шевеление. Несколько голов в чёрных клобуках склонилось к о. Мерабу. Он что-то сердито выговаривал. Один из преподавателей, высокий, весь в чёрном, направился к дверям, с трудом пробираясь среди семинаристов, забивших все проходы и плотно стоявших вдоль стен.

А голос старика гремел:

— Бог низринул Дьявола с небес и заставил его жить среди людей. Для своих происков Дьявол избрал ничтожнейшее из племён — евреев. С тех пор род людской потерял покой, ибо козни Дьявола порой сильнее промысла Всевышнего!

Вопреки ожиданиям о. Гурама, раскинувшего перед слушателями всё богатство своих с таким трудом доставшихся открытий, его лекция вызвала большой общественный скандал. Ректору семинарии о. Мерабу пришлось унизиться до объяснений насчёт почтенного возраста лектора и немыслимых трудностей утомительного путешествия. Следующая лекция была отменена, о. Гурам объявлен заболевшим. Недавняя гордость семинарии вдруг стал её бедой, её позором.

Затворившись в своей келье, старик мучительно переживал. Ему казалось, что он нашёл волшебный ключ к истинному пониманию великих исторических событий. Но вот итог всех его исканий: волшебный ключ отвергнут, а сам он объявлен едва ли не сумасшедшим. И докричаться до рассудка окружающих его людей (даже очень образованных) он не в состоянии. Общество предпочло набор фальшивых представлений и оттолкнуло великодушный дар открытий, стоивших старому мудрецу усилий целой жизни. О, слепые поводыри слепых!

Насилие принудительного заточения придавало его страданиям оттенок религиозного мученичества. Старика согревал великий жертвенный пример Спасителя. Каждого истинно верующего ждёт своя Голгофа, и он был готов даже к тяжкому кресту самопожертвования во имя Истины. Ему не жаль остатков жизни, лишь бы раскрыть людям глаза.

В начавшемся затворе о. Гурама для Иосифа Джугашвили открылась возможность чаще бывать в келье почтенного земляка и дольше беседовать.

Революционеры

Для Иосифа Джугашвили, семинариста старшего курса, началась жизнь зафлаженного волка — жизнь подпольщика-революционера…

Подполье — это жизнь и работа под чужими именами, а следовательно, постоянная угроза разоблачения и ареста. Против подпольщиков, смертельных врагов самодержавия, брошены лучшие сыскные и карательные силы государства.

Юный стихотворец Сосело не оправдал надежд ни о. Гурама, ни маститого И. Чавчавадзе. Он не стал служителем муз, избрав для себя служение Революции.

Рясе священника Иосиф Джугашвили предпочёл куртку рабочего, скрывающегося от ищеек среди железнодорожников Тифлисского депо. Вместо стихов он стал писать прокламации, создавшие ему известность в рабочих организациях Батума, Кутаиса и Баку. Пропагандист классовой борьбы, он гневно спорит с теми, кто морочит рабочим головы, убеждая их добиваться лишь хорошей зарплаты и тем самым отвращая от политической борьбы.

Вчерашнему семинаристу полюбилось имя литературного героя — Коба. Однако на протяжении многих лет ему приходилось пользоваться и десятками других вымышленных имен.

Впервые приехав на нефтепромыслы Баку, он ужаснулся условиям труда. Скважины были обыкновенными колодцами, выкопанными над нефтяным пластом. Рабочие черпали густую пахучую нефть громадными жестяными корытами — желонками. Если пласт попадался глубокий, в колодец опускали большущий пук рогожи, затем вытаскивали и отжимали. Такая процедура называлась тартанием. Перепачканные вязкой липкой нефтью с ног до головы, рабочие походили на обитателей преисподней… А в это время хозяин промыслов Леон Манташев кутил в Париже, покупал особняки и дарил своим любовницам ночные горшки из чистого золота (вставляя в дно горшка большие бриллианты). О безумствах богача Манташева взахлёб писала вся европейская пресса.

В своих прокламациях «товарищ Коба» писал, что задача организованного пролетариата состоит не в выклянчивании у Манташева грошовых прибавок за непосильный рабский труд, а в национализации промыслов, т. е., отобрав их у Манташева, сделать всенародным достоянием.

Сторонники чисто экономической борьбы составляли в партии «Месаме-даси» внушительное большинство. Единомышленниками Кобы сделались старшие товарищи Ладо Кецховели и Александр Цулукидзе. Большим подспорьем в полемике с «экономистами» стали номера газеты «Искра», издающейся за границей. Каждый номер, добиравшийся до Тифлиса, зачитывался до лохмотьев. Обращали на себя внимание статьи за подписью Н. Тулина. В авторе угадывался глубокий, хорошо организованный ум. Своими статьями Н. Тулин вносил ясность в самые запутанные вопросы, давая указания к правильным выводам. Без «Искры», это признавали все, пришлось бы тыкаться словно в потемках…

На подпольном движении не только в Грузии, но и во всём Закавказье губительно сказывались ожесточённые националистические распри. Программы националистов были пропитаны ненавистью не столько к царскому самодержавию, сколько к русскому народу. Основные требования сводились к достижению государственного суверенитета. «Товарищ Коба» и его товарищи указывали, что национализм только разобщает силы рабочего класса. Русское самодержавие является врагом не только грузин, армян и азербайджанцев, но и русских, и в интересах политической борьбы следовало не дробить силы, а объединять.

* * *

Приближался перелом веков, начиналось новое столетие. Исполнялось ровно 100 лет с того дня, когда Россия распростёрла свою могучую десницу над угнетаемой персами Грузией. Сложилось братство двух народов, грузины наконец узнали спокойную мирную жизнь. Юбилей ожидался, как великое событие в национальной жизни маленькой страны.

* * *

Следующим человеком, оказавшим, как и о. Гурам, могучее влияние на развитие вчерашнего семинариста, стал Виктор Курнатовский, приехавший в Тифлис прямо из Сибири, из села Шушенского, где он отбывал ссылку вместе с В. И. Лениным и Н. К. Крупской.

Из Шушенского… Прямиком от Ленина!

К тому времени имя «Старика» обрело в Закавказье такой авторитет, что политическое подполье межевалось на его сторонников и противников.

«Товарищ Коба» увидел человека вдвое себя старше, но державшегося чрезвычайно просто, без подавляющего превосходства. В напряжённой обстановке закавказского подполья, где непрерывно шла борьба авторитетов, Курнатовский привлекал симпатии полнейшим отсутствием рисовки. Это была натура сложная, но открытая, обладающая секретами неотразимого обаяния. Иосифа, впитавшего уважение к старшим с ранних лет, порой коробило от весёлого цинизма нового знакомца, но именно эта развязная насмешливость позволяла Курнатовскому растолковывать своему слушателю (а Иосиф умел слушать жадно, терпеливо) самые запутанные вопросы.

Первым делом Коба набросился на «Сибиряка» с расспросами о Ленине.

— О, «Старик»! — воскликнул Курнатовский. — Умище колоссальный. Его побаивается даже сам Плеханов! Одна беда — чистый теоретик. Практики никакой. Вечный студент.

Крупскую он называл на западный манер — Надин (с ударением на последнем слоге) и при этом почему-то играл и голосом, и глазами.

— Знаете, мой юный друг, спутница «Старика» девушка довольно-таки своеобразная. Я имею в виду её взгляды. Во всяком случае, «Домострой» там не в чести.

Впоследствии Иосиф Виссарионович узнал, что в Шушенском у Курнатовского и Крупской случился мимолетный роман…

Евреев, которых так пламенно, так гневно обличал о. Гурам, насмешливый Курнатовский пренебрежительно называл «еврейцами».

— С ними надо уметь обращаться. Эта публика уважает только силу. А иначе — тут же усядется на шею. Народишко нахальный! Что же касается Богоизбранности, то приёмчик-то дешёвенький. Так поступает любой бандит. «Я лучше всех!» и — трах по башке. Ничего нового они тут не изобрели. «Нас возлюбил Господь…» Тоже мне — нашёл сокровище! Будто получше не нашлось. Но — молодцы. Они не торгуют путёвками в рай. У них другие гешефты. Нам бы у них следовало кое-чему поучиться.

У этого человека на всё вокруг имелся сильно упрощённый, но, как видно, выверенный взгляд. Иосиф приписывал это возрасту и опыту, — старший товарищ уже успел изведать и тюрьму, и ссылку.

— Никогда не путайте, мой юный друг, две вещи: на белом свете есть евреи, а есть жиды. И жидов, кстати, очень много среди русских. А уж среди грузин, как я наблюдаю, нечего и говорить!

По всей видимости, его забавляла растерянность молодого собеседника. Нагрузка и в самом деле оказалась велика. Столько — сразу! А Курнатовский, словно потешаясь, продолжал небрежно сыпать свои парадоксы.

— А вы уверены в том, что Христос не заслан к нам еврейцами? Вспомните, он и обрезан был, и ходил в синагогу. И — вдруг! Это, мой юный друг, неважная религия, которая выскакивает вдруг. Тут надо разбираться… Да и с Магометом — тоже. Слишком уж везде торчат еврейские уши! Вы, кстати, знаете, почему Магомет сбежал из Мекки в Медину? Ну, как же! Его, как видно, в чём-то заподозрили и крепенько прищучили. Он и дёрнул. А Медина — это иудеи. Они его и укрыли, защитили. Такие вещи надо знать, мой юный друг. Мозги у народа закомпостированы настолько плотно и умело, что впору брать топор. Вы, как я убеждаюсь, пропагандист изрядный. Разве вам не задают вопросов по религии? Ну так зададут, будьте уверены. А на Кавказе, как я гляжу, с этим ухо надо держать востро.

Он снял квартиру у Зданевичей, в семье художника. Дом был многолюдный, шумный. Там ежедневно собиралась молодёжь. Курнатовский понимал, что за ним, недавним ссыльнопоселенцем, налажен постоянный надзор и собирался переменить жильё, однако не совладал со своей натурой и немедленно завёл скандальный роман с одной из дочерей художника. Жизнь его сразу усложнилась. Иосиф, понемногу разбираясь в своём наставнике, определил, что состояние постоянной влюбленности — одна из черт его характера. Без этого ему было бы скучно жить. Удивительно, что самих женщин к нему притягивало, словно мотыльков на огонёк.

В Тифлис недавний ссыльный попал впервые. Город ему понравился необычайно. Особенное восхищение вызвала у него древняя азиатчина старого Тифлиса. Он полюбил подолгу просиживать, потягивая дешёвое вино, в самых продымленных духанах.

— Идёмте-ка, мой юный друг, потопчем улицы Тифлиса. Чудесный город! Другого такого нет. И будет жаль, если от него снова не оставят камня на камне. А к этому, как я гляжу, идёт.

Как всегда, глубокие мысли у него перемежались прибаутками.

Он повёл Иосифа в сторону Армянского базара.

— Какой смысл обкрадывать себя? Жизнь слишком коротка. А поэтому да здравствует духан «Весёлый петух» и замечательный суррогат из винограда «ркацетели». Насладимся солнцем Алазани!

В этот день, не меняя своей насмешливой манеры, Курнатовский завёл речь о создании газеты. Вытянув стакан вина, он долго разглядывал его на свет, словно отыскивая на нём какие-то знаки.

— А ну-ка, — обратился он к собеседнику, — напрягите память. Как это там в Писании: «И будет в челюстях народов узда…»

Иосиф на память подхватил:

— «…и будет в челюстях народов узда, направляющая к заблуждениям».

— Вот, вот! — похвалил Курнатовский. — Видимо, вы уже догадались, что из этого вытекает. А вытекает вот что: нужна газета. Га-зе-та! Своя. Здесь. На месте. «Искра», разумеется, хорошо, но необходима ещё и своя «Искра». Кстати, мы об этом много толковали со «Стариком». Он считает газету едва ли не самым важным делом. Только издавать её в Тифлисе не стоит. Завалят мгновенно. А вот подумать насчёт Батума или, скажем, Баку. А?

В последнее время у Иосифа появилось ощущение, что старший товарищ посматривает на него, словно пахарь на возделываемое поле. Он на самом деле уже вложил в него немало и, естественно, ожидал обильных всходов. Первые ростки пробивались в листовках и прокламациях молодого подпольщика, активиста «Месаме-даси». Курнатовский похвалил листовки Иосифа «9 марта» и «Тифлис. 20 ноября». Несколько советов он дал (со своими обычными шутками и прибаутками) насчёт работы «Анархизм или социализм». Курнатовский требовал простоты и ясности. И «товарищ Коба» писал, обращаясь к рабочим, участникам манифестаций, спрашивая их: «Почему мы так бедны, хотя всё вокруг нас создано нашими руками?»

Внезапно Курнатовский поднялся и быстро направился на улицу. Иосиф поспешил за ним.

— Мне кажется, — стал он выговаривать Иосифу, — вам следует исчезнуть из Тифлиса. Причём поскорее. Мне сейчас не понравился один кинто. А вы сами разве не замечаете слежки? Лучше не ждать, мой юный друг. Тюрьма от вас не убежит. Это я вам гарантирую. Но лезть туда самому! Там слишком мерзко. Мерзко и… больно.

Он вдруг скривился, словно от внезапной боли.

— Они могут, мой юный друг, убить, могут покалечить на всю жизнь. Они всё могут! Поэтому не будьте Христосиком с самого начала. Мы взялись за серьёзное дело… за кровавое. Или мы, или они. И они это понимают. А поэтому так просто своего не отдадут. По крайней мере драться будут насмерть!

* * *

Батумский период жизни «товарища Кобы» отмечен нарастающей активностью трудящихся. Иосиф Джугашвили стал авторитетным партийным работником, его мнения спрашивают, с ним считаются. Он сделался агентом ленинской «Искры», а год спустя его избирают членом Тифлисского комитета РСДРП.

Батум, как и Баку, был промышленным городом. Там находились нефтеперерабатывающие заводы Ротшильда, Нобеля и Манташева. Протесты рабочих против нечеловеческих условий жизни становились массовыми — сказывались усилия местных большевиков. Во время очередной стачки полиция открыла огонь по забастовщикам. 15 рабочих было убито.

Борьба пролетариата с самодержавием запахла обильной кровью.

За опытным подпольщиком, приехавшим из Тифлиса, полиция начинает настоящую обложную охоту. Иосифу приходится жить под чужими именами: Чижиков, Иванович, Гилашвили, Чопур, Васильев… В ночь на 5 апреля 1902 года полиция накрыла заседание подпольного комитета большевистской организации. В числе арестованных оказался и руководитель из Тифлиса. Это был его первый провал.

Виктор Курнатовский не зря предупреждал его, что тюрьма приносит невыносимую боль. В Батумской тюрьме «товарищ Коба» был жестоко избит надзирателями. Их возмущало презрительное превосходство арестованного подпольщика. Его били не русские, не армяне — били грузины. Они громко сквернословили и били без разбора. Когда он упал, они принялись орудовать тяжёлыми солдатскими сапогами. Несколько ударов пришлись в голову. Он плавал в крови, но не издавал ни стона. Эта стойкость привела истязателей в исступление. Теряя сознание, он из последних сил приподнялся на руках. Его густые волосы свисали кровавыми сосульками. Устремив на своих мучителей ненавидящий взгляд, он хрипло проговорил:

— Магис деда ки вабире! (Я заставлю плакать твою мать!)

С тех пор он насовсем разучился не только смеяться, но даже улыбаться. Надзирателей он по-прежнему не замечал. С каменным лицом проходил сквозь их строй, не обращая внимания на удары и тычки. Иногда он при этом держал в руке книгу и продолжал читать.

В его лице царское самодержавие обрело несокрушимого и жестокого врага.

По обычаю тех лет, арестованным противникам режима давали ссылку в Сибирь — надолго запирали в «зелёный каземат» империи. Его привезли под Иркутск, в село Усть-Кут. Он быстро огляделся. Режим ссыльных позволял ходить на охоту. Начальство экономило на охране, более всего надеясь на гигантские пространства, которые пришлось бы преодолевать любому, кто решился на побег.

* * *

«Товарищ Коба», прикопив немного денег, решился…

Убежать — просто. Но сделаться незаметным и пересечь эти гигантские русские пространства!

Иосиф Виссарионович запустил густую бороду и днями напролёт валялся на верхней полке. Ему повезло: в вагон набились молодые крестьянские парни, мобилизованные в армию. Они выпивали, обильно закусывали домашней снедью и принимались горланить песни.

Путь оказался медленным, долгим, но интересным. Иосиф Виссарионович впервые так близко рассматривал русскую природу. Сибирь нисколько не походила на родную Грузию. Здесь всё поражало своей громадностью: тайга, реки, степи. Отсюда Грузия казалась зеленёнькой изящной безделушкой.

Грузин Джугашвили-Коба медленно преображался в русского Сталина…

Совершив побег из первой ссылки, Иосиф Виссарионович удачно добрался до Тифлиса и застал крайне неприглядную картину. Национальные противоречия достигли градуса взаимного озлобления. Усилия врагов не пропали даром: Закавказье накрыла гигантская волна оголтелого национализма.

В родной Грузии доживала свои дни партия «Месаме даси». Старого товарища Ладо Кецховели не было в живых, его убили в тюрьме. Виктор Курнатовский, по слухам, уехал за границу. Многие большевики находились в ссылке. Тон в политической борьбе задавали меньшевики. Они обзавелись солидной печатной базой. Недавно в Париже князь А. Джорджадзе выпустил первый номер журнала «Сакартавело» на грузинском языке. Князь ратовал за создание «чисто грузинской партии», чтобы добиваться «свободы управления внутренними делами». Главным противником грузин объявлялось русское самодержавие. Однако РСДРП, уже набравшую известность, князь называл «реакционной партией».

До нелепых амбиций возросли претензии так называемых малых народов. Каждый из них вдруг ощутил невыносимые страдания от своей малости и незначительности и всю вину за это взваливал на русских. «Ах, если бы не русские собаки-угнетатели!» Возвеличивание собственного прошлого доходило до полного абсурда.

Чеченцы, затаившиеся в своих горах после поражения Шамиля, отважились бросить вызов не кому-нибудь, а самим евреям: они объявили себя основателями не только христианства и ислама, но даже иудаизма! Они уверяют, что Моисей был вовсе не еврей, а чеченец! Да и вообще все выдающиеся деятели человечества так или иначе происходят от чеченцев!

Осетины уверяли, что из 12 апостолов Иисуса Христа 11 человек были осетинами и лишь один еврей — Иуда.

В Грузии продолжалось Гурийское восстание. Очередной неурожай добавил ярости мятежникам. Крестьяне громили имения помещиков, как бы подчёркивая классовый характер своего возмущения. Вся власть в районах восстания принадлежала комитетам бедноты, выбранным народом.

В Баку, центре нефтяной промышленности, заметно активизировались «муджахиды». Небольшая группа террористов отправилась в Персию, намереваясь убить шаха. Боевики удачно подготовили покушение, однако в последний момент операция сорвалась: не сработало взрывное устройство.

Сталин-Коба негодовал. Какое отношение имеет персидский шах к борьбе трудящихся нефтяников? Он понимал, что за спиной отважных «муджахидов» скрывается лукавая и вкрадчивая Турция.

Обстановка в самом Баку накалялась день ото дня. Чья-то рука убила директора завода, армянина. Он оказался членом партии дашнаков. В отместку армянские боевики убили 27 попавших под руку «муджахидов».

Пролитая кровь пьянила головы. 6 февраля 1905 года в Баку вспыхнули массовые беспорядки, началась ожесточенная резня. За 5 дней армяне убили 269 азербайджанцев.

Чья-то властная рука продолжала направлять удары по ложным целям.

* * *

В апреле Иосиф Виссарионович получил письмо от Ленина. Вождь большевиков вёл речь об организации Всероссийской политической стачки. Силы протеста трудящихся должны объединиться. Для этого требовалось умелое руководство. К письму была приложена небольшая листовка.

«Мы поднимаем восстание, чтобы свергнуть царское правительство и завоевать свободу всему народу. К оружию, рабочие и крестьяне!»

Восстание… Это была настоящая вооружённая борьба народа с царской властью. В Москве на Красной Пресне разгорелись ожесточённые бои на баррикадах. В Петрограде удалось создать Совет рабочих депутатов… Сам ход борьбы трудящихся и безрадостный исход восстания изобиловали множеством подозрительных обстоятельств. Как водится, гнев народа попытались использовать совершенно чуждые для России силы. Правительству удалось одержать победу, но эта победа оказалась слишком трудной — на самом пределе военных возможностей режима. Трон устоял и царь усидел на троне, однако будущее самодержавия рисовалось зыбким, недолговечным.

* * *

Из последней ссылки Сталина освободило царское отречение от трона.

Уже 12 марта он был в Петрограде.

Прежде, в первые аресты, он, совершив побег, стремился домой, в Грузию. Годы борьбы выковали из него деятеля всероссийского масштаба. Теперь он понимал, что всё — в том числе и для родной Грузии — будет решаться в самом эпицентре бурных событий, в Петрограде.

Он появился в русской столице, как влиятельный руководитель большевистской партии, член её Центрального Комитета (а таких в те годы было меньше десяти человек).

Убеждённейший интернационалист, Иосиф Виссарионович поставил так, что русский народ ещё раз явил миру своё великое предназначение: добиться счастья не для одного себя, а для всех, кто когда-либо прибегал под его могучую защиту.

* * *

История, и это общеизвестно, никого и ничему не учит. Она лишь наказывает за незнание её уроков!

Огромность России всегда страшила её врагов.

Последний настоящий труженик на троне Александр III, покидая грешный мир происками неприятелей, шептал со смертного одра своему незадачливому сыну, совсем не подготовленному к трудному и опасному царскому ремеслу:

— Нашей огромности боятся…

Иосиф Виссарионович внимательно изучил причины внезапной кончины этого и по сию пору недостаточно оценённого государя.

Всё дело в том, что в 1893 году Александр III получил предложение рассмотреть вопрос о вхождении в состав Российской империи сразу трёх азиатских государств: Китая, Тибета и Манчжурии.

Аналогичное предложение было получено и с далёких Гавайских островов. Вождь северной части этой территории Тамари через главного правителя Российско-Американской торговой компании («Русская Америка») А. Баранова обратился к русскому царю с просьбой принять подвластные ему племена в подданство России. (Вождь Тамари уже испытывал давление со стороны Америки и Великобритании, но его страшила участь индейских племён Американского материка.)

Подданство Гавайев, как и азиатских стран, не состоялось. Хозяевам планеты вовсе не улыбалось, чтобы более половины её оказалось под скипетром Романовых! Всё же на острове Кауаи появился укреплённый форт Святой Елизаветы, над которым развевался российский государственный флаг.

Борясь с растущим «расползанием» России по лицу Земли, её ненавистники поспешили принять свои меры. Менее года спустя русский император умирает, едва успев наказать своему наследнику, чтобы он, упаси Боже, не ввязывался в войны и чтобы всячески укреплял российские армию и флот, ибо это два единственных союзника русского народа.

Мир стал свидетелем того, как распорядился Николай II отцовскими наказами…

С Кировым

Кричащий в гневе — смешон.

Молчащий в гневе — страшен!

Абай

Известие о том, что в Ленинграде убит Сергей Миронович Киров, в Кремле узнали в конце дня. Позвонил Чудов, второй секретарь Ленинградского обкома партии. С ним разговаривал Каганович. Через несколько минут в Ленинград позвонил сам Сталин. Он был ошеломлён, голос его прерывался. Выслушав сбивчивые объяснения Чудова, Иосиф Виссарионович велел позвать кого-нибудь из врачей. Трубку взял известный хирург Джанелидзе. Разговор шёл на грузинском языке. Присутствующие напряжённо вслушивались в незнакомую гортанную речь. Хирург отвечал коротко, деловито, не сводя глаз с тела Кирова, положенного на длинный стол для заседаний. Убитый был в сапогах и плаще. Откинутая пола плаща свешивалась со стола. Под простреленной головой на зелёное сукно натекла лужица тёмной крови… Закончив разговор, Джанелидзе с минуту смотрел себе под ноги, затем негромко объявил, что Москва разрешила вскрытие тела. Он добавил, что к утру, когда в Ленинград приедет Сталин, должно быть готово медицинское заключение о смерти Кирова.

Специальный поезд из Москвы отправился уже в потёмках. Сталин взял с собой Молотова, Ворошилова, Жданова и незаметного, но влиятельного человека из партаппарата, Ежова. Нарком внутренних дел Ягода наспех сформировал целую бригаду работников с Лубянки.

Правительственный поезд летел без остановок, стремглав минуя тихие, присыпанные снегом полустанки. Требовательный рёв мощного паровоза грозно вспарывал тишину опускавшейся на землю ночи.

В декабре темнеет рано. Иосиф Виссарионович, не зажигая в вагоне света, угрюмо стоял у окна и насасывал трубку. За окном стояла кромешная мгла. Озабоченно распоряжался Ворошилов, сердитым шёпотом распекая Власика. В сталинский вагон никто не допускался. Кого надо — вызовут… В соседнем вагоне Ягода лихорадочно совещался со своими помощниками. В Ленинграде сотрудникам ОГПУ предстояла главная работа.

По словам Чудова, совершенно потрясённого случившимся, Киров целый день работал дома, готовясь к докладу на вечернем партактиве города. Несколько раз звонил по телефону в Смольный, запрашивая кое-какие цифры. В три часа дня в кабинете Чудова началось совещание. Внезапно в коридоре раздалось два резких выстрела. Все кинулись в двери. В широком и безлюдном коридоре лежало два тела. Киров был убит сзади выстрелом в голову. Убийца, Николаев, потерял сознание от нервного перенапряжения. В его руке был зажат наган.

— Офицер? — сразу же спросил Сталин.

В последнее время эмигрантские газеты, особенно парижские, настойчиво писали о «желательности устранения» Сталина в Москве и Кирова в Ленинграде. Боевой силой эмигрантов считался чрезвычайно деятельный Российский Общевоинский Союз (РОВС). Генерал Врангель, «чёрный барон», создатель этой организации, умер, а генерала Кутепова, его преемника, удалось недавно обезвредить. Сейчас РОВСом заправляет генерал Миллер, ещё совсем не старый, энергичный и распорядительный, хорошо знающий русский Север по годам гражданской войны.

Первое подозрение таким образом пало на белогвардейцев из Парижа…

Всю ночь напролёт Сталин простоял у вагонного окна. Они с Кировым расстались всего два дня назад. Пленум ЦК окончательно решил через месяц отменить в стране карточки. Из кабинета Генерального секретаря Киров позвонил в Ленинград, Чудову, попросил его собрать городской партактив — он везёт радостную весть. Вечером они со Сталиным были в театре, затем Иосиф Виссарионович проводил друга на вокзал.

Его привязанность к Кирову особенно возросла после недавнего самоубийства Надежды Аллилуевой, жены. Не проходило дня, чтобы они не разговаривали по телефону. Человек привязчивый, Сталин предлагал другу переехать в Москву. Киров отказывался. После знойного нефтяного Баку он попал на русский Север и с увлечением врастал на новом месте. Ленинград, центр разнообразной и хорошо развитой промышленности, нисколько не походил на захолустный Азербайджан. Иными были не только предприятия, но и люди. Здесь Киров, сменив вконец обнаглевшего Зиновьева, проявил свои качества крупного партийного руководителя и стал таким, каким его узнали и полюбили партия, народ, страна.

Нынешней осенью Сталин, уехав на отдых в Гагру, на другой же день позвонил в Ленинград. Киров немедленно приехал. Несколько недель он скрашивал тягостное одиночество друга. Сталинское состояние он понимал лучше, чем кто-либо другой.

Оба они были людьми с неустроенной семейной жизнью и оба находили утешение в одном — в работе. Обоим не хватало суток…

«Брат мой любимый», — так обращался Сталин к нему в своих записках.

В синей и душистой Гагре Киров тихо маялся от вынужденного безделья — отдыхать он не умел и не привык. Чтобы убить время, ударился в чтение. Купался он без увлечения, обыкновенно рано утром, когда все ещё спали. Вылезал из моря, отыскивал уголок пляжа, освещённого ранним солнцем и раскрывал книгу. Здесь его и находил Иосиф Виссарионович, встававший позже всех. Откладывая книгу, Сергей Миронович бегло взглядывал на друга, на глаз определяя, как тот отнесётся к сообщению об отъезде. Нет, надо ещё потерпеть! Оставлять его в таком состоянии не годилось.

Сергей Миронович видел, как ожил Сталин с его приездом. Исчезла хмурость, замкнутость, неразговорчивость. Он меньше стал курить и всякий раз, забирая доставленную из Москвы почту, обещал тут же вернуться со свежими новостями. Они в те дни почти не расставались. Лишь поздно вечером, когда Киров принимался зевать, Сталин отправлял его спать, сам же забирал бумаги и уходил работать.

Поезд вдруг замедлил ход и остановился. Через вагон пробежал озабоченный Ворошилов.

— Воду берём, — объявил он на ходу.

Иосиф Виссарионович извелся от нетерпения. Ему казалось, что поезд двигается недостаточно быстро. И у него всю ночь копился гнев на кировское окружение в Ленинграде.

Кто такой этот самый Николаев?

Как он смог пробраться в Смольный?

Куда охрана-то смотрела?

* * *

Двужильный Мироныч, словно Геракл, расчищал завалы троцкистской грязи на зиновьевской конюшне. За время хозяйничанья Зиновьева, этого самодура и пустозвона, Ленинград превратился в самый настоящий антипартийный центр. Здесь у Зиновьева была надёжная опора. Зря Киров защищал всю эту нечисть! Выслать надо было всех, выгнать к чёрту из страны вслед за их кумиром Троцким. Пускай бы щёлкали зубами из-за рубежа, исходили там от бессильной злобы. А теперь что же? Кусай локти. Дуб свалили, но корешки-то остались!

Зиновьев оставил Кирову тяжёлое наследство. Северная коммуна считалась надежнёйшим оплотом Троцкого. Сейчас троцкистов удалось вычистить из крупных заводских парторганизаций. Они цеплялись за учреждения культуры. Продолжали тревожить Кирова и комсомольцы, молодёжь. Троцкий — этого у него не отнимешь — понимал значение смены и много своих надежд связывал с подрастающим поколением. Привлечение молодёжи достигалось путём самого бессовестного разложения. «Не труд, но удовольствия! Победителям дозволено всё!» И молодёжь массово устремлялась по соблазнительной дорожке. Особенно губительные последствия приносила пропаганда половой распущенности. В своё время старые эротоманки Александра Коллонтай и Лариса Рейснер объявили такие понятия, как совесть, мораль, нравственность буржуазными предрассудками. Они провозгласили: «Свободу крылатому Эросу!» Из хороших рабочих парней воспитывались безмозглые существа, одержимые лишь постельными утехами. Молодёжь приучали открыто бравировать бесстыдством. Наглость и отсутствие совести выдавались за классовую смелость. Убирались запоры с дверей спален и туалетов. То, что совершается интимно, наедине, стало выставляться напоказ.

Распущенность молодёжи вызывала возмущение старых питерских рабочих.

Киров с неприязнью называл имена секретарей Ленинградского губкома комсомола Котолынова и Левина. Почитатели высланного Троцкого и снятого с постов Зиновьева, они обещали из неприметных комсомольских гнид вырасти в руководящих партийных вшей.

Сталин усмехнулся. Мироныч, если разволнуется, выражается размашисто, крепко…

Ах, как умел Мироныч улыбаться, как заразительно смеялся!

В последний день в Москве, вечером, после пленума, Иосиф Виссарионович повёз друга в свой любимый Художественный театр. Давали «Кремлёвские куранты». Роль Сталина исполнял артист Геловани. Судя по тому, как Киров украдкой пихнул друга в бок, он спектакля ещё не видел. Геловани немного переигрывал, пережимал с акцентом. Но Кирову нравился чрезвычайно. Мироныч смотрел на сцену и радовался, как ребёнок. Несколько раз он в восхищении толкал Сталина коленом. Он и аплодировал от всей души — самозабвенно лупил в ладони… После спектакля до поезда оставалось ещё больше часа. В ложу были приглашены актёры, режиссёр, дирекция театра. Геловани держался именинником. Выбрав минуту, он обратился к Сталину «с одной ма-аленькой просьбой». Для большей убедительности в роли ему требовалось понаблюдать, поизучать своего героя как можно ближе. Что, если бы дорогой товарищ Сталин позволил артисту побыть рядом с собой… ну, денёк хотя бы, ну, другой… не больше? Мигом установилась напряжённая выжидательная тишина. Сталин, усмехаясь, медленно поглаживал усы.

— Поизучать? — переспросил он. — Хорошая мысль. Но… почему бы тогда вам не начать с Курейки, с Туруханского края?

Первым, запрокинув голову, захохотал Киров. Он обеими руками ударил себя по коленям… Так, под общий смех, гости спустились вниз к машине.

* * *

В январские дни, во время работы XVII съезда партии к Кирову обратился Орджоникидзе. Оказывается, оппозиция никак не унимается. Целой группой: Эйхе, Шарангович, Косиор, Шеболдаев заявились к Орджоникидзе и предложили организоваться и не допустить, чтобы Сталин был вновь избран на пост Генерального секретаря. Снова вытащили на белый свет «Завещание» Ленина… Орджоникидзе их поднял на смех. На что они надеются? Кто за ними пойдёт? Они что — совсем ослепли и оглохли? В день открытия съезда, стоило Сталину появиться на трибуне, весь зал поднялся на ноги и принялся бешено лупить в ладони. Сталин поднял руку, требуя тишины. В ответ зал с воодушевлением запел «Интернационал».

Орджоникидзе посоветовал раскольникам прижухнуть и даже не высовываться со своими намерениями. Не послушались! То один, то другой добивались слова и вылезали на трибуну. Зал их моментально «захлопывал» и прогонял… А в предпоследний день, перед выборами, Никита Хрущёв, молодой партийный выдвиженец, зачитал совместное заявление трёх делегаций — московской, ленинградской и украинской — предложив утвердить сталинский доклад как документ, имеющий силу партийного постановления. Это решение съезда не оставило интриганам никаких надежд.

И всё-таки не унимаются!

Кирову докладывали, что время от времени из Москвы в Ленинград наезжали гости. В Смольном они не показывались, а ехали сразу на дачу Зиновьева в Ильинское. О чём они там совещались, Киров догадывался. Недавно один из гостей, Варейкис, вдруг явился в Смольный и предложил Кирову стать преемником Сталина. Он упирал на то, что на нынешнем съезде партии при выборах ЦК кандидатуры Сталина и Кирова набрали одинаковое количество голосов. «Партия вас примет без всякого сомнения!» — уверял он. Помедлив, он с хитроватым видом произнёс: «Николай Иванович всецело с нами…» Это он козырнул именем Бухарина.

Нашёл же чем гордиться!

Киров постоянно раздражался при имени Бухарина. В этом вертлявом человечке, облысевшем, кривоногом, с вечно лоснящейся физиономией его возмущала какая-то болезненная похотливость. Все знали, что жена Бухарина, заслуженный партработник, прикована к постели. Он не придумал ничего умнее, как привести в дом молоденькую любовницу, Эсфирь Гуревич, недавно она родила ему ребёнка, девочку. Сейчас он, старый, истасканный человек, соблазняет дочку своего партийного товарища Ларина, девочку-школьницу.

— Прямо царь Соломон какой-то! — возмущался Киров. — Завёл целый гарем.

Варейкиса он обругал и выпроводил из кабинета. Какие же ничтожества все эти «старые гвардейцы революции» (так они себя горделиво называют)! В стране столько дел, а они знай собираются по дачам, по квартирам и без конца судят-рядят об утраченном положении, о возврате былой власти. С них ведь вполне станется снова, как при Троцком, подбить молодёжь на уличные беспорядки! А что им ещё остаётся?

Видимо, зря поверили в их раскаяние, в их заверения о лояльности, когда восстанавливали в партии. Фальшивые людишки!

* * *

Пробуждение было поздним. Понемногу расхаживаясь, Иосиф Виссарионович выглянул в окно и на пустынном пляже увидел одинокую фигуру. Человек лежал навзничь на песке и, чернея подмышками, сгибом локтя закрывал глаза от солнца. В другой руке он держал книжку. Это был Киров.

Мимо домика охраны Сталин спустился вниз, на пляж. Начальник смены Паукер, держа руку под козырёк, подождал, не будет ли каких-либо распоряжений. Иосиф Виссарионович прошёл мимо и, сильно утопая в сухом песке, побрёл к краю воды. Киров вскинул голову, узнал и живо сел, счищая песок с колен.

— Лежу сейчас, — принялся рассказывать Мироныч, — и знаешь, что надумал? Почему, чёрт подери, нас, русских, так тянет поваляться? Другой за это время какой-нибудь франк или фунт стерлингов заработал. А наш растянется кверху пузом и лежит. Но ведь не зря лежит-то, вот в чём дело! Тебе не попадалось, не читал? А я сейчас вспомнил. Мужичонка, крепостной, занюханный, драный передранный… пришёл к своему барину и — бух в ноги: кормилец, выручи, дай десять рублей. А десять рублей в то время — деньги. Зачем тебе? Избу поправить? Коровёнку прикупить? Детишек накормить? Нет, говорит, лететь надумал! Крылья хочу сделать и — в небо. Заберусь на колокольню, прыгну и полечу… Ну, ничего у него, конечно, не вышло. Барин его отодрал чуть не до смерти. Но тут что важно? Ну вот кому ещё может влететь в башку такое? Только нашему! Больше никому! Лежал, лежал и — на тебе: лететь. Избёнка у него заваливается, ребятишки от мякины пухнут, а он — дай денег, полечу!

Вчера вечером они долго засиделись. Киров рассказал, что недавно побывал на Кольском полуострове, посмотрел, как строится Хибинский комбинат. Хорошо, что перед поездкой кое-что почитал. Разговаривать пришлось со специалистами. Что же — отделываться общими словами? Раскусят сразу! Приходится доставать учебники, просматривать специальные журналы… Хороших книжек читать просто некогда, все время уходит на учёбу. А иначе нельзя!

— Достань справочник Хютте, — посоветовал Сталин. — Полезная книга для нашего брата. Сам увидишь.

Киров переспросил:

— Хютте? Сильный дефицит? Попробую добыть.

— А читать всё же необходимо, — подхватил мысль Сталин. — Причём читать хорошие книги. И для театров надо время находить, и на выставки художников ходить. Партийный работник не только промышленностью занимается, на его плечах и советская культура. Это очень плохо, когда в голове руководителя одни проценты плана. В своей одержимости трудностями пятилетки партработники становятся похожи на прорабов — дельных, исполнительных, старательных, но чёрствых, заскорузлых и даже примитивных. Книга, театр, живопись должны стать потребностью настоящего партийного руководителя.

— Сутки, что ли, чёрт их дери, удлинить? — смеясь, заметил Киров.

В эту минуту доложили, что приехал Берия.

Сергей Миронович знал, что Сталин понемногу выдвигает этого талантливого молодого человека. Проверил его на чекистской работе, перевёл в партийный аппарат — обычная сталинская манера… Берия «тянул» уверенно, умело, обещая вырасти в крупного государственного деятеля. К сожалению, в поле сталинского притяжения этот человек попал совсем недавно. Сам Киров узнал его гораздо раньше. Их пути скрестились, когда в Грузии ещё не было советской власти.

В те времена в Тифлисе сидело меньшевистское правительство Ноя Жордания, упиваясь суверенитетом и не обращая внимания на возраставшие бедствия своего народа. Центр, т. е. Москву, представлял в Тифлисе Киров. Он так и назывался: полномочный представитель. Его, большевика с большим подпольным стажем, хорошо знали во всех столицах республик Закавказья. Политическое влияние Кирова веско подкреплялось военной силой: полками и дивизиями XI армии. Штаб армии находился в Астрахани.

Однажды Кирову доложили, что в Тифлисе арестован нелегал, пробравшийся туда из Баку для подпольной работы. Фамилию арестованного Киров записал: Берия. Он сначала переговорил с Мир Джафар Багировым, тайным резидентом разведывательного отдела XI армии, после чего официально обратился к главе грузинского правительства Н. Жордания. Тот ссориться не захотел и распорядился освободить арестованного.

Киров больше никогда бы и не вспомнил об этом мимолётном случае, если бы не новый досадный провал: подпольщика, посланного в Грузию из Баку, уличили в связях с грузинской охранкой. Фамилия предателя оказалась знакомой: Берия. Время было горячее, дело шло к восстанию, штаб XI армии был наготове. Попутно выяснилось, что этот Берия в годы своей бакинской жизни состоял в партии мусаватистов, но в то же время предлагал свои услуги большевистскому подполью. От услуг агента-двойника тогда отказались, потому что знали: мусаватисты тесно связаны с турецкими секретными службами, а те, в свою очередь, состоят на содержании немецкой и английской разведок.

Арестованный сумел бежать из-под ареста, но отправился почему-то не назад, в Баку, а в Астрахань.

Туда, в штаб XI армии, полетела телеграмма Кирова. Сбежавшего нашли и отправили в подвал местной ЧК.

И снова Киров выкинул фамилию предателя из памяти. Голова его была занята совсем другими делами.

Вырваться из грозных лап ЧК в те годы никому не удавалось. Однако Берия уцелел. Секрет того, почему он не получил скорую расстрельную пулю, всецело связан с Багировым. Выждав, когда Кирова перевели на работу в Центр, Багиров освободил истомившегося в подвале узника и устроил его на работу у себя в ЧК завхозом. Пускай присматривается!

Появление Берии вблизи Сталина свидетельствовало о том, что ошибки молодости бывшему нелегалу пошли впрок. И всё же Сергей Миронович вспомнил старинное русское присловье насчёт «коня лечёного, вора прощёного и жида крещёного». Однако сам Сталин аттестовал молодого человека так: «надёжный работник».

Кирову понравилось, как с первой же встречи стал держаться Берия. Он не полез с выяснением отношений, не принялся «наводить мосты дружбы». Сдержан, немногословен, всегда уважителен и не назойлив. В конце концов он прошёл проверку у самого Сталина!

В тот день московская почта, ежедневно доставляемая фельдсвязью, содержала несколько сообщений, связанных, как считал Иосиф Виссарионович, с недавними событиями в Германии.

Разорвав плотный конверт, он бегло просмотрел бумаги, оставил один лист и направился в комнату к Кирову. Тот поднялся с дивана, отложил книгу.

— Прочитай, — сказал Сталин, протягивая лист, сложенный пополам.

Начав читать, Киров метнул на друга изумлённый взгляд, затем медленно запустил пальцы в волосы.

Из Берлина сообщали, что Гитлер наградил орденом американского автомобильного короля Форда, а Троцкому присвоил звание «почётного арийца».

— Вот так антисемит! — вырвалось у Кирова.

В этот вечер друзья за чаем проговорили допоздна.

Совсем недавно, всего два месяца назад, Гитлер решился на кровавый и отчаянный поступок, перебив за одну ночь всех из своего ближайшего окружения, кому он не доверял. В назначенный час подобранные команды убийц по всей Германии ворвались к намеченным лицам и покончили с ними без всяких лишних слов. Это побоище получило название «ночь длинных ножей».

— Ну, — спросил Сталин изумлённого друга, — что теперь ты скажешь о Гитлере?

— Поганый мужик, — заметил Киров. — Но серьёзный.

— Ещё бы!

— Что же… воевать придётся? — и Киров прямо, ясно глянул Сталину в глаза.

Тот только дух перевёл.

— Не можем мы воевать. Не можем! Ничего же нету. Нам бы ещё лет пятнадцать… Ну, хотя бы десять!

— Не дадут.

— Будем оттягивать. Будем ловчить. А что ещё остаётся?

Остановившись у окна и заложив руки за спину, Иосиф Виссарионович принялся высказывать свои соображения. Гитлера в наши дни «раздувают» абсолютно так же, как после царского отречения «надували» Троцкого. И занимаются этим те же самые господа, что и тогда, в те времена — американцы. Недавно стало известно, что Гитлер принял двух важных деятелей из правления крупнейшей американской корпорации «Телефон и телеграф» (ИТТ). Гости попросили фюрера «порекомендовать им надёжных германских промышленников, с кем можно наладить тесное сотрудничество». Такие люди были указаны. Сейчас американская ИТТ приобрела уже 28 процентов авиазаводов компании «Фокке-Вульф», а банкир из Кёльна К. Шредер, член штаба СС, налаживает с помощью американцев производство синтетического бензина и каучука.

Само собой, не остаются в стороне от тесного сотрудничества и секретные службы обеих стран. Известный адвокат Г. Вестрик, являющийся представителем американских фирм в Германии, наладил тесные отношения с адвокатской фирмой братьев Даллесов, а через них сотрудничает не с кем иным, как с Генри Фордом.

Вот как нынче выглядит так называемая Большая политика и что на самом деле скрывается за удивительными награждениями фюрера германского народа!

— Да-а… — удручённо вздохнул Киров. — Денежки, денежки… «А без денег жизнь худая, не годится никуда!»

Средств в стране не хватало катастрофически. Приходилось соблюдать режим жестокой экономии на всём — даже на самом необходимом. Два года назад приняли закон о хищениях — так называемый «семь — восемь». Что и говорить — жестокий, зверский. Но что делать? В стране двести миллионов человек. Если каждый унесёт по колоску, по одной картошке — получится высокая гора. А ведь на эту гору и расчёт — вложить в металлургию, в машиностроение…

Нельзя красть у самих себя!

Оба, Сталин и Киров, думали об одном: где брать средства на строительство танковых, авиационных, артиллерийских заводов. Ничего же нет!

— Они предлагают, — проговорил Сталин. — Но брать — лучше сразу застрелиться.

— Да это понятно, — отозвался Киров и вдруг рассмеялся. — Анекдот. Пришёл Иван к еврею. «Дай рубль взаймы». Тот требует: «Залог давай». Иван снял шапку, отдал. Еврей говорит: «Вот тебе рубль. Но отдашь два. Согласен?» Взял Иван рубль, пошёл. Еврей его окликнул: «Иван, тебе будет трудно сразу рассчитаться. Ты бы, пока у тебя есть деньги, отдал половину долга». Иван подумал. Ай в самом деле! Отдал ему рубль. Вышел от еврея и в затылке чешет. Что же получилось: И без шапки, и без рубля, да ещё и рубль должен!

Сталин улыбнулся.

— Вот, вот. Обдерут до нитки. И жаловаться некому.

— Но брать где-то надо.

— Со всех будем брать, — жёстко проговорил Сталин. — Со всех понемногу. Но больше всех — с мужика, с колхозника. Ему всё-таки легче. Он на земле. Его земля прокормит.

— Эх, мужик наш, мужик, — вздохнул Киров и потер колени. — Ему же, если что, и воевать придётся.

— Воевать всем придётся. С таким зверем, — Иосиф Виссарионович снова показал на лист из пакета, — никто не отсидится.

— Ты думаешь, Троцкий ещё что-то значит?

— Стараться будет. Звание-то надо оправдать!

Киров сидел, смотрел в пол, потирал колени. В эту минуту оба поняли, что безмятежный отдых в общем-то сильно затянулся.

— Ну что… поеду я, пожалуй?

Иосиф Виссарионович попросил друга съездить в Казахстан. Там что-то слишком уж плохи дела. И Киров тут же засобирался.

* * *

Казахстанская командировка Кирова затянулась на три недели. Он заглянул во многие углы этой степной республики, добрался даже до Рудного Алтая, сказочного Беловодья, куда убегали голодные мужики центральных российских губерний, спасаясь от безземелья и помещичьего гнёта. Позднее в те места царское правительство стало ссылать важных государственных преступников (декабристов и зачинателей рабочего движения, социал-демократов). Глазам Сергея Мироновича открылись жуткие картины варварского хозяйничанья Шаи Голощёкина, московского назначенца, троцкиста, палача царской семьи. Киров убедился, что в Москве не имеют никакого представления о том, до какого состояния довёл несчастную республику этот безжалостный сатрап. За годы голощёкинского управления население Казахстана сократилось вдвое, поголовье скота уменьшилось в десять раз! Дело пахло не ошибками в руководстве, а злостным умыслом. Иначе такого целенаправленного погрома не объяснить.

Рассказывая Сталину о том, что он увидел в Казахстане, Киров всё ещё не мог избавиться от потрясения. Нет, они здесь, в центре, даже не представляют, что творится на окраинах большой страны. Подумать только: казахского народа стало вдвое меньше на Земле! И кто это сделал? Да ведь нас же проклянут на веки вечные!

— Мы здесь купаемся, на солнышке загораем, а там… — он задохнулся от возмущения.

В степной глубинке, недалеко от Иртыша, он побывал в небольшом посёлке из войлочных юрт. Казахов обязали прекратить кочёвку, обосноваться на одном месте и жить осёдло. Вырос целый городок. Киров увидел пустые улицы, пустые юрты. Всё население вымерло от голода. Собаки одичали и убежали в степь. И таких вымерших посёлков — не счесть.

— Мне говорят: это сделали вы, русские. До вас такого не было. Я голос сорвал, когда доказывал. Как будто нам, русским, досталось меньше!

Действуя от имени Политбюро, Киров снял с работы прокурора Восточно-Казахстанской области и арестовал несколько человек из аппарата местного ОГПУ.

С удручённым видом Сталин принялся набивать трубку. Ему уже доложили о том, как Киров похозяйничал в командировке.

— Снял русских? — негромко задал он вопрос.

— Да, в основном. Но не посмотрел и на местных!

Особенность ситуации в степной республике, так возмутившей Кирова, заключалась в том, что безжалостными палачами казахского народа зачастую выступали… сами же казахи. Это были активисты Шаи Голощёкина из местных. Сергей Миронович достал из кармана гимнастёрки записную книжку и назвал несколько фамилий: Исаев, Рыскулов, Курамысов, Кулымбетов. Послушные опричники! Рупором у них республиканская газета «Енбекши-казах».

— Это же линия, установка. «Хватит нам кочевать, пора жить цивилизованно!» И не от Шаи, а ещё от Троцкого! «Чем хуже, тем лучше».

Иосиф Виссарионович предложил другу пост секретаря ЦК с обязанностями по национальному вопросу. Киров отказался.

— Сбегать из Ленинграда? Ни за что! Я же там наобещал. И вдруг… Нет, пока всего не сделаю, не двинусь с места.

На замечание Сталина, что место пустым не окажется, подберут хорошую кандидатуру, Киров возразил:

— А если он окажется белоручкой? Ты даже не представляешь, о чем у меня сейчас голова болит. Канализация! Революцию свершили, а отхожие места — как при Петре. Выгребные ямы, бочки, золотари. Ну, это нормально? Не сделаем — захлебнёмся. А делать никто не хочет. Зиновьев об этом и слышать не хотел. Ещё бы: с таких высот и вдруг… А делать надо. Причём срочно. Иначе плохо будет.

В тот день, рассказывая о поездке в Казахстан, Мироныч ни словом не обмолвился о том, что едва не погиб: его автомобиль на совершенно ровной дороге вдруг опрокинулся в овраг.

* * *

Это вроде бы случайное дорожное происшествие теперь обрело в глазах Сталина зловещий смысл, «Покушались ещё там. Прицеливались… Выстрелить же удалось лишь в Ленинграде».

В скудном свете начинавшегося дня правительственный поезд подлетел к Ленинграду. На перроне гулкого громадного вокзала приехавших встречало всё местное начальство. Штатские стояли без шапок. Лица у них были потерянные. Начальник Ленинградского управления ОГПУ Филипп Медведь держал руку под козырёк фуражки. Его шинель была туго перетянута ремнями.

Из вагона, где находились сотрудники ОГПУ во главе с Ягодой, выскочили военные и выстроили стенку, отгораживая приехавших от встречавших. Все они держали в руках наганы. Лица их были полны решимости отразить любое нападение.

Мгновенно установилась атмосфера ожидания неминуемого покушения.

Сталин, в фуражке и длинной шинели, спустился на перрон и медленно оглядел встречавших. В наступившей тишине слышалось лишь пыхтенье уставшего паровоза. Размеренным шагом Сталин приблизился к Медведю, остолбеневшему с рукой под козырёк, и вдруг наотмашь хлестнул его перчатками по лицу.

* * *

Длинная кавалькада автомашин, издавая тревожный общий рёв, понеслась по Невскому. Испуганные прохожие шарахались к стенам домов. Не сбавляя хода, машины вылетели к ажурной ограде Смольного и, визжа колёсами, круто сворачивали в широко распахнутые ворота.

Первым выскочил Ягода. Он вскинул наган и заорал: «Стоять всем! Не двигаться!» Затем он повёл приехавших москвичей по широким коридорам Смольного. Стучали торопливые шаги. Тесной кучкой шли Сталин, Молотов, Ворошилов, Жданов. За ними торопливо семенил крохотный Ежов. Завидев кого-нибудь в коридоре, Ягода угрожающе кричал: «К стене! Стоять!»

Иосиф Виссарионович прошёл в кабинет Кирова.

Рабочий стол друга был завален документами. Отдельной стопкой лежали книги и журналы. Не вынимая из карманов рук, Иосиф Виссарионович прочитал на журнальной обложке: «Горючие сланцы». Среди книг он узнал справочник Хютте. В стопке также находились пособия по минералогии, геологии, лесному делу. Все эти мелочи напоминали о пристрастиях убитого хозяина. Не укладывалось в голове, что Мироныча нет в живых. Ещё позавчера… да что там — вчера ещё он с головою был в работе. А… вот же!

Растерянный Чудов, вконец потерявший голову от встречи на вокзале и зычных окриков Ягоды, стал отвечать на раздражённые вопросы Сталина. Он снова повторил, что Сергей Мироныч не должен был заезжать в Смольный, а собирался ехать сразу на актив. Николаев? Пока что установлено: безработный, исключался из партии, последнее место работы — инструктор губкома партии. Жена его, Милда Драуле, латышка, работает здесь же, в Смольном, в управлении промышленности… Николаеву около 30 лет (жена его старше на два года), производит впечатление человека с нездоровой психикой. В своё время его не взяли в армию — забраковали. После увольнения с работы беспрерывно пишет жалобы. Круг знакомых убийцы сейчас устанавливается.

— Давайте его, — распорядился Сталин.

Он сидел на простом канцелярском стуле и, волнуясь, усиленно раскуривал трубку. Рядом с ним, за плечом, поместился Ворошилов. Из всех, кто находился в кабинете, сидели только они двое.

У них за спиной стояли Чудов, секретари губкома, Молотов и Жданов. Среди них совсем потерялся маленький Ежов.

Справа у стены плотной кучкой держались чекисты, в гимнастёрках с петлицами, в тугих ремнях. Филипп Медведь, неузнаваемо постаревший, горячечно блестел глазами. Лицо Ягоды, с крохотной полоской усиков под самым носом, выражало лихорадочное напряжение.

Дверь распахнулась и головы всех разом повернулись. Возникла небольшая пауза. Двое чекистов держали за локти какую-то неприглядную истрёпанную куклу, а не человека. Убийца выглядел ничтожным, жалким. У него были обезьяньи руки до колен, короткие ноги и чурбаковатое удлинённое туловище. Явный вырожденец… Иосиф Виссарионович набрал в грудь воздуха. За время своих многочисленных арестов, тюрем, ссылок он достаточно повидал всевозможной человеческой нечисти. Этот убийца был настоящим слизняком. Что же заставило его стрелять в чудесную, полную великолепных планов, голову Мироныча? И поднялась же у подлеца рука!

В минуты гнева нижние веки сталинских глаз приподнимались, отчего взгляд его становился, как у тигра перед броском. Николаев несколько раз вскидывал голову и снова ронял. Длинные неряшливые волосы в беспорядке рассыпались по бледному нечистому лицу.

Сталин заговорил, но голос его моментально треснул и сел.

— Зачем… — проговорил он низким тягучим голосом. Внезапно Николаев рванулся из рук конвоиров, рухнул на колени и протянул к Сталину длинные обезьяньи руки.

— Это они… они! — закричал он и тыкал в невозмутимую группу затянутых в ремни чекистов.

И здесь последовала безобразнейшая сцена, которой никто не ожидал.

Чекисты дружно сорвались с места и принялись остервенело бить, пинать, топтать валявшегося Николаева. О Сталине было забыто. Приехавшие из Москвы оказались здесь посторонними, лишними. Мелькали служебные начищенные сапоги, раздавалось напряжённое сопение. Дородные, с широкими ремнями на толстых животах, они задыхались и бормотали грязные ругательства сквозь оскаленные зубы.

Внезапно из-под топочущих сапог раздался тонкий звериный вой и полетел по коридорам Смольного.

Стремительно поднявшись с места, Сталин быстро устремился к выходу. В эту жуткую минуту им владело одно желание: вырваться отсюда, скрыться, оказаться среди своих, проверенных, надёжных.

Это неприятнейшее чувство незащищённости, опасности, угрозы запомнилось ему надолго, если не навсегда…

Охрану Сталина возглавлял Паукер, сменивший незадолго перед этим Беленького. Николай Власик, дюжий белорус, считался прикреплённым. Неугомонный Ворошилов разузнал, что Паукер был парикмахером Менжинского, а Беленький стал чекистом по рекомендации Свердлова. После безобразной сцены в кировском кабинете Ворошилов долго с глазу на глаз говорил с Власиком и взял на себя руководство сталинской охраной. Первое, что он сделал, — отобрал группу самого близкого и постоянного сопровождения. В каждом, кого он плохо знал, он подозревал неискреннего, недостаточно преданного и проверенного — чужого. А чужих здесь, как выяснилось, следовало остерегаться. Опасность внезапного покушения так и витала в Ленинграде.

Покидая вместе со Сталиным кировский кабинет (и машинально прикрывая ему спину), Ворошилов испытывал неприятнейшее ощущение близкой опасности, коварной и неожиданной ловушки. Слишком уж бесцеремонно, слишком нагло накинулись эти затянутые в ремни люди на Николаева!

Отныне доступ к Сталину был резко ограничен. И всякий раз, когда приходилось вызывать Ягоду с его помощниками, в кабинете непременно находились четыре человека из надёжной и проверенной охраны.

Иосиф Виссарионович распорядился вызвать из Москвы опытных следователей из прокуратуры. Возглавить комиссию думалось назначить главного партийного кадровика Н. И. Ежова (из Орграспредотдела ЦК). Он известен цепкостью в расследовании и внимательностью к мелочам. В таких делах никаких мелочей быть не должно. Пускай неторопливо, петлю за петлёй, распутывает весь клубок.

Аресты в Ленинграде начались в первую же ночь после выстрелов в Смольном. Ордера подписывал городской прокурор Пальчаев. Под стражу брались люди, так или иначе связанные с Николаевым — главным образом его родственники. Тут же обнаружилось, что свояк убийцы (муж Ольги, сестры Милды Драуле) Роман Кулишер дважды исключался из партии и слыл ненавистником Сталина. Такой же репутацией пользовался и Пётр, старший брат Николаева. Откровенные троцкисты… При обыске у Николаева нашли дневник и рукопись, озаглавленную «Политическое завещание». Убийца Кирова писал, что он «войдёт в историю наравне с Желябовым и Радищевым». В дневниковых записях он называл своими единомышленниками секретарей Ленинградского губкома комсомола Котолынова, Антонова и Шатского.

Стали всплывать любопытные детали. Охрана Кирова дважды задерживала Николаева, когда тот на улице пытался подойти поближе. В первый раз у него в портфеле нашли пистолет и вычерченный от руки маршрут, по которому Киров ежедневно отправлялся на работу. Этот же самый портфель с тем же пистолетом у него отобрали и при вторичном задержании. Оба раза его отпускал Борисов, начальник охраны Кирова.

* * *

В день убийства Николаев вошёл в здание Смольного по партийному билету. Он слонялся по кабинетам, заглянул к Угарову, секретарю горкома партии, долго сидел в коридоре на подоконнике.

Сергей Миронович не собирался быть в Смольном. Он работал дома. В четыре часа за ним ушла машина, чтобы отвезти его на партактив. Киров спустился из квартиры и по улице Красных Зорь пешком дошёл до моста Равенства. Там его ждала служебная машина. Что его заставило заехать в Смольный? Ответить мог только начальник охраны Борисов. В половине пятого Киров вышел из машины, но не у бокового «секретарского» подъезда, а у главного, общего для всех. Борисов задержался внизу; Киров пошёл один. Рядом с ним, в нарушение инструкции, не оказалось ни одного человека из охраны.

Почему Николаев ждал его, сжимая в кармане пистолет? Выходит, кто-то ему сообщил, что Киров всё же заедет в Смольный. Знать об этом мог только человек, находившийся рядом с Кировым.

Кто же конкретно? Борисов?

Снова Борисов!

* * *

Иосиф Виссарионович распорядился доставить арестованного Борисова в Смольный. Он намеревался допросить его с глазу на глаз. Пусть не боится никого и честно скажет всё, что знает, что подозревает. Защиту от этих топтунов в начищенных сапогах он ему обеспечит.

«И ведь как умело били!» — подумал он, вспомнив вчерашнее безобразное поведение чекистов. Это бесчеловечное искусство надзирателей ему было знакомо ещё с первого ареста, с Баиловской тюрьмы.

В кабинет вошёл встревоженный Чудов. Он сообщил, что два часа назад за городом на дороге в дачный посёлок Ильинское в машину Ягоды врезался грузовик. К счастью, нарком не пострадал. Так, лёгкие ушибы… Шофёр грузовика сбежал и сейчас объявлен в розыск.

Усваивая новость, Иосиф Виссарионович молчал. Как всегда, быстрее всех нашёлся Ворошилов.

— А что ему понадобилось в Ильинском? — спросил он. Ответить Чудов не успел. В приёмной раздался шум и Ворошилов быстро вышел.

— Мерзавцы! — вернувшись, выругался он.

Оказывается, Борисова везли в Смольный, но не довезли. Автомобиль ОГПУ (почему-то грузовик, а не легковушка) врезался в кирпичную стену какого-то склада. Борисов, единственный из всех в кузове машины, ударился виском и моментально умер.

Невольное ошеломление — вот что испыталось всеми, кто находился в кабинете.

Моментально вспомнилось вчерашнее поведение Николаева — человека, по всем признакам, всунутого в ситуацию, почти наёмного. Запуганный, но не устрашённый до конца, он в последнюю минуту рухнул на колени и воззвал к Сталину о помощи. Где гарантии, что Борисов не поступил бы точно так же? И — вот: он не доехал! А мёртвые молчат…

Не потому ли, кстати, нашёлся грузовик и для Ягоды? Кому-то потребовалось убрать и его, как только что убрали Борисова.

Однако, какая же грубая работа!

Снова, как и вчера, всей кожей ощутилось неприятное чувство смертельной опасности. Вылезли многие кончики подлого убийства Кирова. Осталось только их связать. Для тех, кто подбил Николаева на преступление, близился час расплаты. Поэтому они и суетятся, мечутся, знают, что расплата будет страшной.

За это время Ворошилов два раза выбегал в приёмную и снова появлялся. Он сквернословил, не стесняясь. Лицо его покрылось пятнами. Он нервничал сверх всякой меры.

— Что там? — спросил Сталин.

Приехал Ягода и рвался для личного доклада.

— Я сейчас! — сказал Ворошилов и снова вышел.

В кабинете появились работники охраны: Румянцев, Кириллин, Кузьмичёв и Кузнецов. Ворошилов указал им, кому где встать. Прикинул и сделал знак Кузьмичёву перейти поближе к двери.

Плечистый Власик глыбой возвышался за сталинской спиной.

В кабинет вошли Ягода, Паукер, Гулько и Петерсон (бывший начальник поезда Троцкого). Голова Ягоды была замотана бинтами. Он вёл себя как человек, только что вышедший из боя. Глаза вошедших заметались по расставленным охранникам. Ворошилов, напряжённый в струнку, стоял сбоку стола. Сталин изучал вошедших исподлобья. Глаза его превратились в щёлочки.

Повисла напряжённая минута.

Трогая рукой повязку на голове и болезненно морщась, Ягода принялся докладывать. Тело Борисова отправлено на экспертизу в медсанчасть ОГПУ. Виновные в дорожном происшествии арестованы, кроме шофёра грузовика — сбежал. О покушении на самого себя он скупо обронил: «Дорожное происшествие».

Сталин вдруг подумал: «А ведь в Ильинском дача Зиновьева!»

Кончив докладывать, Ягода замолк в ожидании дальнейших указаний. Сталин молчал. Снова пролетела напряженная минута и четверо чекистов гуськом пошли из кабинета. В том, как они уходили, отчётливо угадывалось что-то неисполненное, незавершённое… [12]

* * *

Итак, вовсе не эмигранты из своего парижского далёка дотянулись до широких, плохо охраняемых коридоров Смольного. Дело было страшней: с Миронычем расправились свои, допущенные близко, доверенные, без малейших подозрений. Настоящее предательство!

В своё время Ленин вписал в советский Уголовный кодекс страшную 58-ю статью. Более жуткое юридическое средство для возмездия затаившимся врагам сочинил Сталин. Это был «Закон от 1 декабря 1934 года». Подсудимых ждала скорая и беспощадная расправа: никаких защитников, никаких послесудебных апелляций, приговор окончательный и приводится в исполнение немедленно.

Так он ответил на злодейское убийство своего единственного друга, своего «брата любимого»…

* * *

Гроб с телом Кирова был выставлен в бывшем Таврическом дворце, носящем ныне имя товарища Урицкого.

Поток ленинградцев был нескончаем. Венки, знамёна, траурная медь оркестров… Скорбные колонны старых питерских рабочих.

Газеты страны печатали гневные письма трудящихся. Убийство Кирова, второго человека в партии, повергло страну в настоящий шок. После XVII съезда партии, «съезда победителей», после великолепного съезда советских писателей, первого в истории страны, после радостных известий о предстоящей отмене хлебных карточек разом наступило отрезвление от достигнутых побед. Враг не смирился со своим поражением и, затаившись, исподтишка наносил подлые болезненные удары в спину. Трудящиеся требовали от властей проникнуться сознанием опасности и раскопать вражеское подполье на всю глубину.

Кровь Кирова взывала о возмездии.

Весь день падал мягкий, как пряжа, реденький снежок. Снег был истолчён тысячами ног. Сталин приехал вечером. Бывшие чертоги князя Потёмкина-Таврического окружало тройное кольцо охраны. Зал опустел, когда Иосиф Виссарионович стал подниматься к гробу. Он ещё не видел убитого друга и страшился этой минуты. Так нелеп был переход от жизни к смерти. Столько предстояло сделать, столько имелось планов! И — вот… Киров лежал безмолвный, отрешённый, с запекшимися губами. Смертная тень покрыла блескучие глаза Мироныча. Безжизненно лежали его убитые рабочие руки. Привычная гимнастёрка с отложным воротником, квадратный подбородок, мощный кировский лоб с гладко зачёсанными волосами. Слева, под глазом, расплылось большое синее пятно — от падения лицом вперёд… Сталин, в мешковатых брюках, в сапогах, в неизменном кителе, одиноко стоял возле гроба и смотрел, смотрел, не отрываясь. Груды венков источали аромат лесной хвои, аромат жизни. Окаменело замерли часовые с винтовками. Поблёскивали жала штыков. И надрывающе звучала погребальная мелодия оркестра.

С затаённой мукой Иосиф Виссарионович глянул поверх гроба, поверх венков и штыков. Враг притаился где-то слишком близко, он трусит, но не унимается, готовит ещё одну пулю…

Он склонился над дорогим лицом, поцеловал убитого и глухо произнёс:

— Прощай, друг, мы за тебя отомстим!

* * *

Ночью к самому отходу поезда на вокзал приехал московский следователь Лев Шейнин (впоследствии — известнейший писатель). Он провёл первые допросы арестованных и примчался, чтобы выложить Хозяину добытые сведения. На его взгляд, злодейская расправа с Кировым явилась итогом большого заговора. За спиной слизняка Николаева скрывается множество известных, а ещё больше неизвестных лиц.

Заговорщики, докладывал Шейнин, применили детский приём, чтобы с первых же шагов направить следствие на ложный путь: в кармане Николаева находилось письмо, в котором неизвестный «Доброжелатель» сообщал ему о сожительстве Мидды Драуле, жены, с Кировым. Злодейское преступление, таким образом, выглядит обыкновенной местью оскорблённого мужа. Письмо, считал Шейнин, типичная заготовка. Расчёт на простаков… Об участниках предполагаемого заговора сейчас говорить рано. Однако ему уже удалось ухватиться за тоненькую ниточку, связанную с таинственным появлением в Ленинграде человека по имени Натан. Это имя сорвалось с языка одного из арестованных. Назвать фамилию он отказался наотрез. Шейнин однако не терял надежды, что ниточка рано или поздно приведёт к главному клубку. Об этом говорил ему весь его опыт следователя-важняка.

От Николаева толку пока мало — он избит и запуган. Но арестованные комсомольские секретари держатся на допросах смело, дерзко, даже вызывающе нахально. Никто из них не запирается, не пытается увильнуть от ответственности. Расправа их нисколько не страшит. Молоденькие, но зубастые волчата, подросший выводок троцкистского не разорённого гнезда! Владимир Левин процитировал следователю знаменитые слова Степана Халтурина о мускулистой руке рабочего класса и ярме деспотизма. Котолынов и Шатский постоянно упрекают большевиков за расстрел пролетарской манифестации в январе 1918 года, после разгона Учредительного собрания. Эти ребята нисколько не скрывают своего поклонения Троцкому и Зиновьеву. У одного из них и сорвалось с языка имя загадочного Натана. Кроме того, они проговорились, что в последние дни в Ленинграде зачем-то вдруг съехались Бакаев, Каменев, Евдокимов и, что особенно тревожно, Мрачковский. Вся компания засела на даче Зиновьева в Ильинском.

Сталин спросил о грузовике, смявшем на дороге машину наркома внутренних дел.

— Странное происшествие, — ответил Шейнин. — К сожалению, никак не можем найти шофёра этого грузовика.

Упоминание Мрачковского заставило Сталина насторожиться. Этот человек был известен в партии своей террористической деятельностью, подпольщик-боевик. Он больше остальных страдал от бездеятельности оппозиции и упрекал своих товарищей в бесконечной пустопорожней болтовне. Против Сталина, которого он открыто называл узурпатором, давно следовало применить не слово, а дело.

Не за этим ли он примчался в Ленинград?

Напоследок Шейнин сообщил, что охрана Кирова выполняла свои обязанности из рук вон плохо. Николаев дважды задерживался при попытке приблизиться к машине Кирова и оба раза у него лежал в портфеле пистолет.

— Его допрашивали? — спросил Сталин.

— Да. Запорожец. Оба раза.

— А Медведь?

— Ему не докладывали о задержании.

— Почему?

— Сейчас выясняем. Запорожца пока в Ленинграде нет.

Внезапно в разговор вмешался маленький Ежов, стоявший у Сталина за спиной. С нескрываемой ненавистью он выговорил Шейнину:

— Ты довыясняешься, что они тут всё подчистят… Почему не докладываешь главного?

Шейнин растерялся.

— Простите…

— Нечего прощать! — оборвал его Ежов.

Он успел установить, что прошедшей ночью, пока правительственный поезд спешил из Москвы, в подвалах ленинградского ОГПУ гремели выстрелы: Филипп Медведь с какой-то целью спешно расстрелял несколько человек.

Кто эти люди? Почему он так торопился?

Сталин медленно поворотил голову и жёстко взглянул Шейнину в самые зрачки. Он таких подробностей ещё не знал. И ждал ответа.

Ежов однако продолжал выговаривать с нарастающей неприязнью:

— А о еврейской лавочке почему молчишь? Киров же её прикрыл!

— Простите, Николай Иванович… какую лавочку? — взмолился Шейнин, с тревогой взглядывая на Сталина.

— ЛЕКОПО — вот какую! Ну, молчишь? А почему?

Возникшую перепалку Сталин слушал с интересом.

Ежов обыкновенно не подавал голоса в общих разговорах — привык больше помалкивать и мотать на ус. Но тут, видимо, накипело!

Своим злым замечанием Ежов поставил Шейнина, еврея по национальности, в неловкое положение. Он с трудом справился с заминкой.

12

Предчувствие опасности не обмануло Сталина. Именно тогда, 3 декабря, в Ленинграде, эта группа руководящих чекистов намеревалась поступить с ним так же, как с Кировым. Помешала им охрана.

— Спасибо, Николай Иванович, за указание. Учту в работе.

И снова стал смотреть на Сталина, ожидая последних указаний. Паровоз уже нетерпеливо фыркал, готовясь в бег.

Иосиф Виссарионович размышлял недолго. Ему вспомнилось любимое словечко Кирова: «лавочка». Прикрыв ЛЕКОПО (Ленинградский еврейский комитет помощи), Мироныч несомненно сунул палку в настоящее осиное гнездо.

Направляясь в вагон, Сталин приказал Ежову остаться в Ленинграде и возглавить работу всей следственной группы. Мало будет — ещё пришлём! Сейчас необходимо побыстрее подготовить и провести первый судебный процесс над убийцами Кирова. Этого ждут и народ, и партия.

— Работайте, — сухо произнес Сталин. — Сейчас это самое важное. Докладывайте чаще…

Ежов сбегал в вагон и забрал свой чемоданчик, а правительственный поезд повёз тело Кирова в Москву.

* * *

Осенью, вернувшись из Казахстана, на первом же заседании Политбюро Сергей Миронович подвергся обвинению в «заигрывании перед рабочим классом в поисках дешёвой популярности». Речь шла о конфискации неприкосновенного запаса Ленинградского военного округа: узнав, что в ленинградских магазинах выстраиваются очереди за самыми необходимыми продуктами, Киров своей властью опустошил армейские продовольственные склады на территории области. Последовал протест военных. К возмущению армейцев очень умело подключился нарком внутренних дел Ягода. Он был уязвлён разгромом казахстанского ГПУ, который учинил Киров в своей командировке, и оскорблён резким его выговором в адрес высшего руководства Лубянки. Теперь он откровенно сводил счёты, вкрадчиво упирая именно на заигрывание Кировым перед пролетариатом. Сергей Миронович не признавал дипломатических вывертов и отвечал резко, в своей обычной размашистой манере:

— Вы хотите, чтобы рабочие вышли на улицы? Не дождётесь! И в первую очередь этого не допущу я, я, я! Судите меня за это, наказывайте. Но я считал и считаю, что лошадь, чтобы она везла, надо кормить. И кормить как следует.

Иосиф Виссарионович любовался другом. Горяч, несдержан, но прям и чист. Человек, который никогда не станет таскать камня за пазухой…

Теперь, после убийства, каждое слово на том заседании Политбюро, каждый жест участников казались Сталину сигналами о готовящемся преступлении.

Ягода… Не оставалось никаких сомнений, что он ездил в Ильинское. Ездил украдкой, тайком от всех. Что ему там вдруг понадобилось? К кому он ездил? И этот странный наезд грузовика. Решили убрать? Но почему? Испугались его, как страшного хозяина Лубянки? Или же как ненадёжного сообщника?

Всё это предстояло решать, во всем терпеливо разбираться…

Иосиф Виссарионович никогда не испытывал страха за собственную жизнь. К этому его приучила судьба профессионального подпольщика революционера. Но после покушения на юге, когда по его катеру на море был открыт огонь из пулемёта, у него появилось неприятное ощущение постоянной мишени. Он стал сильно мешать и его старались убрать любыми способами. Нынче, после XVII съезда партии, на котором оппозиция потерпела сокрушительный разгром, ощущение опасности сильно возросло. Ненавистники предельно озлобились. Их льстивое покаяние с трибуны съезда было всего лишь вынужденной маскировкой. Теперь, после убийства Кирова, их поведение на съезде предстало во всём коварстве.

* * *

К своему очередному съезду партия подошла с выдающимися показателями. Наконец-то созрели первые плоды великих надежд народа на индустриализацию и коллективизацию. Немыслимые тяготы и испытания оставались позади. Ещё один год таких успехов и можно будет навсегда отменить систему карточек. Жить становилось лучше, жить становилось веселее. Нытики и паникёры, участники всевозможных уклонов, блоков и платформ, пытавшиеся свернуть партию с верного пути и стращавшие народ напрасными жертвами, оказались окончательно посрамлены.

Тон работе XVII съезда задала газета «Правда».

Лев Мехлис, главный редактор центрального партийного органа, был и до конца своих дней оставался самым верным сталинцем. Его ненависть к троцкистам была безмерной. Он считал, что в борьбе с этой нечистью церемониться не следует.

Возглавив «Правду», Мехлис превратил её в настоящий рупор сталинской политики. Он исповедывал принцип: скажут — сделаем, ошибёмся — поправят. А не ошибается лишь тот, кто ничего не делает. Он знал, что рабочий день Сталина начинался с чтения «Правды». В кабинете Мехлиса часто раздавался звонок самого главного телефона. Хвалить Сталин не любил. Однако Мехлис, много лет работавший его помощником, научился разбираться в интонациях Хозяина. Ориентируясь на утреннюю реакцию вождя, главный редактор «Правды», словно с колокольни Ивана Великого, задавал благовест на всю страну.

Он первым запустил определение: «гениальный Вождь и Учитель». Как водится, утром Сталин позвонил и отчитал. Выждав две недели, Мехлис снова повторил свою попытку навязать советской пропаганде эту полюбившуюся ему формулировку. И снова раздался звонок «кремлёвки». Всё же что-то заставляло Мехлиса держаться своего. И он добился: в очередной передовой статье он вновь употребил это определение Хозяина и утреннего выговора не последовало. С того дня примеру «Правды» стала следовать вся печать огромнейшей страны.

Мехлис, как и Сталин, не выносил штатской одежды. Он носил гимнастёрку под ремнём и галифе с сапогами. Речь его была отрывистой и властной. Более всего он опасался, чтобы вождь не лишил его доверия. Однако, в отличие от ловких царедворцев, предпочитающих лицемерить, лгать и таиться, Мехлис, словно преданный и верный пёс, постоянно бежал впереди хозяина.

День открытия XVII съезда совпал с 10-й годовщиной со дня смерти Ленина. Передовицу «Правды» писал сам Мехлис. Он посчитал необходимым напомнить о борьбе, которую партия вынесла с теми, кто всячески мешал осуществлению её великих планов. Напечатан был длинный список лиц, названных уклонистами, паникёрами, а то и просто откровенными врагами. В списке значились: Зиновьев, Каменев, Бухарин, Рыков, Томский, Сырцов, Ломинадзе, Угланов, Марецкий, Стецкий, Рютин, Смирнов и Эйсымонт. Автор передовой хотел, чтобы эти имена узнала вся страна. Газета обращалась к этим людям с предупреждением: уймитесь же, наконец, и не мешайте, трудностей хватает и без вас. Партия больше не потерпит ваших подлых козней и, если понадобится, отшвырнет со своей дороги, словно камни под ногой. В зале съезда Мехлис украдкой посматривал на Сталина. С утра он заезжал в редакцию, однако звонка по «кремлёвке» не последовало. Выходило — доволен, получилось — угадал и угодил.

В переполненном зале раздавался слитный газетный шелест — свежий номер «Правды» имелся в руках каждого делегата. Обсуждали живо, тыкали пальцами в строчки передовицы. Так круто «Правда» ещё не выступала. Делегаты, приподнимаясь с мест, высматривали «всяких Стецких-Марецких». Показывали на них один другому. Ещё недавно эти люди напыщенно восседали в президиумах, теперь их ссадили вниз, в зал, в массу со всеми, и они чувствовали себя колюче, неуютно.

Каждый из названных в «Правде» почуял, что на этом съезде, скорей всего, судьба его решится окончательно: отодвинут, заменят, навсегда выметут из руководства. А как хотелось удержаться и сохранить, как недавно выразился краснобай Марецкий, «своё присутствие в общественной жизни»!

Перепуганная оппозиция стала рваться на трибуну, чтобы публично признать свои ошибки, покаяться самозабвенно, истерично, навзрыд.

Тон задал Каменев. Благообразный, с профессорской бородкой и в золотых очках, он, обличая самого себя, походил на учёного, читавшего доклад об очередном открытии. Только открытием на этот раз были тёмные лабиринты его собственной извилистой души. Каменев, как это называлось в партийном обиходе, разоружался, причём разоружался полностью, доставая из-за пазухи все приготовленные камни и складывая их покаянно в кучу.

— Я хочу сказать с этой трибуны, что я считаю того Каменева, который с 1925 по 1933 год боролся с партией и с её руководством, политическим трупом, что я хочу идти вперёд, не таща за собой, по библейскому выражению, эту старую шкуру!

Похлопали ему слабо, снисходительно. Внезапно грянула ликующая медь оркестра. Всех делегатов невольно дёрнуло к распахнувшимся настежь дверям, широким, как ворота. В зал с красными знамёнами, с оркестром, торжественно вступала делегация московского завода АМО. Это было новшеством: приветствовать партию от лица передовых рабочих коллективов, победителей в социалистическом соревновании. Зал дружно поднялся на ноги и принялся в такт маршу прихлопывать в ладоши. Вступившие направились вперёд, к президиуму съезда. Музыканты самозабвенно дули в свои трубы, и грохот праздничного марша победительно сотрясал старинный зал.

Колыхались красные знамёна, рявкал оркестр, в президиум на сцену поплыли макеты гигантского молота и гвоздя.

Рабочие были одеты празднично: в новенькие сатиновые косоворотки, в отглаженные пиджаки, в начищенные сапоги. Гром музыки и аплодисментов разом оборвался и в тишине с трибуны зазвучали слова пламенного пролетарского приветствия. Чудовищный гвоздь московские автозаводцы призывали «заколотить в крышку гроба мировой буржуазии». Снова грянул обвал ликующих аплодисментов. Смеясь, делегаты съезда влюблённо смотрели на принарядившихся рабочих и бешено лупили в ладони.

Зал ещё не успокоился, когда на трибуну стала подниматься Долорес Ибаррури, пламенная Пассионария, представительница трудящихся Испании. Снова забушевали неистовые рукоплескания. Она произнесла приветственную речь, завершив её здравицей в честь великого государственного деятеля, руководителя страны Советов, чьё светлое имя ныне с восторгом повторяют простые люди во всех уголках нашей планеты.

На этом фоне всеобщего радостного возбуждения внезапно прозвучало имя Бухарина. Продолжался процесс покаяния. И зал притих, с неохотой расставаясь с только что пережитым ощущением большого общего праздника. Устраиваясь на трибуне, Бухарин дрожащими пальцами перебирал приготовленные бумажки. Он понимал, как трудно будет перешибить радостное впечатление от делегации автозаводцев и от выступления Долорес Ибаррури. Но перешибить было необходимо. Слишком многое от этого зависело.

Ловкий прихлебатель, он принялся в самых высокопарных выражениях славословить имя Сталина. Речь он закончил возгласом, после которого не хочешь, а захлопаешь, — вскинув над головою кулачок, он прокричал:

— Вперёд под руководством славного фельдмаршала пролетарских сил, лучшего из лучших — товарища Сталина!

Расчёт его удался — по залу прокатились аплодисменты.

Выступили также Зиновьев, Преображенский, Ломинадзе, Рыков и Томский. Речи всех кающихся звучали одинаково: ораторы признавали собственные ошибки и в один голос славили Генерального секретаря. Зал начинал терять терпение. «Старые гвардейцы» предавались самобичеванию с такою страстью, что многим неловко было слушать. И поневоле зарождались подозрения: насколько чистосердечно это публичное отречение от своих совсем недавних убеждений?

Оценку кающимся грешникам дал Сергей Миронович Киров. Он поднялся на трибуну под бешеные аплодисменты. Партия высоко ценила его государственные заслуги, делегаты съезда знали о его братских отношениях со Сталиным. Зал принимал Кирова, как авторитетного любимца масс. Приветствуя Кирова, делегаты демонстрировали жалость и снисхождение к проигравшим. Победа над троцкистами была бесповоротной… Киров, улыбаясь, отметил странную одинаковость в покаянных выступлениях поверженных противников. Уж не одна ли рука писала все эти речи? «…Вот возьмите Бухарина, например. По-моему, пел как будто по нотам, а голос не тот. Я уже не говорю о товарище Рыкове, о товарище Томском». В отличие от мягкого Мироныча нарком обороны Ворошилов высказался резко, словно рубанул с седла наотмашь. Обращаясь к проигравшим, он с угрозой отчеканил: «Нас не устрашит никакое свиное рыло или ещё более скверное рыло, где бы оно ни появилось!» Зал разразился дружным хохотом и долгими аплодисментами…

Змеиное гнездо

Говорить труднее как раз тогда, когда стыдно молчать.

Ларошфуко

Внезапный выбор Сталина, назначившего Ежова ответственным за расследование ленинградского убийства, оказался на редкость удачным (Генеральный секретарь вообще умел подбирать себе помощников).

Соскочив с поезда, Ежов в тот же вечер принялся лихорадочно раскручивать маховик самого дотошного следствия. Оказанное доверие переполняло его и гордостью, и тревогой. Он отдавал себе отчёт, что не выполнить задания Генсека не может, не имеет права. От этого теперь зависит вся его судьба.

Николай Иванович Ежов выглядел крайне неприглядно: маленький рост и нездоровое лицо с мелкими чертами, — такие лица бывают у беспризорников с голодным детством, с бродяжничеством по вокзалам и помойкам.

В своей анкете он указывал, что образование получил «незаконченное низшее».

Своих родителей Ежов не помнил. Кто-то устроил его учеником к портному — отдал в настоящее рабство пьянице и садисту. Горькая доля таких несчастных ребятишек показана в рассказе Чехова о Ваньке Жукове. Вечно голодный, забитый, затравленный, ученик портного бегал за водкой, нянчил детишек, мыл полы, а также разогревал утюги, мотал нитки и пришивал заплаты. От дальнейшей учёбы его избавила война — призвали в армию.

Война с её бессмыслицей, с кровавыми жертвами, с бездарностью и жестокостью командования сделала его убеждённым большевиком, ненавистником самодержавия.

В Витебске, где он оказался после нескольких нелепых месяцев «керенщины», Ежов впервые столкнулся с необузданным революционным произволом.

В захолустном Витебске Ежов занял пост комиссара железнодорожной станции. В начале первой советской зимы ему пришлось принимать высокого гостя из Петрограда: уполномоченного Кагановича, рослого осанистого еврея, с грубыми властными манерами. С высоты своего роста уполномоченный с недоумением посматривал на комиссара станции, похожего на заморенного подростка. Но маленький Ежов ему запомнился и это потом сыграло свою роль. После митинга на станции Каганович приказал прицепить свой вагон к первому же поезду на юг и укатил.

Комиссарить в Витебске пришлось недолго. Судьба дисциплинированного партийца кидала Ежова то в Саратов, то в Казань, то в Краснококшайск (прежний Царевококшайск). На последнем месте Николай Иванович был в должности ответственного секретаря парторганизации Марийской республики. Ему сразу же довелось столкнуться с проявлениями местного национализма. «Республика Мари Эл только для марийцев! Русские, убирайтесь к себе в Россию!» Его заметили в Москве и двинули на повышение. Весной 1923 года, в 27 лет, он получает назначение в Семипалатинск первым секретарём губернского комитета партии.

Под управлением Ежова оказался гигантский край величиною больше Франции: от Чёрного Иртыша до Кулунды. Подчинялся он как Центру, т. е. Москве, так и местному ЦК партии в Оренбурге (затем в Кзыл-Орде, а потом в Алма-Ате). На месте, в Туркестане, сидел такой же московский назначенец, только рангом гораздо выше: Шая Голощёкин — партийный деятель с большим дореволюционным стажем, делегат нескольких зарубежных съездов партии, ближайший человек Свердлова и Троцкого, один из палачей царской семьи.

Голощёкин, благодаря своим знакомствам, имел неограниченные полномочия. Он приехал в степную республику с заданием в сжатые сроки покончить с кочевым образом жизни коренного населения. Феодальные порядки следовало заменять передовыми, европейскими. Первым же своим распоряжением Шая Голощекин строжайше запретил аулам сниматься с мест. А чем кормить скот? Казахи привыкли к пастбищному скотоводству и передвигались по степи вслед за табунами и отарами. Голощёкин не хотел слушать никаких разумных доводов. Было так, а теперь будет эдак! Хоть околевай, но сиди на месте и не шевелись!

С нарушителями он поступал безжалостно. Это называлось борьбой с феодально-байскими пережитками. В казахской степи, как и в России, стал грозно лаять «товарищ Маузер».

Начавшаяся бескормица привела к массовому падежу скота. Затем последовал невиданный мор населения от голода. Казахи вымирали целыми уездами.

В прежние времена жители степей также испытывали периоды массовой бескормицы. Наступала эта пора внезапно, по капризу погоды: вдруг посреди зимы сваливалась оттепель и снег превращался в воду. Затем заворачивал ветер с севера и приносил жестокие морозы. Степь покрывалась льдом. Разбить эту корку не могли даже копыта лошадей. Эти природные несчастья назывались джутом. Скот, не в состоянии добраться до травы, погибал тысячами. Вслед за этим начинался голод населения.

Примерно то же самое, как знал Ежов, происходило на Украине и в Поволжье, где столь же полновластно хозяйничали Хаим Раковский, Янкель Петерс и Мендель Хатаевич.

Внутрипартийная борьба в Москве, начавшись ещё при жизни Ленина, остро отзывалась и на периферии. Ежов, участник XII, XIII, XIV съездов партии, постоянно выступал на стороне Сталина. Ненавистных троцкистов он называл ёмким русским словом сволочь.

Первый секретарь губкома партии являл собою чин, равный царскому генерал-губернатору. Власть его была беспредельной — умей только отчитываться перед Центром. Один изъян имелся во всевластном положении московских назначенцев — зависимость их от органов ВЧК-ОГПУ. «Чрезвычайки» на местах несли обязанности глаз и ушей кремлёвского руководства, и местные чиновники независимо от ранга старались с ними никогда не связываться. Обыкновенно чекисты в открытую не конфликтовали, однако сносились с Москвою по своим каналам и оттуда, как правило, вскоре поступали распоряжения за самыми главными фамилиями. Так что связываться с чекистами — всё равно что плевать против ветра. С ними следовало если не дружить, то поддерживать ровные, ничем не омрачённые отношения. Иначе… себе дороже станет!

В то же время чекисты оказывались и сильно полезными людьми. В Семипалатинске затевалось большое строительство. Возводился громадный мясокомбинат. Предметом гордости Ежова было сооружение пивзавода. Иртышская вода, как ему объяснили, гораздо лучше волжской, поэтому семипалатинское пиво на вкус знатоков превосходит жигулёвское. А в последние годы через Семипалатинск прошла трасса знаменитого Турксиба и через Иртыш строился громадный железнодорожный мост.

Ежов был озабочен сроками строительства (за этим внимательно следила Москва) и чекисты, надо отдать им должное, вникали во все трудности секретаря губкома партии. Правда, часто свою помощь они оказывали по-своему. Так, для пивзавода они в каком-то городе арестовали мастера-пивовара, доставили в Семипалатинск и обязали его здесь жить, отмечаясь в комендатуре.

И всё-таки настоящей дружбы с этой организацией у Ежова не наладилось. Он её побаивался и не без оснований: ему стало известно, что бдительные чекисты регулярно докладывают «наверх» о его запоях. Он понимал, что этим они всего лишь исполняют свои служебные обязанности, однако… чёрт их разберёт, а вдруг да и заявятся поздно ночью с ордером на арест! Он знал — это у них водилось.

На XIV съезде партии Николай Иванович впервые принял участие в борьбе с обнаглевшими борцами за власть. Троцкисты и зиновьевцы лезли из кожи, чтобы утвердить на посту Генерального секретаря своего человека. От этого зависела не только их личная судьба, но и судьба народа, судьба страны.

Сталин предложил делегатам съезда грандиозную программу индустриализации страны. У зиновьевцев с троцкистами не оказалось никаких народно-хозяйственных программ. Вся эта шваль занималась исключительно партийной склокой.

В Москве Ежова ожидала ошеломительная карьера.

Первоначальную столичную обкатку Ежов прошёл на посту заместителя наркома земледелия. Он решительно поддержал и проводил идею Сталина о коллективизации сельского хозяйства. В довершение к этому он показал себя человеком редчайшей работоспособности. Среди изнеженных, барствующих ветеранов партии такие фанатики в работе были редкостью. Как правило, они вызывались в Москву с низовой работы, с периферии. Спустя год Ежова переводят в сектор партийных кадров на Старую площадь. Это был чрезвычайно важный орган власти, ведавший всеми выдвижениями и назначениями на руководящие посты.

На работе с кадрами Ежов сформировался, как русский националист. Он научился отличать Лазаря Кагановича от Менделя Хатаевича и Николая Бухарина от Клима Ворошилова. У него сделалось правилом, что русский русскому (как и еврей еврею) далеко не ровня. «Шёрстка мышья, да слава рысья!» Узнав, что Сталин не разговаривает с Бухариным с 1928 года (они даже не здоровались при встречах), проникся ненавистью к последнему.

Необыкновенная старательность Ежова создала ему репутацию идеального работника. Дважды повторять распоряжения таким не требовалось. Сказано — и как за каменной стеной.

11 ноября 1930 года Николай Иванович впервые попал в кабинет Сталина. Вышел он оттуда в весьма высоком чине: заведующим Орграспредотделом ЦК партии (т. е. главным кадровиком).

В порядке исключения ему было разрешено присутствовать на заседаниях Политбюро.

На XVII съезде партии Ежов злорадно убедился в том, что троцкисты просмотрели созревание такой неодолимой силы, как партийный аппарат. Они лезли на посты и не соображали, что все назначения визируются на Старой площади. Кадровая работа основа власти! А теперь, как говорится, поезд ушёл и можно лишь посылать проклятия ему вдогонку… Ежов с язвительной усмешкой выслушивал покаянные речи оппозиционеров и, в отличие от многих (от Сталина в том числе) не верил ни единому их слову.

На «съезде победителей» Ежов был избран членом Центрального Комитета. Больше того, он стал заместителем Кагановича, председателя Комиссии Партийного Контроля.

Мало помалу он вошёл в ближайшее окружение Генерального секретаря, стал членом кабинета его личной власти. Попасть в этот узкий круг было удачей величайшей важности. Подножие Генерального секретаря составляли люди преданности исключительной, верности проверенной, испытанной.

* * *

Целая цепь неожиданных событий, случившихся за два дня пребывания Сталина в Ленинграде, настойчиво указывала направление поиска Ежова: Ильинское, где находились дачи недавних руководителей Северной коммуны. Там, затворившись в оскорблённом величии, вот уже семь лет пребывал властитель Ленинграда Гершль Ааронович Апфельбаум (партийная кличка — «товарищ Григорий»). Ближайший соратник Ленина, проживший с ним бок о бок все годы долгой эмиграции (и даже отправившийся с ним в Разлив), председатель Коминтерна, член Политбюро, он слишком болезненно переживал провал своей авантюры после XIV съезда партии. Добавляло Зиновьеву спеси (а заодно и желчи) то обстоятельство, что именно он выступал вместо Ленина с отчётными докладами на двух партийных съездах: XII и XIII. Падение с завоёванных высот было крушением всех его надежд, всех планов… Однако смиряться он не собирался. Его вдохновляла гипертрофированная самовлюблённость, навсегда усвоенная вера в своё всевластие в завоёванной стране.

Положение в партии создалось сложное. После недавней смерти Ленина за его положение вождя (а не за совнаркомовский пост) шла ожесточенная борьба. Претендентов оказалось только двое: Троцкий и Зиновьев. Ни тот, ни другой не брали Сталина в расчёт. И поплатились. В прошлом году после клятвы Генерального секретаря у гроба скончавшегося вождя у самовлюблённых оппозиционеров с глаз упала пелена: они увидели настоящего лидера и партии, и народа, и страны.

Волей-неволей обоим группировкам, троцкистской и зиновьевской, пришлось сомкнуть ряды. Борьба с ними мало помалу стала обретать оттенок сугубо национальный: против опостылевшего всем засилья.

В год съезда Троцкий наконец слетел с поста председателя Реввоенсовета. Его шансы упали сильно. Зиновьев заметно ободрился. У себя в Ленинграде он держался как самодержавный хан в своем улусе. Москву он не любил и наезжал туда с подчёркнутой неохотой. В Ленинграде он завёл филиал Исполкома Коминтерна — лишь бы пореже покидать берега Невы. Он не переставал подчёркивать исключительное положение «своей» Северной коммуны.

Собираясь в Москву, на съезд, Зиновьев не скрывал своих расчётов. Свалив ненавистного Сталина, он к посту главы Коминтерна прибавлял пост Генерального секретаря партии и становился несокрушим.

В самый канун съезда появилась так называемая «Платформа четырёх»: Зиновьев, Каменев, Сокольников и Крупская вспомнили ленинское «Завещание» и потребовали смещения Сталина. Эта вылазка «старых партийных гвардейцев» явилась своего рода артиллерийской подготовкой перед решающим сражением.

Партийная делегация Ленинграда держалась на съезде особняком. От неё исходила никак не маскируемая угроза.

Съезд открылся 18 декабря 1925 года. Политический отчёт сделал Сталин. На следующий день с содокладом выступил Зиновьев.

Всё пока текло по заведённому порядку, однако атмосфера ощутимо накалялась.

Первой из окопов оппозиции поднялась Крупская: она зачитала «Завещание» покойного мужа и предложила избрать на пост Генсека испытанного ленинского соратника и друга — Зиновьева.

Ход был сильный: «Завещание» самого, речь вдовы…

На следующий день Сталину исполнялось 46 лет. Крупская таким образом преподнесла ему подарок.

Назавтра, а самый день рождения, с утра, слово попросил Каменев. Повторяя Крупскую, он снова зачитал ленинскую характеристику Генерального секретаря (слишком груб) и заявил, что «Сталин не может выполнять роль объединителя большевистского штаба». Из зала однако понеслись громкие выкрики: «Чепуха! Раскрылись! Долой!» Переломить настроение попытался Евдокимов. Он вскочил на ноги и заорал: «Да здравствует партия!» Председательствующий Рыков, пресекая вакханалию, объявил перерыв…

Новое появление Зиновьева на трибуне носило характер вроде бы умиротворяющий. Он постарался сбить напряжение и заставить делегатов проникнуться необходимостью перемен. Смещение Сталина — вопрос международного рабочего движения. Так и только так следует смотреть на этот вынужденный шаг. Далее в голосе Зиновьева зазвучала плохо завуалированная угроза: он дал понять, что пролетарии всего мира могут лишить своей поддержки коммунистов Советского Союза. Как же тогда жить и бороться? И снова в зале закричали (кричал вместе со всеми и Ежов): «Не пугай! Не боимся!»

23 декабря съезд не работал. Делегаты ожесточённо совещались в номерах гостиниц. Обстановка накалялась. Обе стороны сознавали, что проигравшим придётся худо.

Сталин, уловив настроение делегатов, настроился решительно. И Крупская, и Каменев выдернули из ленинского «Завещания» всего одну характеристику. Но там целых шесть! Он поднялся на трибуну и зачитал весь ленинский документ. Впечатление получилось невообразимое: те, кто рвался расправиться со Сталиным, вообще не имели права называться большевиками! Зал угрожающе загудел. Раздались выкрики. А Сталин добивал своих противников. Он признал, что да, порой бывает груб. Но — с кем? С теми, кто не дает работать и действует, как самый настоящий враг.

Да, враг! Враг партии, враг народа и страны!

Его взволнованная речь поминутно покрывалась бурными аплодисментами. Съезд выражал ему полнейшую поддержку.

* * *

Обыкновенно после съездов в партийных дрязгах наступает передышка. Обе стороны подводят итоги, подсчитывают потери, зализывают раны. На этот раз всё было иначе. В Москве Зиновьев выглядел вполне смирившимся с поражением. Однако вернувшись в Ленинград, он собрал комсомольский актив и выступил на нём с поджигательной речью. Это был иезуитский ход. Комсомольцы воспламенились и приняли чудовищное решение: они не признают решений съезда партии и не собираются их выполнять!

Демарш возмутительный: открытое неповиновение, бунт на политической палубе государственного корабля, дерзкий и нахальный!

А Зиновьев распоряжался, словно предводитель мятежа. Он запретил в «своём» городе все центральные газеты. Агентура областного ГПУ устраивала обыски в газетных киосках. Дело доходило до того, что решения XIV съезда партии пришлось распространять нелегально: листовки с текстом подкладывали на заводах в инструментальные ящики.

Ленинград заволновался.

Реакция ЦК ВКП(б) последовала незамедлительно: в Ленинград выехала внушительная делегация.

Слава города на Неве покоилась на высочайшей репутации его гигантских промышленных предприятий. Рабочие коллективы заводов составляли авангард советского пролетариата.

Как водится, москвичи первым делом направились в рабочие коллективы. Состоялись многолюдные бурные собрания. И обнаружилось, что Зиновьев, затворившийся в Смольном, не пользуется никакой поддержкой рабочего народа. А дерзкой выходкой комсомольских вожаков заслуженный питерский пролетариат попросту возмущён.

Зиновьев сильно преувеличивал значение собственной персоны. Он никак не хотел уразуметь, что уже давно никого не представляет, кроме самого себя.

Многолетний спутник Ленина? Постоянные доверительные шептания с его вдовой? Мало, мало…

Открылась ещё одна совершенно неприглядная картина. Годы «красного террора», а также постоянные высылки «буржуазных элементов» обновили население северной столицы. В город на Неве хлынули выходцы из «черты оседлости». Естественно, к работе у станка они нисколько не стремились… Словом, стараниями сначала Троцкого, а затем Зиновьева град Петра Великого превратился в скопище советского мещанства — в настоящее отхожее место страны.

В том году, когда Зиновьев отважился на открытый бунт, именно питерский пролетариат призвал обнаглевшего временщика к порядку. Рабочие всех крупнейших заводов города единодушно выступили за великую программу индустриализации, предложенную Сталиным.

Зиновьев был снят со своего важнейшего поста, что называется, с треском. Его место в кабинете Смольного занял энергичный Киров.

С этого дня Зиновьеву оставалось что-нибудь одно: или перемениться и влезть в общую упряжку на каком-нибудь не столь значимом посту, или же спокойно, беззаботно стариться и почивать на лаврах. К сожалению, он выбрал третий путь — озлобленного заговорщика, стремящегося во что бы то ни стало вернуть былое положение и власть.

Легальные способы борьбы за власть были исчерпаны. Настала пора методов нелегальных, подпольных, тайных.

* * *

Первый взгляд Ежова, когда он окинул сложившуюся для Кирова обстановку в Ленинграде, подтвердил самые худшие опасения. Киров слишком увлёкся хозяйственными показателями. Он часто бывал на знаменитых питерских заводах и мало обращал внимания на копошившихся под ногами троцкистов и зиновьевцев. Видимо, считал, что проигравшие обязаны вести себя соответствующим образом, т. е. сидеть тихо, а не размахивать кулаками после драки.

Ежов обратил внимание на гостиницу «Астория» (теперь она называлась «Первый Дом Советов»). Прежде, до революции, «Астория» считалась центром германского шпионажа. После Октября она превратилась в общежитие ответственных работников. Здесь, в частности, проживала первая жена Троцкого А. Соколовская с двумя дочерьми. Занимали они роскошный номер из четырёх комнат. Сама Соколовская работала в Смольном, её сестра — в областном управлении ГПУ. Муж одной из дочерей, некто М. Невельсон, поддерживал связь с высланным тестем, а также с такими деятелями, как Митька Рубинштейн.

Все эти разрозненные сведения попали на карандаш Ежова в первый же день его поисков.

О том, что Киров ликвидировал «вонючую контору» под названием ЛЕКОПО, Николай Иванович знал ещё в Москве. Здесь же обнаружилось, что ещё семь лет назад, едва утвердившись после Зиновьева в Смольном, Мироныч распорядился арестовать сильно настырничавшего Шнеерсона, главу любавических хасидов (он с удобствами обосновался именно в Ленинграде). Разразился колоссальный скандал. В Москву из Ватикана приехал специальный посол. В ситуацию вмешался Кремль и освободил Шнеерсона. Тот поспешил оставить берега Невы и перебрался в Соединённые Штаты.

Старый партийный работник, Николай Иванович Ежов знал, что неприязненное отношение к органам испытывалось всеми без исключения (даже евреи из партаппарата морщились при упоминании о ГПУ). Один Киров совершенно не считался с установившимися привилегиями чекистов. Он, как и Сталин, смотрел на них, как на подсобников. Чекистов это задевало, но положение Кирова было таким, что им оставалось одно: терпеть. Они и терпели. Это зловещее терпение, как установил Ежов, длилось не год и не два, а целых 15 лет. Оказывается, ещё в 1919 году, в Астрахани, ночной налёт чекистов на квартиру Кирова едва не кончился его смертью.

Тогда, поздней осенью этого необыкновенно трудного для республики года, под Астраханью сложилась крайне тяжёлая обстановка.

Этот пыльный, пропахший рыбой городишко в самом устье Волги обрёл громадную стратегическую ценность. В штабе XI армии определённо знали, что к Астрахани приковано внимание секретных служб Турции. Существовал хорошо разработанный план исламского воздействия на вечно неспокойную Чечню, после чего дуга нестабильности с Кавказа поднимается на север (Татария, Башкирия) и по линии Волги рассечёт Россию пополам. Военные задачи таким образом увязывались с политическими, национальными. В Астрахани в ту пору находились Киров, Куйбышев и Орджоникидзе. Город собирались защищать всеми имевшимися силами.

Внезапно из Серпухова, из полевого штаба, поступило распоряжение Троцкого оставить Астрахань «в целях выравнивания фронта». Этот чудовищный приказ привёл штаб XI армии в состояние шока. Мгновенно заработала прямая связь — только не с Серпуховом, а с Москвой, с Кремлём. Руководители обороны обратились к Ленину. Разговаривал с ним Киров. Председатель Совнаркома выразил и удивление, и возмущение. Ему вспомнилось совершенно такое же «выравнивание фронта» совсем недавно, при обороне Петрограда от Юденича — Троцкий предложил впустить белогвардейцев в город и попытаться измотать их в уличных боях.

Сдача Астрахани была категорически запрещена.

И тут, когда Астрахань, по сути дела, была спасена (взять ее с бою у противника не имелось сил), защитники города едва не лишились Кирова, руководителя обороны.

В ночь на 6 октября, рано утром, на рассвете, домик, где квартировал Сергей Миронович, был оцеплен и блокирован. К спящему руководителю обороны города ворвались несколько чекистов во главе с Рахилью Вассерман. Киров был связан. В домике начался обыск. Своё внезапное вторжение Вассерман объяснила тем, что в особом отделе получены сведения, будто под личиной Кирова скрывается… знаменитый монах Илиодор, сподвижник Гришки Распутина. Чекисты вели себя нагло и порывались «не канителиться, а шлёпнуть контрика на месте».

Спасло Кирова сообщение ночного патруля в штаб обороны. На выручку друга примчался Орджоникидзе. Своей властью он тут же арестовал ночных налётчиков. Валериан Куйбышев не удовлетворился объяснениями чекистов и провёл тщательное расследование инцидента. Выявилось, что ниточки от астраханской провокации тянутся в Москву на последний всероссийский съезд сионистов, состоявшийся в мае прошлого года. Тогда активисты еврейского движения вынесли решение, что им с советской властью не по пути. Было начато формирование специальной воинской части — «Еврейского легиона». Какая-то часть сионистов получила задание внедриться в органы власти. (Оказалось, что Рахиль Вассерман работает ещё и на деникинскую разведку.)

26 ноября все провокаторы-налётчики были расстреляны.

В том давнем происшествии, при всей его нелепости, задумываться заставляло очень многое.

Подтвердились сведения насчёт того, что начальник областного управления ГПУ Ф. Медведь сильно запивал (причём вместе с женой). Всеми делами заправлял его заместитель И. Запорожец. У этого человека была крайне запутанная биография (Ежов судил как опытный кадровик). В молодые годы Запорожец служил адъютантом Петлюры, попал в разведку, замещал одно время Трилиссера в ИНО, работал резидентом в Вене. Обращали на себя внимание дружеские связи Запорожца с Ягодой, Аграновым, Паукером. Ходили слухи, что Запорожец поддерживает отношения с консульством Латвии в Ленинграде.

Примечательно, что оба раза, когда Николаева задерживала охрана Кирова и доставляла на Гороховую, его допрашивал Запорожец и тут же отпускал.

Сам отпускал? Или звонил кому-то и получал указания?

Это предстояло выяснять.

Сейчас Запорожца в Ленинграде не было, он находился в санатории.

Присматриваясь к Зиновьеву и так, и эдак, Ежов обратился к ленинскому «Завещанию». Своего многолетнего сподвижника, человека слишком близкого, вождь революции почему-то не выделил отдельно, а упомянул в связке с Каменевым. И вспомнил зачем-то Ленин такой известный эпизод, когда партия приняла курс на вооружённое восстание, а два самых видных большевика, Зиновьев и Каменев, не придумали ничего лучше, как выдать Временному правительству не только это важнейшее решение, но и назвали день вооружённого выступления. Предательство, иначе и не назовёшь! Удар в спину! Однако Ленин в своём продиктованном «Завещании» высказался об этом так:

«Октябрьский эпизод Зиновьева и Каменева, конечно, не является случайностью, но он также мало может быть ставим им в вину лично, как небольшевизм Троцкому».

Ничего не понять!

Как это так — нет никакой вины в явном предательстве? И почему это предательство связывается с «небольшевизмом» Троцкого?

Получается, что и гнусный поступок Зиновьева с Каменевым, и примыкание Троцкого к большевикам в самую последнюю минуту — закономерно?

Можно, конечно, взять в расчёт, что вождь диктовал, находясь в крайне болезненном состоянии. Но дело в том, что мысль свою он выразил довольно чётко. Неясность возникала лишь для человека, не посвящённого, не имеющего представления, о чём идёт речь.

Что же скрывал Ильич? Чего не договаривал? На что намекал?

Ведь в приписке, продиктованной 4 января, вождь чётко предложил убрать Сталина с поста Генерального секретаря. Здесь же…

В такие мгновения Ежов решительно обрывал себя. Да кто он такой, чтобы задавать какие-то вопросы самому Вождю? Как несгибаемый большевик, Николай Иванович считал это кощунством. А между тем, чем глубже он закапывался в сохранившиеся завалы, тем всё чаще попадалось ему ленинское имя. Получалось, что Ленин сам влезал в его дотошные раскопки. Выходила явная нелепица: он добирался до корней Зиновьева, а натыкался на фигуру Ленина. Это раздражало и мешало сосредоточиться на главном, т. е. вредило следствию, результатов которого нетерпеливо ждал в Москве Сталин.

* * *

На первых порах следствия Ежов обращался к своему немалому опыту главного партийного кадровика. Он убедился, каким кладезем ценных сведений являются серенькие папочки «Личного дела».

Однако что стоили папки отдела кадров по сравнению с папками ОГПУ? Вот где был настоящий кладезь самых разнообразных сведений о любом, кто имел несчастие обратить на себя внимание карательного ведомства!

Н. И. Ежов начал расследование, не заезжая с вокзала в гостиницу. Он направился прямо в Смольный. Там в кабинете 631 ни днём, ни ночью не прекращались интенсивные допросы близких родственников Николаева. Сам убийца содержался в камере на Гороховой. Первым делом Ежов распорядился, чтобы в камере с Николаевым неотлучно находился надёжный человек из охраны. Не хватало, чтобы вдруг исчез ещё и Николаев!

Бытовой мотив убийства (письмо в кармане) Ежов отбросил без колебаний. Он согласился с Шейниным: письмо «Доброжелателя» было безусловно заготовкой. К тому же Николай Иванович составил своё мнение о Милде Драуле, жене Николаева: прокуренная чухонка, крайне непривлекательная, вульгарная, никак не подходила на роль «прелестницы». В распускаемых слухах её называли официанткой. На самом деле она работала инспектором в управлении тяжёлой промышленности и с Кировым никогда не встречалась.

На первых порах Ежов сам допрашивал арестованных. Уже 2 декабря были взяты под стражу комсомольские руководители Ленинградской организации во главе с Котолыновым. На следующий день в подвалах на Гороховой оказались руководители местного ОГПУ. Кроме того, снимались показания тех, кто находился в кабинете Чудова, когда раздался выстрел Николаева. Первыми выбежали в коридор Кодацкий, Боген, Фридман и Росляков. Они и внесли тело Кирова в кабинет. Эти люди уверяли, что выскочили первыми, потому что сидели у самых дверей.

После первого же допроса Ежов потерял к Николаеву всякий интерес. Убогое создание! Ему исполнилось 30 лет. В партии он находился с 1924 года («ленинский призыв»). Отца не было, мать работала обтирщицей вагонов в трамвайном парке. В большой коммунальной квартире на Лесной улице семья Николаевых из 6 человек занимала две комнатки (с ними жили мать Мидды Драуле и её сестра с мужем). Бедность, скученность, беспросветность… В молодые годы Николаев пытался поступить в артиллерийское училище, но был забракован. Низенького роста, тщедушный, с огромной головой и кривыми ногами, он производил впечатление выродка и недоумка. Судьба его переломилась, когда он свёл знакомство с Котолыновым, молоденьким секретарём Выборгского райкома комсомола. Вскоре Котолынов попал в фавор к Зиновьеву и возглавил Ленинградский губком комсомола, стал членом ЦК ВЛКСМ. Оказывая покровительство забитому жизнью Николаеву, он устроил его инспектором в РКИ, а затем в Институт истории при Ленинградском губкоме партии. Зарплата Николаева выросла до 275 рублей (рабочий получал 120 рублей). За отказ от партийной мобилизации на транспорт ему сначала вынесли строгий выговор, а затем исключили из партии. С тех пор Николаев стал беспрерывно писать жалобы во все партийные инстанции. Сохранились его письма, адресованные Чудову, Угарову и самому Кирову. Он истерически требовал «прекратить несправедливое отношение к живому человеку со стороны отдельных государственных лиц». Партийный билет ему в конце концов вернули, но на работу в парторганы не брали.

К тому времени Котолынов также слетел со всех своих постов. Он познакомил Николаева с Юскиным, Соколовым, Звездовым, Левиным, Мандельштамом. Все они чувствовали себя страдальцами за правое дело: их исключили из партии решением XV съезда, как отъявленных троцкистов. Бывшие комсомольские деятели заразили Николаева бредовой манией стать народным мстителем. Во время работы Ленинградской областной партконференции Николаеву удалось пробраться в зал и он послал в президиум записку: «Мы вас, сталинцев, будем давить, душить, перестреляем!»

Любопытно, что вся эта подпольная деятельность проходила под пристальным наблюдением местного ГПУ. Ежов листал регулярные донесения сексотов. (Из них особенно продуктивно работала некая «Елена Сергеевна».) В октябре, за полтора месяца до убийства Кирова, на Котолынова и Мандельштама были выписаны ордера на арест. Однако вмешался сам Киров и отказался визировать ордера.

Так складывалась преступная организация, которую Ежов назвал «Ленинградским центром».

Находясь в Ленинграде, Николай Иванович знал, что 5 и 6 декабря в Москве состоится прощание с Кировым. Ему пришлось отвлечься от расследования. Приехала жена Орджоникидзе и принялась хлопотать с М. Л. Маркус, женой Кирова. Мария Львовна находилась в психиатрической клинике. Жизнь Кирова с ней была сплошным мучением. Она бешено ревновала мужа ко всем женщинам, устраивала безобразные сцены и постоянно угрожала покончить жизнь самоубийством. В квартире Кирова пришлось на окнах установить металлические сетки. Не было спасения и от друзей жены, нахальных, болтливых, живущих сплетнями и пересудами. Невыносимая обстановка в доме заставляла несчастного Мироныча день и ночь пропадать в Смольном, находить забвение в круглосуточной работе… Находясь в больнице, М. Л. Маркус не знала об убийстве мужа. Зинаида Гавриловна, жена Серго, подготовила её и повезла в Москву, на похороны. Кроме того, в эти дни отыскались две сестры Кирова. Они жили в глухом селе Пермской области и ничего не знали о своём брате. Их также пришлось отправлять в Москву. Вместе с ними поехала старая крестьянка, которая воспитывала Кирова.

* * *

5 декабря в Колонном зале Москва прощалась с Кировым. Играл оркестр Большого театра. Людской поток не прекращался весь тусклый зимний день. В 11 часов ночи в зале появились Сталин, Орджоникидзе, Жданов, Молотов, Каганович. Руководители партии замерли у гроба убитого товарища в последнем почётном карауле.

В полночь гроб с телом Кирова увезли в крематорий Донского монастыря.

На следующий день состоялись похороны на Красной площади.

* * *

Позвонив в Москву, к себе в отдел, Ежов узнал о том, как «отличился» нарком внешней торговли А. Розенгольц. Он устроил приём в честь министра торговли Франции Л. Маршана. Участники приёма веселились напропалую, наслаждались музыкой и танцами. На следующий день французское посольство устроило ответный приём, однако отдало дань траурному настроению страны: не было ни танцев, ни музыки, никакого веселья. Иностранцы оказались более тактичными, нежели хозяева…

Поздно ночью, закончив разговор с Москвой, Ежов не ложился отдыхать, а снова брался за бумаги. Он привык работать сутками напролёт. Теперь же он совсем забыл о сне. Изнуряя самого себя, он не знал пощады и к помощникам. Особенно доставалось от его придирок Шейнину. После выговора на вокзале, в присутствии Сталина, он изводил его своею требовательностью и подозрительностью. Неприкрытый антисемитизм властного порученца коробил бедного Шейнина, однако о возмущении, а тем более о неповиновении не следовало и помышлять. Этот крохотный человечек мог переломить его судьбу, словно соломинку. Шейнину оставалось одно единственное — старание. И он старался.

Сталин, назначая маленького кадровика, полагал, что внимание к мелочам станет его самой сильной стороной. Так и оказалось.

— Что значит: Натан? — распекал он Шейнина, не приглашая того сесть. — Это имя или кличка?

— Полагаю, имя.

— Тогда чего вола вертеть? Фамилию давай!

И пронизывал тучного потеющего следователя своими острыми, вечно подозрительными глазками.

— Разрешите идти? — спрашивал Шейнин.

Среди близкого и неблизкого окружения Кирова следователь настойчиво искал следы человека с именем Натан. Чутьё подсказывало ему, что это настоящее имя, а не кличка, не псевдоним. Его поиски затруднялись тем, что Киров был работником не кабинетным. Миронычу нравилось постоянно находиться среди людей, он часто бывал в рабочих коллективах, в цехах, на собраниях. Это был не затворник в капитанской рубке, а энергичный распорядитель, работающий на палубе вместе с командой.

Всё-таки Шейнин был настоящим профессионалом. Без него Ежов был бы как без рук.

Из случайных проговорок арестованных ему вдруг удалось ухватить кончик ниточки, ведущей не куда-нибудь, а в ленинградское консульство Латвии. В протоколах появилась фамилия самого консула г-на Бисенсекеса. Этот дипломатический работник установил тесные связи с группой Котолынова, давал молодым людям инструкции по налаживанию подполья и снабжал их деньгами.

В неожиданном свете вдруг предстала фигура слизняка Николаева, убийцы Кирова. Этот убогий и ущербный человечишко, лишённый работы и презираемый в семье, использовался заговорщиками с таким расчётом, чтобы в случае провала мог заслонить собою всю организацию. Из него усиленно лепили активиста и бесстрашного боевика. Более того, он возомнил о величии своей персоны, почувствовав себя и сильным и отважным — настоящим богатырём, которому по плечу великие дела!

Шейнин раскусил его быстрее остальных и умело подвёл к раскаянию в преступлении.

13 декабря Николаев сделал важное признание:

«Я должен был изобразить убитого Кирова, как единичный акт, чтобы скрыть участие большой группы».

20 декабря Николаев показал:

«Мой выстрел должен был явиться сигналом к взрыву, к выступлению против ВКП(б) и советской власти».

От него потребовали подробностей. Он попросил бумаги в камеру и принялся раскалываться начистоту.

«Я указал в своём показании от 20 декабря 1934 года, что мы всегда готовы помочь консулу правильным освещением того, что делается внутри Советского Союза. Тут я имел в виду разговор с Шатским и Котолыновым о необходимости заинтересовать консульство материалами антисоветского характера о внутреннем положении Советского Союза.

Далее, я просил консула оказать нам материальную помощь, указав, что полученные от него деньги мы вернём ему, как только изменятся наши финансовые дела.

На следующей встрече — третьей или четвёртой в здании консульства — консул сообщил мне, что он согласен удовлетворить мои просьбы, и вручил мне пять тысяч рублей.

При этом сказал, что установить связь с Троцким он может, если я вручу какое-либо письмо от группы к Троцкому.

О своём разговоре с консулом я сообщил Котолынову, передал ему полученные деньги в размере четырёх тысяч пятисот рублей, а пятьсот рублей оставил себе…»

Бывшие комсомольские секретари свели Николаева с братьями Румянцевыми. Старший из них, Владимир, дезертировал из Красной Армии, жил по подложным документам, младший, Анатолий, воевал в армии Юденича, расстреливал пленных красноармейцев, пробрался в Ленинград нелегально и всячески избегал прописки… Обнаружился у Николаева старший брат, Пётр, также дезертир, проживающий в Ленинграде без документов. Пистолет, из которого был убит Киров, принадлежал Петру.

Удалось выявить и автора анонимных писем. Их сочинял Роман Кулишер, свояк Николаева, муж сестры Мидды Драуле.

Таким было ленинградское болото, в котором, словно черви в яме, копошилась всевозможная человеческая нечисть.

* * *

На подготовку первого судебного процесса ушло совсем немного времени.

На скамью подсудимых Ежов усадил Котолынова, Шатского, Румянцева, Мандельштама, Юскина, Мясникова, Левина, Сосицкого, Соколова, Звездова, Антонова, Ханина, Толмазова и, конечно, Николаева. А сам занялся дальнейшим расследованием.

Суд начался 28 декабря, менее чем через месяц после выстрела в Смольном. Из Москвы приехал военный юрист Василий Ульрих. Приговор был предопределён заранее. Недавно принятый «Закон от 1 декабря 1934 года» не оставлял подсудимым никаких надежд на спасение.

* * *

В день суда Карл Радек поместил в «Известиях» пространную статью. Он напомнил о возмутительном своеволии Ленинградского губкома комсомола, отказавшегося восемь лет назад признать решения XIV съезда партии. Тогда создалась немыслимая ситуация: комсомольцы, партийная смена, отказались подчиниться постановлениям партийного съезда! Эта задиристая линия ленинградского комсомола продолжалась до последних дней и вылилась в злодейское убийство Кирова. Радек писал: «Каждый коммунист знает, что теперь партия раздавит железной рукой остатки этой банды. Они будут разгромлены, уничтожены и стёрты с лица земли!»

На суде комсомольцы самозабвенно демонстрировали «упоение в бою» и нисколько не скрытничали, не петляли. Они держались дерзко и, похоже, щеголяли своей предельной откровенностью, признаваясь в любви к Троцкому и в ненависти к Сталину. Котолынов, недавний член Центрального Комитета комсомола, ничего не отрицал: ни тайнописной связи с высланным Троцким, ни получения 5 тысяч рублей от консула Латвии. Подсудимые были готовы на сотрудничество хоть с дьяволом, лишь бы вернуть в Кремль Троцкого.

Страшный приговор подсудимые встретили мужественно. Лишь Николаев, услышав о расстреле, вдруг принялся биться и вопить: «Обманули! Обманули!»

Сразу же после суда Ульрих позвонил в Москву Сталину. Он рассказал о поведении Николаева и предложил не торопиться с его расстрелом, а «поработать с ним поосновательней». О каком обмане он кричал? Кто и в чём его обманул? Ульрих был уверен, что напуганный расстрелом Николаев выложит всё, что знал и скрывал до самого последнего часа.

Сталин вспылил. Что может скрывать этот слизняк? Его вытряхнули, как пустой мешок. Ничего он больше не знает и ничего не выложит. Его роль — пешки в опытных руках… Усилием воли Иосиф Виссарионович себя унял и закончил разговор в своей обычной сдержанной манере. Ульрих, безусловно, сделал разумное предложение. Однако он, председательствуя в судах, привык иметь дело с готовым, систематизированным материалом. Ему оставалось лишь выслушать признания подсудимых и зачитать приговор. А вот о том, как эти материалы готовятся, организуются, приводятся в систему… (об этом, как и о многом другом, у Сталина имелись сугубо свои источники информации, благодаря чему он по своему обыкновению проверял и перепроверял поступающие сведения). В Ленинграде, и это знал не только Сталин, но и Киров, начальником следственного отдела работал некий Янкель Меклер, по прозвищу «Мясник». Его помощницей состояла следователь Софья Гертнер. С теми, кто попадал ей в руки, она не церемонилась. Арестованного раздевали и раскладывали на полу. Нарядной туфелькой Софья наступала лежавшему на половые органы. Раздавался истошный вопль. Склонившись, Софья вкрадчиво спрашивала: «Ну, подпишешь?» Эту садистку прозвали «Сонька — золотая ножка». Она была известна тем, что у неё сознавались абсолютно все и абсолютно во всех грехах. (С этими «мясниками» из ОГПУ собирался как следует разобраться Киров. К сожалению, не успел…)

Замордованный Николаев подпишет любой протокол, сознается в любом преступлении. Только что в них толку, в его вымученных признаниях? Сам на себя наговорит в три короба и лишь уведёт следствие далеко в сторону. Для поиска настоящей правды такие раздавленные люди лишь вредят.

Заканчивая с Ульрихом разговор, Иосиф Виссарионович держал перед глазами секретную разведывательную сводку. Источники из Берлина сообщали, что на одном из приёмов в министерстве иностранных дел неосторожно разболтался подвыпивший японский посол генерал Осима. Оказывается, Троцкий недавно побывал у Гиммлера и вёл с ним разговор о «силовых акциях» в СССР. Об этом же вдруг заверещала эмигрантская печать, указывая на необходимость устранения любым путём Сталина в Москве и Кирова в Ленинграде. Так что планы составляются в Берлине, а исполнители находятся в Москве и в Ленинграде. Одну часть плана заговорщикам удалось осуществить — не стало Кирова. Теперь им оставалось намеченное завершить…

Разумеется, Ежов быстро раскусил, что за прикрытием отчаянно храбрившихся комсомольцев скрывается невыясненная подпольная организация. Мелкая котолыновская шваль использовалась всего лишь как бросовая агентура. Ребят ни во что серьёзное не посвящали и многого они знать просто не могли. Но кое-какие ниточки благодаря им в руки следствия попали. Например, деньги от консула Латвии и письменная связь с Троцким. Должна существовать целая система связи: гонцы, посланцы, порученцы. Этим людям Троцкий доверял — скорей всего, они из числа его бывших соратников. Недаром же деятели оппозиции, приезжая в Ленинград, первым делом устремлялись в Ильинское, на зиновьевскую дачу, многое замышлялось и планировалось там, с глазу на глаз с Зиновьевым, терпеливо дожидавшимся своего часа… Наконец привлекала загадочная личность некоего Натана, человека нездешнего, приезжего. Котолынов случайно встретил его на даче Зиновьева, явившись туда без предупреждения. Знакомство вышло мимолётным, на ходу: один приехал, другой уезжал.

О существовании своеобразного айсберга большой организации свидетельствовало упорное запирательство подсудимых, едва речь заходила о именах старших. Заставить их проговориться не удалось ни следователям, ни судье Ульриху, ни прокурору Вышинскому. Сохранение этой тайны, так необходимой властям, составляло предмет последней стойкости и молодечества осуждённых. Они умирали с сознанием исполненного долга, нисколько не раскаявшись, не примирившись.

Приговор над осуждёнными привели в исполнение той же ночью. Первым расстреляли Николаева. Он находился в полной прострации и еле передвигал ноги… Последним привели Котолынова. К нему подошли Вышинский и Агранов.

— Подумайте, ещё не поздно: кто руководил вами? Назовите хотя бы одно имя. Ваша жизнь находится в ваших руках!

Мужество не оставило этого человека и у последней жизненной черты. Он умер с возгласом: «Да здравствует товарищ Троцкий!»

Безжалостная расправа с первым слоем заговорщиков, слоем незначительным и слишком уж примитивным, неискусным, носила главным образом назидательный характер. Врагу, отважившемуся на кровавые методы борьбы, было продемонстрировано, что отныне ни о какой пощаде не может быть и речи.

* * *

Дача Зиновьева в Ильинском выглядела центром паутины заговора, настоящим змеиным гнездом.

«Товарища Григория» следовало брать под стражу.

Следователь Шейнин, едва зашла об этом речь, беспомощно развёл руками и устремил взгляд в потолок. Он считал, что такой важный шаг следовало предварительно согласовать.

— Ладно, — изрёк Ежов. — Свободен. Позову.

Он стал звонить в Москву.

Услышав знакомый бас Поскребышёва, он попросил соединить его с Хозяином.

— Спрошу, — бесстрастно обронил секретарь.

Потянулись долгие минуты. Ежов нервно покусывал губы. Всё-таки шаг предстоял необычный. Как-то отнесётся к этому товарищ Сталин?

Голос Поскрёбышева объявил:

— Товарищ Сталин занят. Он просил передать: «Пусть поступает так, как считает нужным».

— Понял, — мгновенно отозвался Ежов.

Только теперь он осознал всю полноту своей ответственности. Он хорошо представлял, какое впечатление произведёт известие об аресте таких персон, как Зиновьев, Каменев и другие. Живая история партии, соратники великого Ленина!

Шейнину он раздражённо приказал:

— Пиши ордер. И смотри мне в глаза прямо. Не виляй. Я, я визирую… понял? Твоё тут дело телячье!

15 декабря были арестованы Зиновьев, Каменев и ещё девять человек.

Снова страна испытала настоящее потрясение. Слишком уж известными, слишком выдающимися были имена обнаруженных преступников.

* * *

Итак, прозвучали первые карательные выстрелы возмездия, покатились первые отчаянные головы.

Подготовка котолыновского судебного процесса потребовала от Ежова совсем немного усилий. Трудностей никаких не оказалось, с озлобленными комсомольскими волчатами легко управились опытные следователи. Теперь предстояло устроить открытый суд над людьми, имена которых до последних дней с придыханием произносили школьники и красноармейцы, студенты и пенсионеры, рабочие и колхозники.

Слишком громкими именами обладали все, кого пришлось взять под стражу!

Для Ежова наступила трудная пора. Исключительное положение арестованных персон требовало веских и конкретных доказательств их вины. Одними подозрениями никакой суд не удовлетворится. В эти дни Николай Иванович полностью ощутил всю меру ответственности за свои решения. Это было чувство тяжести невыносимой. Он совершенно забыл о сне и держался неимоверным напряжением сил.

На свой арест оппозиционеры смотрели, как на досадное недоразумение.

Ежов несколько раз присутствовал при допросах Зиновьева. Этот человек интересовал его чрезвычайно. Многолетний и самый близкий спутник Ленина! Бессменный член Политбюро! Первый руководитель всемирного братства коммунистов — Коминтерна!

Как же великий Ленин не мог рассмотреть истинное лицо этого ничтожества! Чем этот слизняк ослепил вождя партии и революции?

Ежов знал, что в дни наступления Юденича Зиновьев бомбардировал Москву паническими телеграммами, требуя немедленно вывезти его из обречённого города. Неистовый расстрельщик (более жестокий, нежели убитый Моисей Урицкий), он страшился близкого возмездия и думал лишь о собственном спасении. Тогда Политбюро срочно командировало в Петроград Сталина. Он примчался и застал Зиновьева… лежавшим на диване, лицом к стенке. Запущенный, лохматый, диктатор Северной коммуны находился в полной прострации. Пролетарский Питер готовился сражаться, а этот безжалостный палач лежал с поджатыми коленками, с зажмуренными от ужаса глазами.

* * *

Суд состоялся 16 января, всего шесть недель спустя после убийства Кирова.

Через день, 18 января, ЦК ВКП(б) разослал в низовые парторганизации закрытое письмо. Документ пытается объяснить случившееся в Ленинграде и словно бы извиняется за вынужденную бездоказательность большой вины взятых под стражу.

«Следствием не установлено фактов, которые дали бы основания предъявить членам „Московского центра“ прямое обвинение в том, что они дали согласие или давали какие-либо указания по организации совершения террористического акта, направленного против т. Кирова. Но все обстоятельства и весь характер деятельности подпольного контрреволюционного „Московского центра“ доказывает…»

Словом, возложив на осуждённых моральную ответственность за преступление, партия не считала вопрос закрытым навсегда. Наоборот, письмо свидетельствовало о том, что следствие продолжается и поиск, пусть и трудный, кропотливый, но движется в правильном направлении.

Бескровность приговора успокоила троцкистов и зиновьевцев. Создавалось впечатление, что власть удовлетворилась несколькими фигурами. Их пришлось принести в жертву. «Пусть подавятся!»

* * *

Молнии первых судебных процессов ударили лишь по вершинам крупных деревьев. Основной массив заговорщиков уцелел и затаился.

Однако капитальное расследование только начиналось.

1 февраля Н. И. Ежов был назначен секретарём ЦК партии с обязанностью курировать силовые ведомства страны.

Месяц спустя А. Я. Вышинский занял пост Генерального прокурора СССР.

Закапываясь всё глубже в сохранившиеся вороха документов, Николай Иванович с изумлением обнаружил, что первой жертвой революции стали вовсе не перепуганные члены Временного правительства, покорно дожидавшиеся ареста в Малахитовом зале Зимнего дворца, и не городовые, на которых в те бурные дни шла настоящая охота восторжённых студентов, курсисток и гимназистов, а… архивы.

Уничтожение архивов стало первой очистительной операцией тех, кто рвался к власти, но страшился некоторых откровений насчёт своей прежней деятельности. Судьбы революционеров, врагов режима, складывались слишком уж по разному, поэтому кое-кому хотелось бы навсегда забыть о прошлом и никогда его не ворошить.

Сгорело очень много, но не всё, кое-что сохранилось. В суматохе первых революционных дней архивный хлам небрежно сгребался в кучи и распихивался по углам, каморкам и подвалам. Системы никакой не соблюдалось. Поэтому Ежову, рывшемуся в этих безобразных кучах, то и дело попадались находки, заставлявшие его обалдевать и изумлённо хлопать себя по коленям. После этого он с ещё большей страстью принимался рыть, копать. Начиналась эпоха узнавания таких секретов, о существовании которых он прежде и не подозревал. Не смел подозревать!

Отель «Франция»

По плодам их узнаете их.

Евангелие от Матфея

Советская официальная история называет в основном четыре здания Петрограда, так или иначе связанных с событиями 1917 года: особняк Кшесинской, где находился штаб большевиков, здание Смольного института, ставшего резиденцией первого советского правительства, Таврический дворец, место работы Государственной Думы, и Зимний дворец, в котором было арестовано Временное правительство России.

О столичном отеле «Франция» нигде не поминается ни словом. А между тем…

В самом начале незабываемого 1917 года в Петрограде начала работать большая конференция Антанты, союзников в войне с Германией. Делегацию Великобритании возглавлял лорд Мильнер. Помимо того, что он состоял членом военного кабинета, лорд занимал один из самых высших постов в системе масонских организаций мира: он являлся Великим Магистром Шотландской ложи. Деятельными помощниками высокородного лорда на всё время конференции стали посол Великобритании в России Бьюкеннен, военный атташе британского посольства капитан Кроми и вице-консул Англии в Москве Локкарт.

Военное совещание союзников работало необычайно долго — едва ли не целый месяц. Председательствовал на всех заседаниях русский император Николай II, покинувший ради этого Ставку Верховного главнокомандования в г. Могилёве.

Основной темой военной конференции стала судьба Германии, дни которой, как считалось всеми, были сочтены. Сражаясь на два фронта, немцы напрягали последние силы и лихорадочно искали выхода из создавшегося положения. И германский Генеральный штаб, и кайзер Вильгельм II старались избежать сокрушительного поражения и спастись от унизительной процедуры безоговорочной капитуляции. От бравого настроения немецких военных, с которым они начали войну три года назад, не осталось и следа.

Отель «Франция», где разместилась военная делегация Великобритании, стал центром непонятной, но очень оживлённой деятельности. Надменный Д. Бьюкеннен стал у лорда человеком для поручений (секретных, разумеется). Прямо из номера Мильнера в бельэтаже посол отправлялся к известному земскому деятелю князю Г. Львову, к влиятельным в русском обществе Н. Некрасову и М. Терещенко. Всё более частыми становились контакты английского лорда с русскими генералами Брусиловым, Рузским, Гурко и Половцевым.

Лорд-масон заваливал Бьюкеннена разнообразными и слишком непонятными поручениями. И только однажды посол сумел догадаться о тайных умыслах Мильнера. Глава делегации Великобритании попросил его приготовить справку о наличии военных сил непосредственно в Петрограде. Бьюкеннен быстро приготовил заказанный документ. В русской столице к тому времени было сосредоточено 250 тысяч тыловой распущенной солдатни, кроме того под боком, в Кронштадте, рвутся на улицы десятки тысяч хорошо откормленных матросов (в войне русский военный флот почти не принимал участия).

Бьюкеннен взял в расчёт ещё и усиленно формируемые отряды так называемой «рабочей гвардии», т. е. подразделений из пролетариев питерских заводов. У них пока не имеется боевого вооружения, но при захвате, скажем, арсенала они могут получить винтовки и патроны. Готовая сила для уличных боёв!

Силы же столичной полиции, органов правопорядка насчитывали всего 3,5 тысячи человек.

Вечером лорд снизошёл до откровенного разговора с исполнительным послом. Он напомнил Бьюкеннену о двух событиях, имевших место ровно год назад в далёком Нью-Йорке. Там состоялись два мероприятия, совершенно непохожие одно на другое, но тем не менее имевшие общую цель.

В бедном еврейском районе этого гигантского города собрались убелённые сединами люди: «ветераны первой русской революции (1905 г.)». На почётных местах восседала карикатурная парочка: один — огромный, толстый, совсем заплывший жиром, другой — худенький, вертлявый, с клочковатой бороденкой и в пенсне. Это были А. Парвус и Л. Троцкий. В далёком 1905 году они вот так же дружной парочкой появились в Петербурге и пробрались к руководству тогдашнего Совета рабочих депутатов, объявив это необыкновенное учреждение подлинным правительством революционной России (т. е. соперником самого царя, Совета Министров и Государственного Совета великой империи). В настоящее время российская обстановка вновь свела их вместе, усадила одного возле другого в президиуме собрания потасканных «ветеранов» событий более чем десятилетней давности.

Как всегда на подобных сборищах началась ожесточённая грызня — постаревшие «бойцы» принялись поминать старые обиды, посыпались упрёки в оппортунизме. Парвус властно прикрикнул на смутьянов и направил разговор в деловое русло. В итоге: здесь же, в Нью-Йорке, начала работать не то школа, не то курсы по подготовке работников для России. Во главе был поставлен Троцкий. Ему помогал Бухарин. Слушателями-учениками стали несколько сотен человек — в основном, выходцы из российской «черты оседлости».

В там же месяце и в том же городе, но только в роскошном помещении банкирской конторы «Кун, Леб и компаньоны» совещались богатейшие люди Америки — банкиры. Здесь были представлены: сам Я. Шифф, его сын М. Шифф, его зять Ф. Варбург, а также О. Кан, Ж. Ханауэр и В. Гугенхейм. Темой совещания были деньги на очередную русскую революцию. Я. Шифф доложил, что традиционный еврейский налог с каждой души — «шекель» — уже не покрывает всех необходимых затрат. Необходимо раскошелиться дополнительно. Сам Я. Шифф подписал чек на 20 миллионов долларов, банк Варбурга гарантировал 10 миллионов долларов, представитель лорда Мильнера, члена военного кабинета в правительстве Ллойд Джорджа, молча положил чек на 10 миллионов долларов.

Деньги были собраны немалые. Русская революция могла начаться.

Первый этап этой революции — отречение Николая II от трона — и организовывал лорд Мильнер в Петрограде. Днём, на пленарных заседаниях военной конференции, он разглагольствовал о победе над тевтонами, а вечерами и ночами действовал в противоположном направлении: готовил скорейшее поражение русской армии.

Контуры Великой Русской Революции определились довольно чётко. Царь Николай II должен оставить трон, а власть в России получит Временное правительство и Совет депутатов (двоевластие, уже испробованное в 1905 году). Предусматривалось мощное вливание свежих политических сил из-за рубежа: из Англии приедет Плеханов, из Швейцарии — Ленин, из Америки — Троцкий.

Само собой, Николай II, председательствуя на заседаниях, об этом ничего не знал и даже не догадывался.

* * *

В Могилёве, в Ставке, в эти дни хозяйничал генерал Алексеев, ближайший помощник императора, начальник его штаба. Николай II доверял этому человеку безоглядно, не подозревая, что Алексеев возглавлял в России военную масонскую ложу. Выманив царя, Верховного Главнокомандующего русской армии, из Могилёва в Петроград, союзники предоставили Алексееву свободу рук. За месяц, что царь отсутствовал в Ставке, генерал-предатель обработал всех командующих фронтами (даже великого князя Николая Николаевича, дядю царя). Командующие дружно решили, что для победы над Германией Николай II должен немедленно отречься от престола.

Русская армия, таким образом, первой предала царя, нарушив Долг и Присягу.

Своё пребывание в Петрограде лорд-подлец завершил тем, что секретно пригласил к себе в гостиницу «Франция» известного земского деятеля Г. Е. Львова и продиктовал ему состав будущего Временного правительства России. В него вошли 12 человек — все, естественно, масоны разных степеней.

Делегации союзников покинули Петроград 22 февраля, а три дня спустя в булочных столицы не оказалось хлеба, возникли стихийные бунты женщин-работниц, потребовалось вмешательство полиции, а затем и войск… В итоге Николай II в ночь на 2 марта отрёкся от престола.

Такой зигзаг вдруг сделала новейшая история России.

Так или примерно так осуществляются теперь крутые повороты в мировой политике.

Человеческая подлость превратилась в подлость политическую, государственную.

Скудные силы столичной полиции, как и предвидел лорд Мильнер, оказались не в состоянии предотвратить гигантскую государственную катастрофу. Их попросту смели. В громадном взбаламученном Петрограде основной силой стал озлобленный беспросветною войной солдатский штык.

* * *

Первым из влиятельных эмигрантов в Россию вернулся Плеханов. Он приехал в марте.

3 апреля на Финляндском вокзале состоялась восторженная встреча Ленина.

5 мая на русскую землю ступила нога Троцкого. Впрочем, ступить ей позволили не сразу: из вагона Троцкого вынесли на руках ликующие сторонники во главе с Урицким и Караханом.

3 июля состоялось плохо подготовленное выступление большевиков. Дело ограничилось массовой манифестацией рабочих, солдат и матросов. Вечером начался ливень и разогнал манифестантов… Однако два дня спустя на фронте началось мощное наступление немецких войск. Оба события — неудавшийся мятеж большевиков и удавшееся наступление германцев — невольно связывались воедино. Напуганное правительство князя Львова приступило к арестам. В камерах «Крестов» оказалось более 140 членов различных политических партий — в основном, большевиков. Был выписан ордер на арест Ленина и Зиновьева.

Правительственные меры после мятежа вызывали удивление. Почему-то арестовали Троцкого, но не тронули Плеханова. Стали искать Ленина с Зиновьевым, но оставили на свободе наиболее твердокаменных большевиков Свердлова и Сталина. Что скрывалось за такой необъяснимой избирательностью?

Ответы на невольно возникшие вопросы придут гораздо позднее…

* * *

Банкиры, распространители кредитов, похожи на торговцев наркотиками: им важней всего «посадить клиента на иглу», т. е. всучить ему заём. Дальше процесс начинает развиваться своим порядком. У должника, как правило, не хватает средств, чтобы расплатиться во время, в обусловленные сроки — начинают нарастать проценты, затем проценты на проценты. Сумма долга увеличивается подобно снежному кому. И тут банкиры считают возможным проявить милосердие: они соглашаются подождать с возвращением основного долга, но категорически требуют уплаты процентов. На их языке это называется «обслуживанием долга». Для банкиров-заимодавцев начинается самое приятное: стрижка купонов. Деньги от должника текут, однако сумма долга при этом не уменьшается. И часто, очень часто количество денег, полученных за обслуживание долга, значительно превышает сумму первоначального займа. Тогда заимодавцы, куражась, изображая благодетелей, могут согласиться на сокращение долга.

Надо ли говорить, что при этом идут в ход сугубо политические соображения: достоин ли должник своим поведением подобной милости.

Таким образом, посадив клиента на финансовую иглу, банкирам остаётся сладострастно подсчитывать свои доходы. Клиент, под гнётом долга, заполошно мечется, хватает новые кредиты, лишь усугубляя свою зависимость от заимодавцев. В поисках средств правительства идут на увеличение налогов на своих граждан, урезают расходы на социальные программы, распродают государственное имущество — в итоге население стремительно нищает, в стране копится заряд народного возмущения.

Словом, легкомысленный получатель займов уподобляется наркоману в период ломки. С таким можно делать всё, что заблагорассудится. Особенно полезен такой клиент в международных отношениях.

Банкиры, как и наркоторговцы, строго соблюдают законы мафии, «семьи» — в прямом и переносном смысле.

Сплочённость, корпоративность этих богатейших людей планеты привела к созданию Федеративной Резервной системы США. В этот круг избранных допущены очень немногие. В нашем случае интересно рассмотреть фигуру Якоба Шиффа, самого злобного ненавистника России и русского народа.

Как и многие денежные люди некоренной национальности, Якоб вышел из Германии. Его отец работал у старого Ротшильда во Франкфурте. Общеизвестно, что основатель династии, подобно Чингисхану, разделил Европу на пять улусов — по количеству своих сыновей. Шатры новых покорителей мира появились в Вене, Неаполе, Париже и Лондоне (местом старой ставки остался Франкфурт). Якоб Шифф сумел оказаться у подножия Германа Леба, одного из заправил банкирской конторы «Кун, Леб и компаньоны». Якоб женился на дочери патрона. Другой дочери Леба предложил руку и сердце Пауль Варбург, представитель обширной семьи из Гамбурга. У Пауля имелось трое братьев. Один из них, Феликс, женился на дочери Якоба Шиффа. Удачно сочетались браком и остальные двое братьев, Макс и Фриц. Благодаря семейным узам представители Европы установили родственные связи с американскими финансовыми воротилами (среди них: Оппенгеймер, Кан, Магнус и Гольдберг).

Целью своей жизни Я. Шифф поставил уничтожение России. Ради этого он не жалел ни сил, ни денег. Это он устроил гигантский военный заем крохотной Японии и, модернизировав флот этой страны, науськал её на Россию. В Портсмуте он руководил ходом мирных переговоров и пригрозил Витте ужасами близкой революции. Первый революционный пожар в 1905 году русские быстро потушили. Однако искры продолжали тлеть и ждали своего часа. Заботой Шиффа стало втянуть Россию в колоссальную войну, в которой она, как великое государство, не имела никаких целей. Теперь речь шла о неминуемом поражении русской армии. Об этом позаботилась «пятая колонна» в воюющей стране.

Война с Антантой (с Россией в том числе) началась для немцев несчастливо. Бисмарк оказывался прав: нельзя воевать сразу на два фронта. Пришлось напрягать все силы, подскребать последние марки. И здесь, совершенно втайне от остального мира, за дело принялись банкиры (финансы, как известно, не признают государственных границ). В Берлине не слишком заметно функционировала американская контора фирмы «Экуитабл». В ней скромным кассиром трудился отец Ялмара Шахта, будущего финансового гения Гитлера. Кассир в течение 30 лет никуда не выезжал из Германии, однако в кармане имел паспорт гражданина США. Свои первые шаги на банковском поприще Ялмар Шахт делал под отцовским приглядом. Всего важнее было установить контакты с финансистами за океаном. И это удалось. На второй год войны молодые деятели Папен и Шахт сильно помогли отечеству, изнемогавшему под бременем расходов. Американская контора «Кун, Леб и компаньоны» (та самая, что финансировала в начале века русско-японскую войну) ссудила немцам первые 400 тысяч долларов. Это был первый американский взнос в европейскую бойню. Гамбургский филиал «Куна и Леба», где хозяйничал один из братьев Варбургов, Макс, перевёл на германские счета 25 миллионов марок. А вскоре «Дойче банк», действуя через свои филиалы в Южной Америке, получил из Лондона 4 миллиона 670 тысяч фунтов стерлингов. Только воюйте, о деньгах не беспокойтесь!

На эти щедрые миллионы не только отливались пушки на заводах Круппа, на эти деньги немцы мечтали вывести Россию из войны, взорвав в её тылу братоубийственную революцию. (Один из самых потаённых секретов: на эти заимствованные средства содержался сам Керенский, глава российского Временного правительства.) Удивительно при этом на самом деле безграничное применение денег: на американские займы немцы финансировали и своих разведчиков в Соединённых Штатах!

* * *

Подведём итоги. Вся кажущаяся пестрота имён и названий — Морганы и Рокфеллеры, Ашберги и Варбурги, Животовские и Томпсоны, «Кун и Леб», «Ниа-банк», «Гаранти траст», «Дойче банк», «Сибирский банк» и «Русско-Азиатский банк» — составляла всего лишь надстройку, покоившуюся на едином мощном фундаменте, а именно — на американском золоте. Отсюда истинная подоплёка таких событий, как июльские беспорядки в Петрограде и оголтелая травля Ленина. «Немецкий след» большевиков должен был увести и скрыть глубинные источники американских денег. Эта затея Томпсону удалась с блеском. Немецкий план, опирающийся на выступления большевиков, надёжно прикрыл план американский.

Ленин маячил на глазах до самого выстрела «Авроры». Это имя жевала и пережёвывала вся мировая пресса. Но как только дело подошло к распределению руководящих мест, имя Ленина вдруг исчезло — заботливая Крупская увезла его в Финляндию на отдых. И на газетных страницах замелькали совсем иные имена: Свердлова, Троцкого, Дзержинского, Урицкого, Зиновьева, Каменева.

Немецкий план вроде бы осуществился — российская Революция свершилась. Но в то же время сработал и американский план — вместо Ленина, вождя большевиков, у главной власти оказался невзрачный и вовсе неизвестный Свердлов, явившийся не из Европы, а с Урала… Впрочем, Ленин, поднабравшись сил в Финляндии, ещё появится на русской сцене.

Пока же кукловоды за кулисами русских событий усиленно дёргали за свои привычные верёвочки. Власть была взята. Теперь следовало думать, как её не упустить и удержать.

Тем временем пламя российского пожарища не собиралось утихать и превращаться в пепел. Искры из России разносило по Европе. Горелым пахло в Венгрии, Германии, Франции, Италии. И это массовое распространение революционного огня входило в планы тайных поджигателей…

Капиталистическое зарубежье, свалив русское самодержавие и посадив своих людей в кабинеты Смольного, почему-то не торопилось признавать официальный статус советской власти. Более того, дипломатические представители дружно покинули роскошные особняки посольств и обосновались в Вологде, обрекая себя на неудобную жизнь в вагонах. В Петрограде они оставили своих уполномоченных в ранге осведомителей. Как правило, эти люди являлись опытными сотрудниками секретных служб.

* * *

Подошла пора уезжать и миссии «Международного Красного Креста». Американские гости и без того сильно зажились. Полгода — громадный срок! Отель «Франция» стал пустеть.

Мистер Томпсон, понемногу отправляя членов миссии обратно в США, оставался на своём посту до 4 декабря 1917 года. Он лично проследил, чтобы новая власть в России укрепилась и взяла правильное направление в своей работе.

Вместо обрушенной системы управления страной спешно создавалась новая. Второй съезд Советов избрал Всероссийский Центральный Исполнительный Комитет (ВЦИК). Это был высший орган власти. Его возглавил отнюдь не Ленин, а Свердлов. ВЦИК сразу же назначил наркомов (по старому — министров) и во главе их поставил Ленина. Таким образом вождь партии стал всего лишь главным назначенцем-исполнителем. Реальная власть в республике Советов принадлежала, кроме самого Свердлова, всего лишь двум его надёжным назначенцам: Троцкому и Дзержинскому. И практика вскоре показала, что эта властная троица, почитая Ленина на словах, не подпускает его к делам своих специфических ведомств.

Сильно зажившись в Петрограде, мистер Томпсон в начале зимы стал собираться домой. Он потрудился продуктивно. После мифического «Корниловского мятежа» Троцкий был наконец выпущен из «Крестов» и с ходу уселся в кресло председателя Петроградского Совета депутатов. Лозунг «Вся власть Советам!» (с учётом того, что Троцкий являлся ещё и членом ЦК большевиков) сделал его фигурой едва ли не первого плана. Во всяком случае его имя стало постоянно упоминаться с именем Ленина, мало помалу оттесняя создателя партии, её вождя, имея явную тенденцию к тому, чтобы задвинуть его за свою узкую селёдочную спину.

(Ленину было бы полезней вообще сойти на нет и поскорее. Хлопот завоевателям хватало и без него).

В отсутствие Ленина, увезённого Крупской в Финляндию для очередного отдыха, в Петрограде сложилась та самая «конечная власть», о которой говорилось в таинственном плане «Марбург». Состав Совнаркома (вместе с членами коллегий наркоматов) насчитывал 556 человек. Из них русских было около 30-ти (т. е. всего пять процентов). Совершилось торжество Израиля над гоями! Такого гигантского «трофея», как Россия, ещё не знала вся история завоеваний.

В течение ноября, осваиваясь в Смольном, Троцкий развил лихорадочную деятельность. У него несколько раз побывал американский генерал У. Джудсон, околачивающийся в Петрограде с какой-то загадочной целью. 30 ноября Троцкого посетили У. Томпсон и Р. Робине. Разговор шёл «о низком уровне революции», о том, что необходимо предпринять. Томпсон сообщил, что в Петрограде остаётся Александр Гомберг (он же — Михаил Грузенберг), работавший в миссии «Международного Красного Креста» переводчиком. Троцкий с пониманием склонил кудлатую копну перепутанных волос. Гомберг-Грузенберг, сын ветхозаветного раввина, был его земляком. Оставался он, как следовало понимать, для связи. Прозвучала и фамилия О. Ашберга с его «Ниа-Банком». Шведский финансист был окончательно утверждён на роль «большевистского банкира».

Дождавшись паузы, Троцкий язвительно вклеил:

— Банкиры… Уста их открыты, но карманы закрыты!

Мистер Томпсон позволил себе обидеться. Он устал от постоянных вымогательств революционеров, нервы его сдавали.

— Я сейчас же связываюсь с Нью-Йорком, — пообещал он Троцкому.

В Америку ушла телеграмма с просьбой срочно прислать два миллиона долларов.

Чек от Моргана пришел незамедлительно. Томпсон в сопровождении полковника Робинса посетил наркома иностранных дел и два дня спустя занял каюту на пароходе, уходящем в Лондон. Для него наступил небольшой роздых от бешеной работы. Он славно потрудился за истекшие полгода. Все сколько-нибудь значительные события в России совершались под его заботливым патронажем. Потратив на «русские дела» целых шесть месяцев, мистер Томпсон считал, что потеря такой уймы времени целиком оправдана.

Под его приглядом прошел VI съезд партии большевиков, на котором Троцкий стал не только членом этой партии, но и вошёл в её Центральный Комитет, поднявшись вровень с самим Лениным.

* * *

Сотрудники американской миссии умело провели так называемый «Корниловский мятеж» — гигантскую провокацию, в итоге которой русская армия, сидевшая в окопах, была мгновенно обезглавлена, а рабочие отряды Красной гвардии вооружены из государственных арсеналов.

Наконец, совершилось главное событие, ради которого Томпсон пожаловал в Россию: Великий Октябрьский Переворот. Уверенно распоряжаясь в создавшейся обстановке, Томпсон расставил своих людей на руководящие посты, указав им направление деятельности. Основное же достижение американского эмиссара — он обеспечил в революционной России давным-давно задуманное засилье.

Только после этого посланец из-за океана счёл свою командировку завершённой.

Приехав из Петрограда в Лондон, мистер Томпсон включился в обработку Ллойд Джорджа, втолковывая ему, как специалист, особенности создавшейся в России ситуации. Британский премьер, белоголовый, багроволицый, терпеливо слушал и поматывал головой. Наставления американца были полезными. Сам он готовился к поездке во Францию, в Версаль, на первую мирную конференцию.

Томпсон, навсегда покидая Россию, не оставил «свята места» пустым: в Петрограде продолжал орудовать его заместитель по недавней гуманитарной миссии Р. Робинс. Ему предстоял непочатый край работы. Опытный его глаз заметил усилившуюся активность немцев — германские стратеги, даже проигрывая войну, продолжали думать о будущем. Робинс, подозревая Троцкого с компанией в двойной игре, разрывался между Смольным и посольствами западных держав, в чьих стенах в эти дни верховодили не дипломаты, а сотрудники всевозможных секретных служб. Один из них, Брюс Локкарт, считался человеком лорда Мильнера. Прежде чем отправиться в Петроград, он посетил в Лондоне Литвинова, личного друга Ашберга, и получил от него рекомендательное письмо на имя самого Троцкого. Благодаря этому, Локкарт чувствовал себя в России, как дома. У него имелся пропуск-«вездеход», подписанный самим Дзержинским. Такие же мощные документы имели Жорж Садуль, приятель Троцкого ещё по Франции, и Сидней Рейли, один из асов британской разведки. Позднее к этой дружной компании присоединился проворный А. Хаммер, бросивший в Америке все свои грошовые гешефты и примчавшийся в Россию закладывать основы своего баснословного богатства. Освоение такого колоссального «трофея», как Россия, год от года набирало американский размах и деловитость. Затраченные средства возвращались неслыханными дивидендами.

Троцкий…

Из всех вождей это был самый ненавистный для Ежова.

Николай Иванович знал, что Троцкий появился в Петрограде позже Плеханова и Ленина. Причина задержки — внезапный арест в Галифаксе. Но вот что странно: Троцкого снимала с борта парохода не канадская полиция, а сотрудники британской секретной службы. Почему? С какой целью? Всё свидетельствовало о том, что в Галифаксе Троцкий и его сторонники, плывшие в Россию, проходили последний секретный инструктаж.

Привычка Ежова брать всё любопытное на карандаш сделала его обладателем целого блокнота высказываний Троцкого относительно той роли, которую ему предназначалось сыграть в новой истории России.

Ещё на заре своей антирусской деятельности в 1905 году, направляясь в Россию за обширной пазухой своего наставника Парвуса, Троцкий хвастливо декларировал своё национальное превосходство:

«Среди русских товарищей не было ни одного, у кого я мог бы учиться. Наоборот, я сам оказался в положении Учителя».

И добавлял:

«Только Гению дано исправить то, что недоучёл сам Создатель».

Арестованный в том году и сосланный в Сибирь, он глядел на бескрайние русские пространства и желчно изрекал:

«Она, в сущности, нищенски бедна — эта старая Русь… Стадное, полуживотное существование…»

Вскоре ему удался побег из ссылки, он снова оказался на милом его сердцу Западе, среди своих, и его представления об окружающем мире оформились в такую глубокомысленную сентенцию:

«Настоящим пролетариатом, не имеющим Отечества, является только еврейский народ!»

Второе появление Троцкого в России, как уже указывалось, вознесло его в ранг диктатора. Он изрекает: «Искусство полководца состоит в том, чтобы заставить убивать неевреев нееврейскими руками».

Речь идёт, как легко догадаться, о гражданской войне, о беспощадном истреблении русскими русских.

«Мы должны превратить Россию в пустыню, населённую белыми неграми, которой мы дадим такую тиранию, которая не снилась никогда самым страшным деспотам Востока. Разница лишь в том, что тирания эта будет не справа, а слева, и не белая, а красная, ибо мы прольём такие потоки крови, перед которыми содрогнутся и побледнеют все человеческие потери капиталистических войн. Крупные банкиры из-за океана будут работать в тесном контакте с нами. Если мы выиграем Революцию, раздавим Россию, то на погребённых обломках укрепим власть сионизма и станем такой силой, перед которой весь мир опустится на колени. Мы покажем, что такое настоящая власть! Путём террора, кровавых бань мы доведём русскую интеллигенцию до полного отупения, до идиотизма, до животного состояния. Наши юноши в кожаных куртках — сыновья часовых дел мастеров из Одессы, Орши, Винницы и Гомеля. О, как великолепно, как восхитительно умеют они ненавидеть всё русское! С каким наслаждением они уничтожают русскую интеллигенцию — офицеров, академиков, писателей…»

Декрет об антисемитизме… «Красный террор…» Охота на «русских фашистов»…

И всё же Троцкий постоянно ощущает под ногами вулканное клокотание народного гнева.

«Русские — социально чуждый элемент в России. В опасную для советской власти минуту они могут стать в число её врагов».

Итак, новая власть более всего опасается… своего народа!

Идеальная территория для успешного освоения — мёртвая зона. Так поступили евреи на земле Ханаанской, так удалось освободить от индейцев американский материк. Так в конце концов будет и с Россией. Мало окажется пулемётных очередей — своё слово скажет Голод (такой, как в древнем Египте).

Когда к Троцкому явилась делегация церковно-приходских советов Москвы и профессор Кузнецов стал говорить о небывалом голоде, диктатор вскочил и закричал:

— Это не голод. Когда Тит осадил Иерусалим, еврейские матери ели своих детей. Вот когда я заставлю ваших матерей есть своих детей, тогда вы можете прийти и сказать: «Мы голодаем». А пока вон отсюда! Вон!

Изучая мутное «Зазеркалье» обеих «русских революций» (1905 и 1917 гг.), Ежов обратил внимание на поразительное сходство ситуаций: и тогда, и теперь Троцкий непременно становился во главе столичного Совета депутатов. Именно он, а не Плеханов и не Ленин, чьи имена знал каждый деятель европейской социал-демократии. Секрет такого лидерства объяснялся просто: при Троцком всегда находился властный руководитель, направлявший каждый его шаг.

Если теперь его протащил на капитанский мостик зажившийся в Петрограде Уильям Томпсон, то в 1905 году его привёз в Россию и поставил во главе Совета человек не менее загадочный и властный.

Это был известный международный гешефтмахер, миллионер, сделавший своё состояние на самых тёмных сделках, Александр Парвус.

Александр Парвус (он же — Израиль Гельфанд) был на 16 лет старше Лейбы Троцкого-Бронштейна. Начинал он ещё с «Народной воли» и чуть не поплатился жизнью от руки своих суровых товарищей по террору — оказался нечист в делах… Будучи народовольцем, он высмотрел и обласкал молоденького Троцкого, учащегося одесского реального училища Святого Павла. Отдавая дань тогдашней моде, Троцкий разгуливал по улицам в сине-красной блузе, с «морковкой» галстука. Он писал стихи, рисовал, принимал участие в скандальных выходках. Выгнанный из училища за хулиганское поведение (свистнул на уроке), недоучившийся реалист на деньги отца отправился в Европу. Там пути Парвуса и Троцкого то сходились, то расходились.

Долгое время Парвус занимался мелким факторством. Троцкому он объявил: «Я ищу государство, где можно по дешёвке купить отечество». В конце концов он остановил свой выбор на Германии.

Страдая чрезмерным ожирением, Парвус передвигался вперевалку, он весил полтора центнера. Несмотря на крайне отталкивающую внешность, слыл отчаянным шармером и предпочитал пылких итальянок. Естественно, привлекательность этому слону в отношениях с прекрасным полом придавали исключительно большие деньги.

Приучая Троцкого к политике, Парвус познакомил его со своей любовницей Розой Люксембург и ввёл в дом Каутского.

В 1903 году судьба свела Парвуса с Максимом Горьким. Писатель, встретившись с ним в Севастополе, выдал ему доверенность на получение гонораров за постановки пьесы «На дне» в европейских театрах. Возле мясистого задышливого Парвуса увивался человечек рыженькой местечковой масти — Ю. Мархлевский. Деньги Горького, по уговору, должны были пойти на революционную работу. Писатель впоследствии горько сетовал на свою доверчивость: получив по доверенности 130 тысяч марок, слоноподобный Парвус прокутил их в Италии.

* * *

Карл Маркс уверенно смотрел в будущее. Первой страной, которая ступит на стезю коммунизма, он наметил Англию. Однако британцы ещё несколько веков назад исчерпали свой лимит на революции и приложили много сил (в лице своих спецслужб), чтобы разжечь этот «антонов огонь» в отсталой России. Действовали они проникновенно, с большим искусством. Лорд Керзон признавал: «Они (русские) превосходные колонизаторы. Их добродушие обезоруживает побеждённых. У них устанавливаются отношения, которые нам, англичанам, никогда не удавались!»

В 1905 году во время первого антирусского восстания («первая революция») Парвус появился в Петербурге. Он привёз с собой Троцкого (ему в том году исполнилось лишь 25 лет и он, как политический функционер, был совершенно неизвестен). Зато у него имелась влиятельная родня. Его дядя, Абрам Животовский, заправлял в «Русско-Азиатском банке». Племянник Абрама, сын его брата Тевеля, был женат на сестре Мартова, близкого друга Ленина. Через Животовских, а также через свою вторую жену Троцкий имел родственные связи с такими воротилами финансового мира, как братья Варбурги, Якоб Шифф, Герман Леб и др.

В охваченном брожением Петербурге Парвус и Троцкий возглавили новое революционное правительство России — Совет рабочих депутатов. Состав этого невиданного «кабинета министров» был как на подбор: Гельфанд, Бронштейн, Бревер, Эдилькен, Гольдберг, Фейт, Брулер. Царь терпел этот нахальный орган местечковой власти у себя под боком в течение почти двух месяцев. Терпел бы, видимо, и дольше («Ничего, их Боженька накажет!»), если бы Парвус и Троцкий не поспешили обнародовать самый ударный декрет своего «кабинета» — так называемый «финансовый манифест». Это был призыв к населению России не платить налогов и требовать от правительства выдачи зарплаты не бумажными деньгами, а золотом. Одним словом, руки новоявленных правителей из Совета жадно потянулись к государственной казне, к вожделённому золотому запасу империи. Только после этого законная власть пробудилась от спячки и прихлопнула Совет. Арестованные и осуждённые к ссылке в Сибирь, Парвус с Троцким совершают побег, скрываются за границей и на некоторое время их дороги расходятся.

Парвус очутился в Турции и занялся поставками на армию. Он покупал хлеб в Германии, а сахар на Украине. Довольно часто вступал в противоречия с законами (в Киеве — дело банкира Бродского). Затем Парвус вдруг зачастил в Салоники, где еврейская группа «младотурков» пестовала своего лидера Ататюрка. Гешефты Парвуса свели его с крупным международным торговцем оружием Базилем Захаровым, а впоследствии и с самим Альфредом Круппом.

Богатея, расширяя связи, Парвус постепенно «освоил» для Германии нейтральную Швецию, очень удобно расположенную сбоку. Кажется, он в самом деле обрёл своё Отечество.

Известная революционерка Клара Цеткин называла Парвуса «сутенёром империализма, который продался германскому правительству».

Германия стала постоянной сферой делового обитания Парвуса. Отсюда, из Мюнхена, он часто наезжает в Швейцарию, где его, пользующегося репутацией старого «народовольца», тепло принимают революционные эмигранты из России. Здесь, в Мюнхене, он знакомится с Лениным, и отношения у них устанавливаются настолько тёплыми, что Ленин с Крупской одно время гостят в доме Парвуса.

Это было время, когда немецкие секретные службы носились с идеей суверенитета Украины. Имелся план разлома России на куски по национальному признаку. Первой должна была отделиться Малороссия. Парвус принимает активное участие в создании «Союза вызволения Украины». Эта организация будущих бандеровцев щедро финансировалась из немецкой кассы. Часть средств Парвус направляет Ленину: в частности, 5 тысяч долларов на издание газеты «Социал-демократ».

В 1911 году, поздним летом, Троцкий направляется своим учителем в Россию, в Киев. 1 сентября агент охранки М. Богров убивает Столыпина. Билет в театр, где совершилась эта показательная публичная казнь премьер-министра, Богров получил из рук полковника Кулябко, начальника киевского охранного отделения. А накануне Богров виделся с генералом Курловым, главой российской охранки. В тот вечер, когда Богров стрелял в Столыпина, Троцкий сидел в кафе напротив театра и чего-то ждал, нервно пощипывая бородёнку.

В следующем году, когда в Праге работала партконференция большевиков, Парвус создаёт «Верховный Совет народов России» (секретари: Керенский, Терещенко, Некрасов). Дело движется к развязыванию Большой войны в Европе.

Парвус не питал доверия к таким гигантским катаклизмам, как войны. Он был сторонником (и специалистом) тихих потрясений. В 1912 году он появился в Германии и добился встречи с генералом Мольтке и с министром Ратенау. Растолковав им, что революции гораздо выгоднее войн, но что эти революции требуют хороших денег, он предложил выложить на бочку 5 миллионов золотых марок.

У генерала Мольтке насмешливо зашевелились закрученные усы:

— Уж не собираетесь ли вы, господин Парвус, стать русским царём?

Ответом было ледяное заверение:

— Зачем — я? У меня есть замечательный друг. Он и будет со временем царём в России.

Разговор тогда ни к чему не привёл. Нахального Парвуса попросту спровадили… Вспомнили о нём лишь в 1915 году, когда над Германией нависла угроза военного поражения.

Парвуса решили испытать.

На Балтийском судостроительном заводе готовился к спуску линейный корабль. Это была мощная плавучая крепость с орудиями 14 дюймов. На эти орудия немецкие заказчики и обратили внимание Парвуса. Изготавливались они на Обуховском заводе — там была сооружена специальная линия.

— Если сможете, господин Парвус, уничтожьте эти орудия!

— Ничего нет проще, господа!

Через две недели на Обуховском заводе возникли рабочие беспорядки. Пролетарии зачем-то принялись крушить новейшую линию, где изготавливались корабельные орудия.

Первый экзамен Парвус таким образом выдержал с блеском.

В начале 1915 года Парвус встретился в Турции с германским послом и заявил ему, что интересы Германии и русской революции совпадают полностью. Однако ранней весной началось большое наступление генерала Маккензена, и от предложения Парвуса отмахнулись. Вскоре однако о нём пришлось вспомнить. Парвус не проявил никакой обиды, но тон его на этот раз был жёстким: революции стоят немалых денег, так что деньги на бочку, господа!

Взамен он положил на стол детально разработанный «Меморандум». В этом документе планировались массовые забастовки на Обуховском, Пугиловском и Балтийском заводах (лозунги: «Мир и свобода!») и взрыв железнодорожных мостов на главных русских реках. В диверсионных планах предусматривалось участие боевиков Уральской организации большевиков… Парвус также предлагал уже испробованные в 1905 году акции: поджог нефтяных скважин на Кавказе и разжигание национальной розни. Особенное внимание он уделил беспорядкам на своей родной земле — на юге Украины. При этом он рассчитывал на помощь Турции — в частности, её военного флота у берегов Крыма и Кавказа.

«Меморандум» был одобрен без всяких замечаний.

29 декабря 1915 года Парвус выдал первую расписку о получении миллиона золотых рублей (банку Варбурга, в Гамбурге).

В тихом и благополучном Копенгагене внезапно появляется скромное учреждение: «Научно-исследовательский институт для изучения последствий войны». Он обзаводится филиалами в Швеции, Турции и, естественно, в Германии.

К деятельности института проявляет пристальный интерес полковник Николаи, руководитель германской секретной службы. В числе научных сотрудников института подвизается Ганецкий-Фюрстенберг, один из самых надёжных связников Ленина (в советское время он становится заместителем наркома иностранных дел). К концу войны денежные обороты института достигают 22 миллионов марок.

* * *

Лето 1917 года. Первые месяцы после падения самодержавия проходили в обстановке политического и хозяйственного хаоса. Армия разваливалась, промышленность останавливалась. Временное правительство судорожно дёргалось и день ото дня теряло полноту власти. Петроградский Совет рабочих, солдатских и крестьянских депутатов неторопливо, но основательно завладевал влиянием в главном городе страны, опираясь на массы разнузданной тыловой солдатни и на рабочие отряды, сформированные на всех крупных заводах столицы (так называемая «Красная гвардия»).

В конце августа Россия была потрясена отчаянным воззванием Керенского («Всем, всем, всем!») о мятеже генерала Корнилова, Верховного главнокомандующего русской армии. Боевой заслуженный генерал будто бы возмутился угнетающим положением в стране, снял с фронта боевые части и двинул их на Петроград: железной рукою наводить порядок. Мятеж однако не продержался и дня и был ликвидирован в самом зародыше. Кем, какою силой? Пустозвоном Керенским, щеголявшим в те дни в ярко-жёлтых сапогах с серебряными шпорами.

* * *

Николай Иванович Ежов к своему изумлению внезапно обнаружил, что никакого мятежа Корнилова не было и в помине. Керенский по чьему-то наущению прибегнул к грубой провокации, заставив Россию вздрогнуть от ожидания генеральского террора. В результате этой провокации удалось вооружить отряды «Красной гвардии», главное же — взять под арест всех боевых русских генералов, обезглавив армию, всё ещё сидевшую в окопах против немцев.

После «Корниловкого мятежа» Керенский окончательно уступил Троцкому реальную власть в России. В эти дни военный министр Временного правительства Верховский (родственник Керенского) вынужден был с горечью признать на заседании кабинета: «Господа, у нас нет армии!» Военная сила, а точнее — сотни тысяч тыловых солдат, оккупировавших Петроград, и отряды вооружённой из государственных арсеналов «Красной гвардии» целиком и полностью подчинялись столичному Совету, а конкретно — Троцкому.

Очередное узнавание Ежова касалось бурных дней, вошедших в Историю под названием Великого Октября. Главным событием подавался штурм Зимнего дворца, где до последнего часа заседало Временное правительство. Сигналом к штурму якобы послужил выстрел из носового орудия «Авроры». Об этом писались книги, снимались фильмы, ставились спектакли.

Как же выглядели революционные события на самом деле?

Штурм Зимнего дворца действительно состоялся, только без выстрелов и крови. Перепуганное правительство безропотно дало себя арестовать и поплелось через мост в Петропавловскую крепость садиться в камеры Алексеевского равелина.

Случилось это в ночь на 26 октября.

Однако тремя днями раньше Троцкий, руководимый Томпсоном из номера отеля «Франция», совершил лёгкий захват Петропавловской крепости. Обосновавшись там со своим личным штабом, Троцкий превратил крепость в центре Петрограда в настоящую боевую цитадель. Оттуда он стал уверенно направлять события тех исторических дней. В частности, судьбоносное заседание Второго Всероссийского съезда Советов проходило под его властную диктовку.

Так что штурм Зимнего дворца по большому счёту был не нужен, а выстрел «Авроры» (кстати, не холостым, а боевым снарядом) прозвучал, можно сказать, лишь для учебников Истории.

В свете этого становится понятно, почему у власти оказался Троцкий, но не Ленин.

А в России, сбросившей и царя, и Керенского, воцарился отнюдь не ленинизм, а троцкизм!

Первое назначение Троцкого в республике Советов — народный комиссар иностранных дел. В одночасье он становится вровень с полномочными представителями великих стран планеты.

Несмотря на свержение самодержавия, Россия продолжала находиться в состоянии войны с Германией, а следовательно и в союзничестве с Францией и Великобританией.

Переговоры в Брест-Литовске явились первой крупной акцией Смольного. Правительство республики Советов объявило на весь мир, что более воевать не намерено.

В январе наступившего года в пограничный Брест-Литовск отправилась полномочная делегация во главе с наркомом иностранных дел Троцким. Он, пока шло утрясение протокольных вопросов конференции, держался с подчёркнутой независимостью. С его вывороченных губ не сходила снисходительная усмешка.

* * *

…Как рассчитывал Троцкий, так и получилось: у его партнёров по переговорам, у всех этих отчаянно фальшивящих людей, прекратилось всякое шевеление, даже дыхание остановилось. Устами наркома иностранных дел советская сторона надменно заявила:

— Войну прекращаем, армию демобилизуем, но мира не подписываем!

Немецкие генералы разинули рты от изумления. По сути дела их приглашали продолжить наступление вглубь России, пообещав не оказывать никакого сопротивления!

В довершение советская делегация в оскорбительном тоне прервала переговоры и в тот же день демонстративно покинула Брест.

Не успел Троцкий вернуться в Петроград, как немцы фурией кинулись на заброшенные позиции русской армии и чуть ли не парадным маршем стали захватывать одну губернию за другой. Снова, уже в который раз в этой изнурительной войне, они получили неожиданную помощь. Восточный «горчичник» в мгновение ока превратился в источник богатейшего снабжения сырьём и продовольствием. С таким тылом немецкие генералы воспряли духом и вновь устремили взгляды на Париж.

Поведение Троцкого в Бресте смахивало на обыкновенное предательство. Слабая неопытная власть республики Советов получила смертельный удар. Армии не существовало, оказывать сопротивление нашествию было совершенно нечем. В течение одной недели немцы заняли Минск, Полоцк, Оршу, Юрьев, Ревель. В Петрограде началась паника. ВЦИК и Совнарком заседали беспрерывно. В Смольном кипели страсти. «Левые коммунисты» выступили с заявлением, которое отказывался принимать рассудок: «В интересах международной революции мы считаем целесообразным согласиться на временную утрату советской власти». Их поддержал «сам» Троцкий: «Жили под царём, жили под Керенским — поживём и под немцем. Ничего страшного. Работа в подполье нам знакома». На трибуну выскочил Бухарин: «Наше спасение в том, чтобы массы на деле познали, что такое германское нашествие. Узнав, массы начнут священную войну!»

На Ленина было страшно смотреть. Он понял, что стал жертвой подлого обмана. Немецкая армия не удовлетворилась Эстонией и Латвией. Реальная угроза возникла Петрограду и Москве. Совнарком по настоянию Ленина провозгласил лозунг: «Отечество в опасности!» На крупных столичных заводах тревожно заревели гудки.

В Брест снова выехала делегация из Петрограда, на этот раз без Троцкого. Возглавлял её Сокольников-Бриллиант. Он и подписал «архипохабный» Брестский мир.

Условия Брестского мира были унизительными, издевательскими. Германия получила более миллиона квадратных километров территории России (примерно с третью населения), треть железных дорог, две трети железной руды и почти всю угольную промышленность. На южных рубежах Россия уступала Батум, Каре и Ардаган. Республике Советов запрещалось иметь армию и флот. Её морские порты открывались для свободного вывоза леса и разнообразного сырья. Кроме этого советское правительство обязывалось выплатить германским банкам 6 миллиардов марок контрибуции.

Таков был «подарок», который преподнес революционной России её нарком иностранных дел Троцкий-Бронштейн!

Троцкий после «подвига» в Бресте оставил пост наркома иностранных дел и получил не менее важное назначение — председателем Реввоенсовета (по сути, военного министра). Его предательство на переговорах с немцами было поставлено ему в заслугу! Первым делом он приглашает к себе Фрэнсиса и обращается к нему с просьбой откомандировать в Россию несколько американских офицеров «для инспекции», как он выразился, молодой советской армии. Мало того, он просит посла обратиться к государственному секретарю Лансингу с предложением назначить в Россию «хорошо выбранного администратора» — желательно бы Баруха.

Последнее возымело действие: в Вашингтоне мгновенно прикинули все выгоды тотального администрирования молодой советской бюрократии. Что для этого необходимо? Лучше всего — голод, повальный голод! Тогда вполне уместно наводнить страну эмиссарами гуманитарной организации по доставке продуктов питания. Во главе этой организации (её назвали АРА) был назначен Г. Гувер, один из самых опытных деятелей секретной службы.

Пока же, до организации голода, Палата военной торговли США засадила за работу молодого сотрудника Дж. Ф. Даллеса, поручив ему набросать намётки «конструктивного плана экономической помощи» русскому народу, попавшему вдруг в такой тяжёлый исторический переплёт.

Помощь… Помогал и Сесиль Роде чернокожим африканцам, прежде чем дать освоенной провинции своё звучное имя. Для этой помощи потребовались пулемёты «Максим». Не обойтись без пулемётов и в «русской Родезии». Следовательно, необходимо присутствие хотя бы ограниченного контингента американских войск.

* * *

После отъезда американской миссии бельэтаж отеля «Франция» пустовал недолго. Вскоре английская речь в нём сменилась немецкой. Столичная гостиница стала пристанищем персон, щеголявших в отличие от рыхловатых американцев военной подтянутостью, выправкой.

Начиналось «германское направление» в развитии русской катастрофы.

Гостиница «Франция» находилась под пристальным вниманием. Служба наблюдения, только начинавшая свою историю в системе ВЧК, сумела засечь несколько потаённых встреч немцев с некими Залкиндом и Фейербендом. Удалось установить также, что в разговорах между собой приехавшие несколько раз упомянули какого-то «Кузьмича». Скорей всего, это была агентурная кличка. Установить, кто под этим именем скрывался, тогда не удалось.

Обращала на себя одна особенность в поведении гостей: они охотно шли на контакты с представителями русских офицерских организаций, действовавших в подполье. Вскоре, однако, все эти неосторожные белогвардейцы оказывались на Гороховой, в подвалах ВЧК.

Визит гостей из Германии в Россию принёс весомые плоды. Одна из крупных берлинских газет оценила эту поездку так: «Германскому капиталу предоставлялось исключительное право участия в развитии угольной, металлургической, нефтедобывающей, машиностроительной, химической и фармацевтической промышленности. Предусматривалось также, что частные банки будут действовать в России только с согласия союза германских банков с продажей их акций на биржах через „Дойче Банк“. Немецкие банки оставляли за собой право контроля за состоянием русской экономики».

* * *

Брюс Локкарт, английский разведчик, оставленный в России за старшего дипломатического представителя западных держав, проводит серию летучих конфиденциальных встреч. 29 февраля он сидит в кабинете Ленина и ведёт разговор о грабительских условиях немцев. Советская делегация сейчас находится в Бресте и пытается уговорить генерала Гофмана не настаивать на чрезмерных требованиях. Локкарт предлагает тайный сговор. Германская военщина должна почувствовать, что большевики не так уж одиноки в мире. Пусть протрут глаза и убедятся: в случае чего им придётся воевать не только с русскими. Рискнут они на это? Едва ли…

Ленин соображает быстро.

— Соглашение с союзниками? Что ж, я готов рискнуть. Скорей всего, мы согласимся принять и военную помощь.

Локкарт уходит удовлетворённый. Интервенция по приглашению может начинаться.

6 марта, спустя три дня после Брестского мира, английские и американские морские пехотинцы вступили на северную русскую землю.

Всего ближе к Америке находился русский Дальний Восток. Едва не стало царя, туда, во Владивосток, почти одновременно с японскими военными судами примчались и американские крейсера. Началось открытое соперничество двух хищных держав за дележ богатого пирога.

Тем временем в Версале под Парижем собрались государственные мужи почти всех стран планеты. Они именовались победителями в Первой мировой войне. Присутствовали даже такие экзотические страны, как Гондурас и Гватемала. Не было в зале конференции лишь одной России. Страна, положившая на полях сражений миллионы жизней, израсходовавшая все свои ресурсы, оказалась в числе побеждённых. Так решили её коварные союзники по Антанте.

Главными победителями на Версальской мирной конференции держались американцы, совсем не воевавшие. Впрочем, по своему обыкновению Соединённые Штаты «воевали» золотом, щедро давая займы обеим сражающимся сторонам в Европе.

Конференция в Версале заложила фундамент Лиги Наций, организации, призванной устранить военное разрешение любых конфликтов.

Решив судьбу белогвардейских генералов, финансисты утвердили деловой подход к новому назначению России:

«Гигантский российский рынок надлежало захватить и превратить в техническую колонию, которая будет эксплуатироваться немногими мощными американскими финансистами и подконтрольными им корпорациями».

Откровеннее не скажешь…

У банкиров отработаны свои приемы. В Нью-Йорке открылось московское представительство под вывеской «Советское бюро». Требовалась такая же контора и в Москве. Называть её «Американское бюро» совершенно не годилось. Для переговоров в Кремле прибыли специалисты из «Гаранти траст».

Собственно переговорами такие встречи называть нельзя. Гости из-за океана вели себя в Москве, словно в покорном бандустане. Троцкий, срочно переключившийся на военные проблемы, оставил на Кузнецком мосту, в наркомате иностранных дел, хорошо сколоченный коллектив — «Пресс-бюро наркома». В его состав входили Карл Радек, Борис Рейнштейн, Луиза Брайант, Альберт Рис Вильямс и Жак Садулъ. Позднее к ним прибавится ещё и Робер Майнор, известный американский художник-карикатурист. В полном контакте с этой иностранной публикой станут работать Джон Рид и Александр Гомберг-Грузенберг. На них будут возложены обязанности курьеров. В дипломатическом багаже они перевезут к себе в Америку многие центнеры разнообразных русских сокровищ.

Гости из «Гаранти траст», приехавшие в Россию, считались специалистами по финансам. Они получили подробные инструкции Гарримана. Кроме того у них на руках имелось конфиденциальное письмо, отправленное прошлой осенью У. Томпсоном британскому премьеру Ллойд Джорджу.

«В России необходимо создать мощный неофициальный комитет со штаб-квартирой в Петрограде для действий, так сказать, на заднем плане. Комитет должен иметь такой состав, чтобы сделать возможным наделение его широкими и разнообразными полномочиями. Характер их станет очевидным в процессе выполнения задач».

Речь шла, таким образом, о создании руководящего центра на месте событий, в России. И такой центр (штаб-квартира) был немедленно организован. Учреждение было названо скромно — так, как посоветовал опытный мистер Гарриман: «Роскомбанк».

На языке финансистов «Роскомбанк» займётся тем, чтобы «возродить валютное обращение в России». На самом же деле речь шла о выкачивании ресурсов завоёванной страны и о том, чтобы по этому процессу не возникало никаких помех.

Главный агент Запада, Лев Троцкий, снисходил до личного вмешательства в махинации «Роскомбанка», властно улаживая любые «недоразумения» финансистов с советскими властями.

Авторитет Троцкого в ту пору был непререкаем, он считался (и почитался!) создателем Красной Армии и организатором всех её побед на фронтах гражданской войны. Карл Радек, входивший в «Пресс-бюро при наркоме иностранных дел», выпустил книгу, восторженно воспев военные таланты своего кумира.

* * *

Николай Иванович Ежов сам был солдатом и о военных делах судил не понаслышке. Он ворошил сохранившиеся документы и всё больше убеждался в том, что военная слава Троцкого — очередной миф о непревзойдённых дарованиях этого политического проходимца.

Заняв в республике Советов высший военный пост, Троцкий продолжил ту же разрушительную политику, что и в наркомате иностранных дел. Международными делами он занимался всего четыре месяца, однако и за этот короткий срок сумел «подарить» немцам Украину, Крым и Дон.

Следующий шаг на военном поприще Троцкий сделал, приступив к организации личного поезда (по примеру Николая II). В первоначальном виде эта крепость на колёсах состояла из 12 вагонов. Обслуживали поезд 232 военнослужащих, в основном, латыши. Для них были сшиты специальные костюмы из чёрной кожи, на рукавах они носили металлические эмблемы, изготовленные на Монетном дворе. Помимо охраны в поезде имелась многочисленная обслуга: врачи, шофера, связисты и большое количество стенографисток (подбор девушек поражал контрастностью: яркие блондинки и брюнетки. Таков был вкус диктатора).

30 хорошо подобранных музыкантов составляли личный оркестр председателя РВС.

При персоне военного «министра» постоянно состояли два комиссара: П. Смидович и С. Гусев-Драбкин (предок нынешнего главного редактора «Московского комсомольца»).

При поезде имелись ревтрибунал и расстрельная команда (тоже из латышей).

Экипаж поезда получал гигантскую зарплату, в четыре раза больше обыкновенной.

Походный гараж диктатора насчитывал 10 автомобилей хороших заграничных марок. Впоследствии поезд пополнился ещё и двумя самолётами.

Прежде чем отправиться в первую поездку, Троцкий сформировал свой Полевой штаб. Он разместил его в Серпухове. Этот подмосковный городок стал подлинной вотчиной Эфроима Склянского, заместителя Троцкого. Бывший ротный фельдшер, Склянский во всём копировал своего начальника. Он носил такое же пенсне, отпустил бородку и щеголял в начищенных сапогах с необыкновенно высокими каблуками. На его столе, заваленном сводками с фронтов, постоянно стояло небольшое зеркальце. Отчаянный щеголь, он любил полюбоваться самим собой.

Постоянно пребывая в Серпухове, Склянский сносился от имени Троцкого со всеми важными московскими учреждениями, а также оформлял в виде приказов Полевого штаба указания своего патрона.

В своей «боевой» деятельности Троцкий намеревался применять не только кнут, но и пряник. Поэтому в кладовых поезда имелось громадное количество изделий из золота: часы, перстни, цепочки с кулонами. Кроме того был сделан запас хороших шоколадных конфет: более 180 пудов.

Тронувшись с Казанского вокзала, личный поезд председателя Реввоенсовета по «зелёной улице» примчался на Восточный фронт и остановился на правом берегу Волги, в г. Свияжске. Напротив, на левом берегу, лежала Казань, недавно занятая белогвардейцами. Падение Казани и заставило Троцкого уехать из Москвы.

Сначала вдоль перрона с мягким стуком проползла громадина бронепоезда. Не останавливаясь, он вышел за семафор и, сбавляя ход, дал продолжительный гудок. Показался поезд Троцкого. Замелькали старорежимные нарядные вагоны с занавесками на окнах. Оркестр торжественно заиграл «Интернационал».

В шинели до пят, в зелёной фуражке, надвинутой на самые глаза, Троцкий спустился на перрон. Его встречало вё местное начальство. Военные застыли с руками под козырёк. Не обратив на них внимания, Троцкий медленно направился к пыхтевшему паровозу. Там он энергично пожал руку машинисту: «Революционное спасибо, товарищ!» После этого грозно глянул сквозь пенсне на встречавших и, мотнув головой, пригласил всех в штабной вагон. Приказ его был страшен. В 4-м Латышском полку были расстреляны все члены полкового комитета. В Петроградском пролетарском полку Троцкий, начитавшись Цезаря, применил децимацию — расстрелял каждого десятого красноармейца. Особенно жестокая кара постигла полки из мобилизованных казанских татар: из пулемётов там расстреливали всех подряд.

Никчемный руководитель, не умеющий даже читать обыкновенной штабной карты, Троцкий признавал единственное средство военного руководства — страх.

Лариса Рейснер, журналистка, его тогдашняя любовница, приехавшая с ним под Казань, с упоением писала: «Мы убивали их, как собак!»

Массовые расстрелы породили панику и ужас. Местное командование оцепенело. Красная Армия теряла маневренность, дерзость, инициативу. Наездов Троцкого стали бояться сильнее, нежели наступления белогвардейских генералов.

Руководящее присутствие председателя Реввоенсовета в Свияжске завершилось торжественным открытием памятника Иуде Искариоту. Митинг начал председатель местного Совета, долговязый рыжий еврей с жиденькой бородкой. Отчаянно картавя, он произнёс речь о Каине и Люцифере, об их страданиях от человеческой несправедливости. Иисуса Христа он назвал «падалью, зарытой в куче нечистот». Иуда первым обличил его и отдал в руки правосудия. За этот свой поступок он в течение 20 веков преследовался и презирался человечеством. Ныне наступило время справедливости. Предтеча мировой революции, Иуда Искариот сбрасывает гнёт презрения и ненависти и становится настоящим маяком на дороге к светлому будущему.

Комиссар бронепоезда Долли, шансонетка из Ревеля, разрезала ленту. Упало покрывало и глазам собравшихся открылась угловатая фигура совершенно нагого человека, изваянного из буро-красного гипса. Человек мучительно тянулся к небу и разрывал на шее затянутую верёвочную петлю.

Оркестр грянул марш, и мимо изваяния, чеканя шаг, прошли два полка.

Жестокость, беспощадность стали основой «полководческой стратегии» Троцкого. Фронтовые командиры бледнели при одном слухе о налёте поезда председателя Реввоенсовета.

Особенное возмущение бойцов вызывали скорые и безжалостные расправы особых отделов. Если попал туда — пиши пропало! Повальные расстрелы объяснялись борьбой за дисциплину.

Троцкий, словно доказывая свою иноземность, с особенным старанием формировал полки интернационалистов. Состояли они из австрийцев, мадьяр, китайцев, латышей и калмыков. Эти части были незаменимы при карательных экспедициях и ничего не стоили в боях. Иноземный сброд стремился только грабить и убивать, но никак не умирать на чужой земле, за чужое счастье.

* * *

Николай Иванович Ежов с головой окунулся в грозовую атмосферу 1918 года, когда советская республика изнемогала не только от интервентов, но и от расстрельной деятельности Троцкого. Изучая фронтовые сводки, он впервые соприкоснулся с доказательствами непримиримой вражды Сталина и Троцкого. Получив партийное поручение наладить хлебное снабжение республики, Иосиф Виссарионович превратился ещё и в руководителя героической обороны Царицына. К этому городу на Волге белые генералы стянули свои лучшие войска. Рабочие полки держались из последних сил. Троцкий из своего поезда слал бешеные распоряжения. Сталин их не принимал в расчёт. Коса нашла на камень. Бедному Ленину приходилось напрягать все свои способности, чтобы притушить эту пылающую злобу.

Отвечая на ленинские телеграммы, Иосиф Виссарионович уверял, что фронт под Царицыном держится не благодаря приказам Троцкого, авопреки таковым (к сожалению, и это Сталин знал, Троцкого всецело поддерживал такой всесильный человек, как Свердлов).

Сталин искренне возмущался тем, что фанфаронистый председатель РВС всячески третирует командиров, выдвинутых из солдатской массы. Эти люди вызывали у него брезгливость своим простонародным видом, отсутствием белья и отвратительной привычкой сморкаться, приставив палец к носу… Сталину ничего не оставалось, как защищать их всем своим авторитетом, всей своей властью. Будённый, Ворошилов, Щаденко, Кулик, Пархоменко, Кочубей, Жлоба, Ковтюх… Революция позволила проявить этим людям талант военачальников.

Стараниями Троцкого Красная Армия продолжала раскалываться надвое.

В Полевом штабе республики, в Серпухове, появилась новая должность — Главнокомандующий. На этот пост Троцкий назначил царского полковника И. Вацетиса, латыша, плохо говорившего по-русски и откровенно презиравшего русского солдата. Своим первым приказом по войскам Вацетис снял с Восточного фронта латышский полк и перебросил его в Серпухов, на охрану Полевого штаба (этого потребовал Склянский, опасаясь за свою безопасность). Итогом этой срочной передислокации явился очередной успех Колчака, взявшего Симбирск, родной город Ленина.

Командующий Восточным фронтом С. С. Каменев, также полковник царской армии, возмущённо телеграфировал в Москву, что лихорадочные распоряжения Реввоенсовета и Полевого штаба направлены, скорей всего, не на разгром Колчака, а на его спасение. Иначе, чем объяснить приказ Главкома остановить наступление 5-й армии на реке Белой и прекратить преследование бегущего противника? Каменев также доложил, что бригада Сапожкова, поднявшая мятеж против советской власти, на каком-то основании продолжает снабжаться из арсеналов и продовольственных баз Красной Армии.

За свою строптивость командующий Восточным фронтом был снят со своего поста и вызван в Москву. Дело запахло трибуналом. Вмешался однако Ленин и употребил всю свою власть, чтобы восстановить Каменева в прежней должности… Несколько месяцев спустя Вацетиса удалось спихнуть с поста Главкома. На его место был назначен Каменев.

* * *

Очередным ударом по авторитету Троцкого было решение перенести Полевой штаб из Серпухова в Москву. Затем был создан Совет Рабоче-Крестьянской Обороны. Его возглавил Ленин. Своим заместителем он назначил Сталина. Троцкий возмутился тем, что Реввоенсовет теперь обязан подчиняться не только Ленину, но и Сталину.

— Не забывайте, Лев Давидович, — сухо заметил ему вождь, — что интересы нашей армии близки не только вам одному.

— Что же, Красной Армией станут командовать через мою голову?

— Партия и Центральный Комитет имеют на это полное право!

К таким разговорам Троцкий не привык. В ответ он, ничего не объясняя, самоустранился от руководства Реввоенсоветом и с оскорблённым видом заперся в своём надежно укреплённом поезде.

Словно купчик в кураже, он предался безудержному разгулу. Стенографисткам и машинисткам выпали нелегкие дни. Их то и дело требовали «украсить компанию». Сам Троцкий переменял в течение дня нескольких утешительниц. Среди девичьего населения поезда удовлетворение похоти диктатора называлось «вызовами на допрос».

Неожиданный каприз председателя Реввоенсовета совпал с наступлением белых под Курском. Начинался рейд генерала Мамонтова по тылам Красной Армии. Конница Шкуро появилась под Чугуевым…

Фронтовые работники, занятые своим тяжким кровавым делом, ненавидели Троцкого. Его летучие наскоки порождали хаос и неразбериху, вносили дух уныния в войска. Там, где появлялся роскошный поезд председателя Реввоенсовета, начиналась череда бессудных и незаслуженных расстрелов. «Товарищ Маузер» был любимым инструментом этого нелепого выскочки с клочковатой бородёнкой и безумными глазами за стеклышками старомодного пенсне.

* * *

Валентин Трифонов, донской казак, старый революционер и опытный армейский работник, пытался докричаться до Москвы, посылая в Центральный Комитет партии отчаянные письма.

«На Юге творились и творятся величайшие безобразия и преступления, о которых нужно во всё горло кричать на площадях, но, к сожалению, пока я это сделать не могу. При нравах, которые здесь усвоены, мы никогда войны не кончим, а сами очень быстро скончаемся — от истощения. Южный фронт — это детище Троцкого и является плотью от плоти этого бездарнейшего организатора… Армию создавал не Троцкий, а мы, рядовые армейские работники. Там, где Троцкий пытался работать, там сейчас же начиналась величайшая путаница. Путанику не место в организме, который должен точно и отчётливо работать, а военное дело такой организм и есть».

Серго Орджоникидзе, зная Ленина давно и довольно близко, писал ему с фронта:

«Что-то невероятное, что-то граничащее с предательством… Где же эти порядки, дисциплина и регулярная армия Троцкого? Как же он допустил дело до такого развала? Это прямо непостижимо!»

Красная Армия создавалась и сражалась, изнемогая от борьбы не только с белогвардейцами, но и с собственным наполеончиком в пенсне.

Горечь поражения

Рядом с океаном не роют колодца.

Восточная мудрость

Ленину исполнилось 50 лет.

Неизбежная суета вокруг юбилейной даты раздражала председателя Совнаркома. Он считал дурным тоном выносить на широкую публику сугубо интимные события. К тому же и дела в республике не располагали к празднествам. В конце концов его уговорили появиться в назначенный час в тёмно-вишневом зале Московского горкома партии в Леонтьевском переулке. Он пообещал, но с неохотой.

Заседание состоялось 23 апреля, с опозданием. Приглашённых было немного. Доклад сделал Каменев, вальяжный, благообразный, с размеренной профессорской речью. Луначарский, по обыкновению возбуждаясь от собственного красноречия, заметно оживил зал, заставил смеяться и смеялся сам, лоснясь крупным толстым носом… Ольминский со своим казённым задором партийного публициста составил выигрышный фон для следующего оратора — Максима Горького. Худой, сутулый, с выпирающими лопатками, Горький говорил взволнованно. Он искренне любил Ленина, хотя два года назад в своей газете «Новая жизнь» подвергал его жестокому разносу. Их примирило покушение на Ленина Каплан.

Искренность Горького была неподдельной. Иосиф Виссарионович внимательно смотрел, как старый больной писатель усаживается на своё место и возит смятым платком по неряшливым усам, пожелтевшим от никотина…

Внезапно в конце зала, в самых последних рядах, резко затрещали аплодисменты. Люди стали оборачиваться и вскакивать на ноги. По проходу своей характерной пробежкой двигался Ленин — в наброшенном пальто, с голой головой. Жестом руки он утихомиривал всё пуще бушевавший зал. Поднялся на ноги президиум. Подхватив полы пальто, Ленин легко взбежал и быстрым рыскучим взглядом отыскал сталинские глаза. Иосиф Виссарионович понял, что имеется настоятельная необходимость поскорее встретиться. Юбилейная говорильня, таким образом, выглядела досадной потерей золотого времени. Видимо, пока они тут славословили, произошло что-то существенное, важное. Уж не Врангель ли зашевелился в своём Крыму? Этого ждали…

На коленях Сталина лежал вчерашний номер «Правды», посвящённый юбилею Ленина. На развороте, крупным «подвалом», помещена его, сталинская статья «Ленин, как организатор и вождь РКП».

Из голенища сапога Иосиф Виссарионович достал записную книжку, раскрыл и вдруг закусил зубами кончик карандаша. Постойте-ка, а не поляки ли зашевелились? Последняя разведывательная сводка сообщала, что в Варшаве появились и ведут с Пилсудским какие-то переговоры Петлюра и Савинков. Соединение таких персон — смесь достаточно гремучая!

Ленину пришлось выступить. Он поблагодарил за поздравления и стал говорить о дисциплине, об усложняющейся международной обстановке. Да, одолели и Деникина, и Колчака. Но Врангель! Но поляки! Война гражданская кончается и всё заметнее маячит война с соседней державой. А за спиною Польши, и это не секрет, стоит Европа… да и только ли Европа?

Снова обрушились аплодисменты. Люди ринулись к сцене, к Ленину. Внизу бурлило множество счастливых улыбающихся лиц. Сутулый и нескладный Горький, выбрался из-за стола и зачем-то нёс в руке стул. Ленин забрал у него этот стул и тут увидел поджидающего Сталина. Знакомым движением он тронул его за локоть и наклонился к уху:

— Едемте домой. Нам сейчас встретился самокатчик. Новости неважные…

Сталин угадал: неприятное известие, доставленное самокатчиком на трещавшей мотоциклетке, касалось Западного фронта. Две галицийские бригады внезапно взбунтовались, перебили командиров и комиссаров и перешли на сторону поляков. Стык между 12-й и 14-й армиями оказался оголённым.

В ленинском кабинете висела карта, огромная, чуть не во всю стену. Ленин, указывая место стыка, поднял руку, не достал и влез на табурет. Взглядом он пригласил и Сталина. Выбрав стул покрепче, Иосиф Виссарионович тоже влез. Неровная линия фронта на Украине была теперь перед глазами.

— Что Будённый? — поинтересовался Ленин.

О срочной переброске Первой Конной было решено ещё позавчера. Загвоздка была в том, как перевезти такую массу конницы. Расчёты показали, что железная дорога не управится. Оставался старый древний способ — своим ходом. Послезавтра дивизии Первой Конной трогаются в путь на Украину из Ростова. Будённый обещает по дороге основательно прочистить районы, заражённые бандитизмом: вырубить и разогнать всех батек и марусек, нагло терроризирующих близкие тылы намечающихся фронтов.

Владимир Ильич знал, что отношение к Сталину среди сформировавшихся за границей эмигрантов, откровенно говоря, неважное. Его не любили, им пренебрегали, ему пробовали грубить. Кое-кто делал попытку им даже помыкать. И тут же получал грубый оскорбительный отпор. Чувство собственного достоинства у кавказцев в самой крови. Нарвавшиеся на такой отпор возненавидели Сталина ещё больше, ставя ему в упрёк не только внешний вид и незнание иностранных языков, но и явную, по их мнению, примитивность ума и узость стремлений. Мнение, как считал Ленин, ошибочное в корне. Однажды, возражая, кажется, Свердлову, он сравнил порицаемую узость Сталина с узостью отточенного лезвия топора, предназначенного в отличие от обуха рубить, а не мозжить. Оттого-то «узкий» Сталин и был так незаменим при выполнении самых необходимых поручений…

* * *

Заседание Политбюро состоялось 28 апреля. За три дня до этого Пилсудский, сосредоточив на Украине три четверти своих военных сил, начал массированное наступление на Киев.

Поляки — давнишняя боль России, форпост католицизма на Востоке, агрессия латинян против православия. Всякий раз, когда Россия ослабевала, польские паны поднимали головы и вытаскивали из ножён дедовские сабли. Звон этих сабель слышали под стенами Смоленска, Пскова, Новгорода, услышали и ополченцы Минина и Пожарского, выбивая наглых захватчиков из древнего Московского Кремля.

Иосиф Виссарионович, работая над докладом, потребовал все материалы, так или иначе связанные с начавшейся интервенцией. Несколько раз он вызывал в Москву начальника Особого отдела фронта В. Н. Манцева, имевшего богатый и разнообразный опыт чекистской работы, в том числе и агентурной. К тому времени Сталин накрепко усвоил, что для побед в боях открытых, на полях сражений, необходим целый комплекс мер потаенных, скрытных. Без них успеха не видать.

Юзеф Пилсудский, возглавивший вторжение на Украину, в молодые годы состоял членом русской террористической организации. В марте 1887 года он был арестован за попытку покушения на жизнь Александра III. Юзеф Пилсудский, как самый молодой в террористической организации, получил пять лет Сибири и отбывал наказание в Александровском централе.

Испытания молодости сделали Пилсудского яростным ненавистником России и русского народа.

Имелся в жизни Юзефа Пилсудского один загадочный биографический провал: в 1900 году он почему-то оказывается в Петербургском сумасшедшем доме, а четыре года спустя, в самый разгар русско-японской войны, его след вдруг обнаруживается в Японии, где он вёл активную работу по организации в тылу сражающихся русских войск «объёмной повстанческой акции». После Японии его видели в Австрии, где он стал платным агентом полковника Редля, руководителя австрийской контрразведки (бывшего в свою очередь надёжным агентом русской секретной службы).

Из секретных документов Иосиф Виссарионович обратил внимание на донесение самого Пилсудского, направленное Троцкому: предводитель польских легионеров предупреждал председателя Реввоенсовета о деталях наступательных планов Деникина. Помимо этого он раскрывал секреты своих отношений с Петлюрой, в частности, сообщал о прибытии на Украину первых отрядов так называемого «Еврейского легиона», сформированного в советской России по решению Московского съезда сионистов.

Серьёзного внимания заслуживали сообщения о международных связях Пилсудского. Платный агент секретных служб Японии, Австрии и Германии, он в последнее время стал пользоваться покровительством ещё и американцев. Прошлой зимой в Варшаву прибыла внушительная миссия АРА, организации по борьбе с голодом и эпидемиями. Пилсудский направил американцев на Западную Украину, во Львов. Вскоре туда, в этот опорный пункт секретчиков США, приехал капитан Купер, опытный лётчик и разведчик. В эти дни польские легионы вторглись в пределы Восточной Галиции и Волыни, громя малочисленные соединения 12-й армии красных войск. Капитан Купер выразил желание отправиться в Архангельск, на встречу с высадившимися там англичанами, однако Пилсудский попросил его съездить в Париж и поискать там авиаторов, желающих заработать на войне поляков с русскими. Американцы пообещали Польше аэропланы, но не обещали своих лётчиков. Их следовало поискать самим полякам. Париж, международный центр всевозможных проходимцев, являлся идеальным местом для вербовки «солдат удачи».

19 апреля две эскадрильи совершили первый налёт на Киев. Две недели спустя польская армия заняла столицу Украины.

Раздуваясь от спеси, Пилсудский хвастливо заявлял: «Большевики — ничтожество. Я буду бить их как захочу и где захочу!» А в польских газетах его стали сравнивать со Стефаном Баторием, Яном Собесским и Тадеушем Костюшко.

На аэродроме, где базировались американские лётчики, появились указатели: «До Москвы — 400 миль. До Петрограда — 600 миль».

Однако ранним утром 25 мая лейтенант Кроуфорд, вылетев на разведку, увидел на шоссе, ведущем к Умани, густые кавалерийские колонны. Это были передовые соединения Первой Конной армии Будённого.

Началась настоящая война.

Основной вывод сталинского доклада на Политбюро сводился к тому, что война гражданская, т. е. драка со своими доморощенными генералами, сменилась войной с сообществом самых оголтелых хищников мирового империализма.

Под Парижем, в Версале, в те дни заседал Союзнический военный комитет во главе с маршалом Фошем. Польскую армию следовало вооружить и снабжать для быстрого победоносного похода. Деньги отпустили США — 50 миллионов долларов. Франция не поскупилась на советников: в действующую армию поляков отправлено 9 генералов, 29 полковников, 694 офицера рангом ниже (в одной из польских частей в чине капитана сражался будущий генерал де Голль).

Так утром 6 мая поляки появились в Киеве.

Пилсудский вызвал Петлюру в Винницу. Там они подписали договор о вечном союзе и братстве. Польша признавала независимость Украины и брала обязательства оказывать ей всяческую помощь в борьбе с москалями. В благодарность Петлюра отдавал панам навечно Галицию, Волынь, часть Полесья и Холмскую область, отдавал в рабство шляхте 8 миллионов своих земляков.

Теряя голову от неслыханных удач, Пилсудский сам себе присвоил высшее воинское звание «Первый маршал Польши».

Знакомясь с секретными материалами, Иосиф Виссарионович нашёл сообщение о том, что «Первый маршал», заняв древний град Гедимина — Вильно, забрал из хранилища корону польских королей, с намерением возложить её на голову своей дочери от литовской еврейки Перловой…

Решения Политбюро по отражению агрессии поляков были выдержаны в самых решительных тонах. 24 губернии республики Советов переводились на военное положение. 12-я армия, сильно пострадавшая в боях, спешно пополнялась. Прежняя Литовско-Белорусская армия преобразовывалась в регулярную 16-ю армию, а Латвийская — в 15-ю.

* * *

Первая Конная армия шестью могучими широкозахватными колоннами двигалась под Умань, очищая по пути тылы Юго-Западного фронта.

Помимо поляков на Юго-Западном фронте «висел» ещё и Врангель, надёжно окопавшийся в Крыму.

Отправляясь на Украину, Иосиф Виссарионович не мог преодолеть душевного разлада. В борьбе с Пилсудским он считал главным военное решение проблемы. С ним никто не согласился, и в первую очередь Ленин. Товарищи считали, что борьба с начавшейся агрессией — чисто политический вопрос. Все выступавшие были убеждены, что стоит лишь Красной Армии достичь границы с Польшей, её с радостью встретят польский пролетариат и беднейшее польское крестьянство.

* * *

Гражданская война в России явила миру двух военных гениев: Семёна Будённого и Нестора Махно. Мощные кавалерийские соединения и необыкновенно подвижные тачанки с пулемётами опрокинули всю привычную стратегию войны с её унылым беспросветным прозябанием в окопах, опутанных несколькими рядами колючей проволоки. Если прежде для овладения каким-нибудь пригорком или переправой через речку требовались недели, а то и месяцы упорнейших боёв, то теперь действия нападавших обрели неслыханную маневренность. Позиционная война, как таковая, умерла навсегда.

Первая Конная армия стремительно вышла к Днепру и, отказавшись от прямого штурма Киева, прорвала польский фронт южнее города. Киев, ещё занятый поляками, оказался в тылу у наступавших. Охваченные паникой легионеры стремглав бросились из города, объясняя своё бегство необходимостью выровнять растерзанный фронт.

Задачу остановить Будённого польское командование поставило перед американскими лётчиками.

В первых боях аэропланы спокойно выбирали цель и сверху поражали конников огнём из пулемётов и прицельным бомбометанием.

Помогла русская смекалка.

В 6-й кавдивизии Тимошенко умельцы сколотили деревянный поворотный круг, задрав пулемётный ствол кверху. Новинка сразу же принесла ощутимый результат. Моментально выявилось, что у аэроплана не защищён ни пропеллер, ни мотор, ни сам лётчик. С тяжёлым ранением вернулся из боя лейтенант Нобл. Словили пули также Брукс и Рорисон. Мощную очередь получил аэроплан майора Фаунтлероя, и только мастерство лётчика позволило дотянуть искалеченную машину до аэродрома.

На следующий день получил повреждения самолёт лейтенанта Келли. Лётчик не справился с управлением и разбился.

Плачевное состояние польской армии, отходившей к Висле, требовало срочного вмешательства.

5 июля в г. Спа состоялась конференция представителей союзных армий. Участники заслушали доклад Военного комитета Антанты о неудачах на Восточном фронте. Поражение Пилсудского грозило разрушить всю систему Версальского мира в Европе. Москве был предъявлен ультиматум лорда Керзона, министра иностранных дел Великобритании. От советского правительства потребовали немедленно прекратить военные действия против поляков и заключить перемирие с генералом Врангелем. Крым предлагалось объявить нейтральной зоной.

Помимо шагов официальных последовали меры неофициальные. В Киеве, оставленном поляками, вдруг взлетели на воздух склады с боеприпасами. Внезапный пожар уничтожил склады военного имущества в Москве, в Хорошеве. В Белоруссии обрушился железнодорожный мост через р. Плиссу. Волна диверсий последовала на крупных предприятиях оборонного значения… Политбюро ЦК РКП(б) срочно командировало на фронт председателя ВЧК Дзержинского. Он подхлестнул деятельность особых отделов. Первые же аресты выявили хорошо продуманную систему подпольных групп. Иосиф Виссарионович тогда впервые услышал хлёсткое, как щёлк бича, название организации «Джойнт». Задержанный в Минске агент Цукерман рассказал о своих связях с главой белорусских сионистов Хургиным. А некая Цешковская, арестованная на явочной квартире, дала показания о том, что террористы готовили покушение на члена РВС И. В. Сталина.

Наглый ультиматум Керзона вызвал мощную волну протестов в республике Советов. «Лорду — в морду!» А 19 июля в Петрограде открылся II конгресс Коминтерна. Съехалось более 200 делегатов, представляющих пять континентов планеты. Работа конгресса проходила под ликующие донесения с фронта. Красная Армия неумолимо приближалась к стенам Варшавы. Судьба столицы панской Польши не вызывала никаких сомнений. Делегаты конгресса повторяли пламенные строки приказа молодого Тухачевского, командующего войсками Западного фронта:

«Через труп белой Польши лежит путь к мировому пожару. На своих штыках мы принесём трудящемуся человечеству счастье и мир. Вперёд на Запад! На Берлин!»

Конгресс работал неторопливо — целых три недели. Эти дни были временем триумфа Зиновьева, надменного «хозяина» Петрограда. Он распорядился повесить в зале огромную карту и каждое утро сам зачитывал фронтовую сводку. 1 августа советские войска форсировали Буг. Падения Варшавы ждали со дня на день.

Из Харькова пришла срочная телеграмма Раковского:

«Товарищи Тухачевский и Смилга выехали в Варшаву».

Делегатами овладел приступ восторженной эйфории. Они единогласно приняли текст «Манифеста»:

«Международный пролетариат не вложит меча в ножны до тех пор, пока Советская Россия не включится звеном в Федерацию Советских Республик всего мира!»

В этот же день состоялась грандиозная демонстрация на Марсовом поле, у могил жертв Великого Октября.

Никогда ещё победа Мировой Революции не казалась такой близкой, почти что осязаемой. Укреплялось убеждение в том, что совсем скоро центральный штаб Коминтерна переедет сначала в Берлин, а затем и в Париж. Победоносные дивизии Красной Армии неминуемо появятся на берегах Ла-Манша и Гибралтара.

* * *

25 июля в Варшаву прибыл генерал Вейган, специалист по стратегической обороне. Он застал Пилсудского в подавленном состоянии. «Первый маршал Польши» мучительно переживал свой позор.

— Сколько дивизий вы привели с собой? — спросил он француза.

— Ни одной, — был ответ.

— Тогда зачем вы приехали? — вспылил Пилсудский. Генерал Вейган сделал вид, что не заметил панского хамства. Он не собирался препираться с этим потерявшим голову авантюристом. Его сюда послали для спасения трудной ситуации, он этим и займётся.

Генерал потребовал полевую карту и материалы фронтовой разведки.

Одного взгляда на карту было достаточно, чтобы понять: красные воюют на фу-фу. В частности, генерал сразу определил самое уязвимое место наступающих — Мозырскую группу. Как же они умудрились наступать по расходящимся направлениям? Вместо удара сжатым кулаком пытаться поразить растопыренными пальцами!

Война не терпит наплевательского отношения даже к самым незначительным мелочам. Поэтому война — высокое искусство, а не примитивное ремесло.

Вейган указал на самую мощную и маневренную группировку русских — Первую Конную. Будённого следовало сковать в боях, тем самым лишив наступающих основного преимущества. По его совету Литовскую, Галицкую и Луцкую группировки войск свели в один кулак и направили его в лоб Первой Конной. В итоге под городом Броды завязалось ожесточённое сражение.

В первые дни августа ход военных действий по-прежнему бодрил Москву. Поляки отступали. Даже осторожный Ленин в эти дни счёл возможным приоткрыть краешек глубоко продуманного плана: «Штыками прощупать, не созрела ли социалистическая революция пролетариата в Польше?» Сомнений вроде бы не оставалось: созрела.

30 июля в Белосток приехали из Москвы Ф. Дзержинский, Ю. Мархлевский, Ф. Кон, Э. Прухняк, И. Уншлихт. Они вошли в состав Временного революционного комитета Польши и рассчитывали через несколько дней оказаться в Варшаве.

1 августа Красная Армия освободила Брест-Литовск.

На следующий день Москва настолько уверовала в близкую победу, что на заседании Политбюро было постановлено переключить Юго-Западный фронт на Крым, на Врангеля. С добиванием поляков справится один Тухачевский.

Вечером 2 августа Сталин получил телеграмму Ленина:

«Только что провели в Политбюро разделение фронтов, чтобы Вы исключительно занялись Врангелем. В связи с восстанием на Кубани, а затем и в Сибири опасность Врангеля становится громадной… Я Вас прошу очень внимательно обсудить положение с Врангелем и дать Ваше заключение. С Главкомом я условился, что он даст Вам больше патронов, подкреплений и аэропланов».

Телеграмма показалась Сталину легкомысленной. Война — занятие серьёзное. Враг ещё не разбит, он по-прежнему опасен, словно раненый зверь.

По первым же впечатлениям Иосиф Виссарионович составил тревожное письмо в Центральный Комитет и, предостерегая от легкомыслия, требовал обратить внимание на состояние польского тыла.

Он писал:

«Ни одна армия в мире не может победить (речь идёт о длительной и прочной победе) без устойчивого тыла. Тыл для фронта — первое дело, ибо он, и только он, питает фронт не только всеми видами довольствия, но и людьми — бойцами, настроениями, идеями. Неустойчивый, а ещё более враждебный тыл обязательно превращает в неустойчивую и рыхлую массу самую лучшую, самую сплоченную армию. Тыл польских войск в этом отношении значительно отличается от тыла Колчака и Деникина к большой выгоде для Польши. В отличие от тыла Колчака и Деникина тыл польских войск является однородным и национально спаянным. Отсюда его единство и стойкость. Его преобладающее настроение — „чувство отчизны“ — передаётся по многочисленным нитям польскому фронту, создавая в частях национальную спайку и твёрдость. Отсюда стойкость польских войск».

Сталин предупреждал, что польский поход не будет «прогулкой», как бахвалились троцкисты из РВС.

«Вредно самодовольство тех, кто кричит о „марше на Варшаву“, тех, кто горделиво заявляет, что они могут помириться лишь на „красной советской Варшаве“».

Через несколько дней Иосиф Виссарионович набросал проект «Циркулярного письма ЦК РКП(б)». Он предложил рассмотреть его на заседании Политбюро, Москва, писал он, находится в плену недобросовестной информации командующего Западным фронтом и принимает безответственные решения «в сторону продолжения наступательной войны».

Сталин отчётливо сознавал, что на этот раз он возражает не только Троцкому, но и Ленину.

Телеграмма Ленина о разделении фронтов так подействовала на Сталина, что он с досадой стукнул по ней кулаком. В крайне раздраженном состоянии он принялся писать ответ.

После полуночи в Москву ушла сталинская шифровка:

«Вашу записку о разделении фронтов получил. Не следовало бы Политбюро заниматься пустяками. Я могу работать на фронте ещё максимум две недели, поищите заместителя. Обещаниям Главкома не верю ни на минуту, он своими обещаниями только подводит. Что касается настроения ЦК в пользу мира с Польшей, нельзя не заметить, что наша дипломатия иногда очень удачно срывает результаты наших военных успехов».

Раздражение Сталина, работающего на фронте, обеспокоило вождя. Он знал, что товарищ Коба никогда не жалуется на болезни, но в последние дни в Москве, готовя решение по Польше, он выглядел явно нездоровым.

Ответил Ленин деликатно:

«Не совсем понимаю, почему Вы недовольны разделением фронтов. Сообщите Ваши мотивы. Мне казалось, что это необходимо, раз опасность Врангеля возрастает. Насчёт заместителя сообщите Ваше мнение о кандидате. Также прошу сообщить, с какими обещаниями опаздывает Главком. Наша дипломатия подчинена ЦК и никогда не сорвёт наших успехов…»

Иосиф Виссарионович понимал, что Ленин говорит с чужого голоса. Что у него там за военные советники? Гнать надо таких советников!

В Москве не хотели слышать, что сопротивление поляков возрастает, а силы Красной Армии исчерпаны.

9 августа советскому командованию свалилась в руки неслыханная удача: удалось добыть два приказа самого Пилсудского. В них говорилось о наращивании сил за р. Вепрж и называлась дата нанесения удара — 16 августа. Казалось бы, следовало приготовиться к опережению удара. Ничуть не бывало! В штаб Юго-Западного фронта приходит распоряжение Троцкого: безукоснительно выполнять все приказы Тухачевского (камешек в огород Сталина). Тут же получено указание Тухачевского: передать 6-ю дивизию из Первой Конной на Врангелевский фронт.

В последние дни перед катастрофой советский фронт залихорадило от неожиданных приказов. Тухачевский требовал передачи ему всех войск Юго-Западного фронта (польское командование он по-прежнему в расчёт не принимал). Поспешил внести в победу свою лепту и «сам» председатель Реввоенсовета. Сначала он распорядился: «Первой Конной армии уничтожить противника на правом берегу Буга и на плечах бегущих 3-й и 6-й польских армий захватить Львов». Затем последовал столь же категорический приказ Хвесину, командующему Мозырской группой войск: «Форсировать Вислу и взять Иван-город!»

* * *

Ещё стучали телеграфные аппараты, ещё работали шифровальщики, как вдруг началось мощное наступление польских войск.

Генерал Вейган продуманно выбрал момент для внезапного удара. С утра 16 августа 4-я армия буквально вонзилась в чахлые порядки Мозырской группы войск. Оба советских фронта были разорваны и потеряли управление. В небе над побежавшими красноармейцами реяли американские аэропланы. За два дня боёв лётчики совершили 127 боевых вылетов, сбросили на красные части около 8 тонн бомб.

Наращивая силу удара, Вейган ввёл в сражение ещё и 5-ю армию генерала Сикорского.

Разгром советских войск стал полным.

Пилсудскому с его близким окружением Вейган сказал:

— Господа, теперь вы получили свою Марну. Продолжайте!

Внезапное воскрешение казалось бы наголову разбитой Польши получило в истории название «Чуда на Висле».

Французский генерал Вейган, выполнив свою задачу, немедленно уехал из Варшавы, оставив Пилсудского купаться в лучах славы. Ещё бы! Маленькая Польша сокрушила одну из самых крупных держав Европы. Это была первая победа польских войск за последние 200 лет. По условиям Рижского договора, подписанного в 1921 году, коварный Запад компенсировал почти все потери, понесённые в результате революции в Германии. В состав Польши вошли половина Белоруссии и четверть Украины. Советское правительство обязалось выплатить солидную компенсацию золотом и товарами. На долгие годы территория суверенной Польши стала базой бандитских формирований Балаховича и Тютюника, а также террористов Савинкова. Под крылышком Пилсудского свили гнездо националисты Грузии, Азербайджана, Калмыкии, Крыма, Средней Азии и Кубани.

А год спустя, в декабре 1922 года, в варшавской газете «Мысли народовы» ксендз Лютославский, депутат Сейма, приоткрыл краешек завесы, назвав тех, кто стоял за спиной Пилсудского (и Вейгана), науськивая их на истекающую кровью Россию. В своей гневной статье ксендз назвал Пилсудского послушным орудием международного сионизма, а все его «великие завоевания» на Востоке — одним из пунктов программы мирового еврейства. Самое поразительное при этом — автор статьи указывал на связь Пилсудского с… большевиками-сионистами из Москвы! Выходило, и Пилсудский, и Троцкий с Тухачевским действовали заодно, по одному тщательно разработанному плану!

* * *

А Троцкий продолжал голосить о «перманентной» революции и теперь носился с мыслью совершить прорыв на Востоке, через Азию. Он объявил: «Путь на Париж и Лондон лежит через города Афганистана, Пенджаба и Бенгалии». Неистовый разрушитель, он стремился только убивать, уничтожать, оставлять после себя одни кровавые обломки. И все его бредовые несбыточные планы обречена была питать своими иссякающими соками несчастная Россия, попавшая под безжалостный каток неистовых завоевателей Вселенной.

Всей ужасающей картины разгрома Иосиф Виссарионович не видел. Его гневные грубые телеграммы с фронта надоели и в Кремле, и в Реввоенсовете. 15 августа он получил вызов Крестинского, секретаря ЦК РКП(б), и выехал в тот же день.

Он заехал в наркомат и заперся в кабинете. На рабочем столе аккуратной стопкой лежали полученные документы. Потянувшись с дивана, он взял их и небрежно просмотрел. Ничего срочного не было.

Распоряжения председателя Совнаркома касались в основном вопросов быта. Ленин просил озаботиться установкой в Кремле небольшой телефонной станции, при которой нужно лишь набрать на диске номер, а не переговариваться с телефонной барышней (прообраз будущих «вертушек»).

Ещё одно письмо Ленина касалось личных дач.

«Не пора ли основать 1–2 образцовых санатория не ближе 600 вёрст от Москвы? Потратить на это золото. Но образцовыми признать лишь те, где доказана возможность иметь врачей и администрацию пунктуально строгих, а не обычных советских растяп и разгильдяев.

Секретно: в Зубалове, где устроили дачи Вам, Каменеву и Дзержинскому, а рядом строят мне к осени, надо добиться починки желдорветки к осени и полной регулярности движения автодрезин. Тогда возможно быстрое и конспиративное и дешёвое сношение круглый год. Напишите и проверьте. Также рядом совхоз поставить на ноги…»

Спрашивается, почему какими-то дачами должен заниматься нарком по делам национальностей? Он же не завхоз!

Сказывалась установившаяся привычка: что ни поручи — сделает.

Советская власть, как и всякая другая, оказывалась чрезвычайно падкой на комфорт. Недавние эмигранты, набившиеся в начальственные кабинеты, получили возможность пожить и для себя. Этому помогала система пайков, установленная Свердловым. На каждой ступеньке руководящей вертикали полагались привилегии за государственный счёт.

На даче в Зубалово Ленин так и не появился. Он приглядел имение Рейнбота в Горках и приказал капитально его отремонтировать.

Троцкий облюбовал поместье князей Юсуповых в Архангельском.

Каменев, помимо дач, занимал в Москве два особняка: один на 20 комнат, другой — на 15.

За вождями тянулась шушера помельче. Причём устраивались многочисленные родственники, любовницы, родственники любовниц.

Для тех, кому особняки были не по чину, для жилья получили лучшие московские отели. Само собой, на первом месте считался Кремль с его двумя корпусами: Кавалерским и Офицерским. Затем шёл «Националь», называемый «Первым домом Советов», и «Метрополь» — «Второй дом Советов». Обе эти гостиницы быстро превратились в неопрятные зловонные общежития.

В каждом «Доме Советов» — свои пайки и свои кухни. Охрана бдительно следила, чтобы сюда не проникали люди с улицы.

Обитатели «Второго дома» испытывали лютую зависть к тем, кому выпало жить в «Первом». Озлобленной местечковой крикливостью отличались три семьи Э. Склянского, занимавшие апартаменты на трёх разных этажах. Сам Склянский с очередной женой жил в особняке и к прежним семьям не заглядывал.

В заботах об удобствах новой номенклатуры работала «Комиссия по кремлёвским привилегиям». Был образован специальный валютный фонд «для лечения товарищей за границей». В Кремле разрастался гараж служебных лимузинов. Существовали чёткие инструкции, кому из вождей полагались для поездок по стране отдельные вагоны или отдельные поезда.

Искренне полагая, что их жизнь принадлежит партии и народу, руководители республики Советов бережно сохраняли этот ценнейший капитал.

* * *

…Иосиф Виссарионович с трудом воспринимал развитие событий: появление испуганной Нади, хлопоты врачей, переезд в Солдатенковскую больницу. Ленин сам позвонил профессору Розанову, выдающемуся клиницисту. Диагноз был отвратительный: срочно требовалась широкая резекция слепой кишки. К этому прибавился ещё аппендицит.

Своему питанию Иосиф Виссарионович никогда не уделял серьёзного внимания. Сказывалось тяжёлое голодное детство, беспробудное пьянство дебошира отца и грошовые заработки терпеливой матери, ходившей мыть полы в богатых домах.

Операцию Иосиф Виссарионович перенёс тяжело. Улучшение наступило только на пятый день.

На плечи Нади, молоденькой жены, свалились постоянные заботы. Она отдавалась им с трогательным самозабвением. Её вдохновляло сознание своей необходимости этому немолодому суровому человеку, которому она вверила свою судьбу.

К началу IX партконференции Иосиф Виссарионович всё ещё находился в больнице. К тому времени в партийных и военных кругах разгорелся ожесточённый спор о виновниках поражения под Варшавой. Сталин обратился к президиуму конференции с письмом.

«Заявление т. Троцкого о том, что я в розовом свете изображал состояние наших фронтов, не соответствует действительности. Я был, кажется, единственный член ЦК, который высмеивал ходячий лозунг о „марше на Варшаву“ и открыто в печати предостерегал товарищей от увлечения успехами, от недооценки польских сил. Достаточно прочесть мои статьи в „Правде“».

Далее он написал, что Реввоенсовет и командование Западного фронта зачем-то объявили на весь мир о взятии Варшавы.

Сталин во всеуслышание объявил виновниками сокрушительного поражения не только Троцкого с Тухачевским, но и Ленина.

Вождь, надо отдать ему должное, нашёл в себе силы признать свою ошибку. Правда, сделал он это с одной присущей ему оговоркой. Выступая на конференции, он сказал:

— Мы встретили большой национальный подъём мелких буржуазных элементов, которые по мере приближения к Варшаве приходили в ужас за своё национальное существование. Нам не удалось прощупать действительного настроения пролетарских масс и в батрачестве и в рядах промышленного пролетариата Польши.

С тех пор в отношениях Ленина со Сталиным — это бросалось в глаза всем — проскочила огромная чёрная кошка.

Ни тот, ни другой внешне старались ничем не выдавать возникшего отчуждения. А порою всячески демонстрировали неизменность прежних товарищеских отношений. И даже заботливость. Так, примерно год спустя Надю Аллилуеву, жену Сталина, продолжавшую работать в секретариате Ленина, «вычистили» из партии. Причина? Недостаточная политическая активность. На её исключении особенно настаивал Арон Сольц, которого многие считали «совестью партии». Скорей всего, Надежда Сергеевна и в самом деле не отличалась общественной активностью. Она только что родила ребёнка (сынишку Василия), кроме того на её плечах лежало домашнее хозяйство такого строгого человека, как Сталин. Несправедливое решение исправил сам Ленин, сердито отчитав не в меру ретивого Сольца.

И — ещё. Семейный человек, Сталин продолжал жить в скромной двухкомнатной квартирке. Партийная знать в это время занимала барские особняки и поместья. Луначарский, сам имевший роскошную трёхэтажную квартиру, набитую произведениями искусства, написал Ленину, указав ему на жалкие жилищные условия Генерального секретаря партии. Сам, жена, ребёнок да ещё шумная беспокойная тёща… Ленин обратился к начальнику своей охраны Абраму Беленькому и поручил ему приискать для Сталина более приличное жильё. Сталинская семья переехала в трёхкомнатную квартиру и никуда из неё уже не выезжала. Правда, в посёлке Зубалово для Генерального секретаря была отремонтирована дача. Иосиф Виссарионович переехал туда со всей своей многочисленной родней. Там в 1926 году Надежда Сергеевна родила дочку Светлану, любимое дитя Сталина, доставившее ему, стареющему отцу, немало радости и огорчений…

Ехать в санаторий, как того требовалось после такой тяжёлой операции, Сталин отказался наотрез — не любил лечиться.

Он появился на работе, осунувшийся, бледный, избегал смотреть собеседникам в глаза и постоянно окутывался клубами дыма. Отсутствия его как будто никто и не заметил. Впрочем, Радек, столкнувшись с ним и наспех пожимая руку, на ходу сострил:

— Я гляжу: как врачи ни лечили, а больной всё-таки взял да и выздоровел. Ну, поздравляю. Очень рад.

И побежал дальше.

Когда умирал Ленин…

Бои под Каховкой и на Перекопе сломили отчаянное сопротивление белогвардейцев. Кинувшись на побережье, остатки армии барона Врангеля стали лихорадочно грузиться на корабли. Вооружение бросалось. Солдаты и офицеры спасали себя.

Однако кровопролитию ещё не виделось конца.

В разорённом Крыму началась лихорадочная приборка. Этот райский уголок требовалось поскорей очистить от тех, кто ещё недавно держал в руках оружие и не забыл, как с ним обращаться. На пароходах, увозивших армию Врангеля, место нашлось далеко не всем. Оставшиеся на берегу, проводив дымки в безбрежном море, стали устраиваться кто как смог. Далеко не все из воевавших в белой армии хотели отправляться в эмиграцию. Многие надеялись, что им даст убежище и приют родимая земля. Кое-кто рассчитывал на замирение, на покаяние, на прощение.

Совсем иначе были настроены победители.

Верховную власть в завоёванном Крыму осуществляли Б. Кун, Г. Пятаков и Р. Землячка — все трое «пламенные революционеры». Бела Кун менее года назад возглавлял советскую власть в Венгрии. Продержалась она недолго, несколько недель, но и за это время он продемонстрировал неслыханную жестокость и залил Венгрию кровью.

Эфроим Склянский, заместитель Троцкого, прислал властителям Крыма телеграмму, призывая их не поддаваться расслаблению от наступившего мира:

«Война продолжается, пока в красном Крыму останется хоть один белый офицер».

Бела Кун мгновенно ощутил прилив палаческих сил. Указание из Москвы предписывало ему сесть на своего любимого конька. Он вспомнил золотые деньки в Будапеште и обнародовал свой «универсал», объявив притихшим жителям Крыма:

«Товарищ Троцкий сказал, что не приедет в Крым до тех пор, пока хоть один контрреволюционер останется в Крыму!»

Первым делом взялись за оставленные белыми лазареты. Раненых выволакивали из палат и приканчивали во дворах, в сараях, в подвалах, пощады не получил никто. Однако оставалась ещё масса военнослужащих, переодевшихся, спрятавшихся, затаившихся. Как их выманить из укрытий? На помощь пришёл генерал Брусилов. В крымских газетах появилось его «Обращение» ко всем, кто не сумел и не захотел уехать на чужбину. Генерал призвал их без страха явиться на регистрацию и заверял своим честным словом, что с их голов не упадёт и волоса. Советская власть не станет унижать себя мщением побеждённым. Поверив генералу, оставшиеся офицеры потянулись на регистрационные пункты. Таких оказалось более 100 тысяч. «Пламенные революционеры» с довольными ухмылками потирали руки. Сами заявились! Всех выявленных офицеров пустили под пулемёты. Генерал оказался подонком и подло обманул. Либо обманули его.

Солнечный Крым превратился в гигантскую могилу. Расстрелянными были завалены старые генуэзские колодцы. Много трупов сброшено в море. В Севастополе прямо на причалах убили 500 портовых грузчиков. Кто-то донёс, что они помогали уезжавшим в эмиграцию грузить вещи. Разбираться, кто помогал, а кто не помогал, у палачей не хватало времени.

Заслуги Б. Куна и Р. Землячки по очищению Крыма были отмечены боевой наградой — орденами Красного Знамени. Брусилов получил достаточно валюты и с женой отправился в Карловы Вары.

Стремление очистить Крым от нежелательных элементов имело дальний, до поры до времени скрываемый прицел.

Задуманный троцкистами план начал осуществляться в последний год жизни Ленина. Вождь был полностью парализован, однако жизнь в нём ещё теплилась. Этим следовало воспользоваться.

В адрес советского правительства поступило обращение, подписанное тремя известными деятелями того времени. Это были писатель Л. Квитко, журналист М. Кольцов и профессор Московской консерватории А. Шор. Они предлагали образовать в Крыму Еврейскую Советскую Республику. Евреи, доказывали они, народ теплолюбивый, солнечный полуостров прямо-таки предназначен для обитания там детей Израиля. Кроме того, авторы проекта гарантировали всемерную поддержку богатейших кругов США. Они назвали организацию Гувера «АРА» и банк «Джойнт сток».

Началась организационная суета.

Влиятельный банк «Джойнт сток» раскрыл свои хранилища золота. Гешефт был выгоден прежде всего материально. На средства «Джойнт сток» в Крыму возник Союз колонистов «Бундестрой», образовался еврейский потребительский кооператив «Самодеятельность», деятельно засуетилось Общество содействия землеустройству евреев-тружеников «Озет».

Столицей намечаемой республики решено было объявить город русской славы Севастополь.

К великому сожалению учредителей, немедленно возникло множество помех. И все нешуточного плана.

Прежде всего, само население Крыма. Там издавна обитали татары, немцы, греки, болгары. Жили, само собой, и русские. Угадать их реакцию было совсем нетрудно. В Крыму с наступлением зимы вдруг разразился жесточайший голод. За несколько ледяных месяцев вымерло более 100 тысяч человек. Спасительная весна рано погнала зелень. Народ радостно набросился на дары земли. Летом шок от голода мог притупиться, поэтому следовало торопиться.

Из Соединённых Штатов в Крым пожаловал М. Розен, один из руководителей «Джойнта». У него состоялась встреча с А. Гавеном, председателем ВЦИК Крыма. Разговор шёл на идиш. Собеседники договорились «выделить для еврейских поселенцев пустующие земли». Имелось в виду, что новоселы вопьются в землю и преобразят этот сжигаемый солнцем кусок земли. Недостаток воды? Проведём, доставим. Денег для этого достаточно. Доверительное соглашение было завершено крепким рукопожатием и радостным объятием.

В Москве дерзкая мысль нашла поддержку на самом верху: Троцкий, Зиновьев, Каменев, Бухарин, Рыков, Чичерин, Цурюпа. Руководящая «Правда» напечатала статьи Н. И. Бухарина, М. И. Ульяновой и некоего Абрама Брагина, близкого обоим человека.

Организаторы торопились — Ленин умирал.

Осенью 1923 года в Сокольниках открылась сельскохозяйственная выставка. Особенно хвалиться было нечем, страна голодала. И всё же в одном из павильонов можно было увидеть сказочное изобилие. Этот павильон так и назывался: «Еврейский».

В один из дней на выставку привезли едва живого Ленина. Страшно было смотреть, что сделала безжалостная болезнь с этим человеком. Вождь походил на живые мощи, голова не держалась на исхудавшей шее, он беспрестанно водил глазами и показывал язык. Грузная Крупская, толкавшая инвалидную коляску, «перевела» хозяевам выставки мнение своего мужа: «Ильич в восторге!»

Морозным январским днём 1924 года важный вопрос вынесли на обсуждение Политбюро. Проект Постановления был подготовлен. Докладчиком выступал М. И. Калинин. Аппетиты создателей Израиля к этому дню заметно возросли. Помимо Крыма в состав Еврейской Советской Республики планировалось включить южные области Украины, а также Абхазию и российское побережье Чёрного моря с городом-курортом Сочи.

Иосиф Виссарионович, Генеральный секретарь и дважды нарком, давно следил за лихорадочной вознёй троцкистов-сионистов. Он располагал сведениями, что недавно в Москве тайно побывал банкир Феликс Варбург, зять Якоба Шиффа. Он имел ряд конфиденциальных встреч. Его собеседниками были Вайнштейн — член коллегии наркомата финансов, Димманштейн — заместитель заведующего отделом ЦК партии, Коробков — директор Внешторгбанка, Канцелленбоген — член правления Госбанка, Миндлин — учёный секретарь Госплана, Шейнман — нарком торговли. Высокий гость с воодушевлением поведал, что вопрос о захвате Крыма горячо обсуждается еврейской мировой общественностью. 49 известных писателей Запада обратились с призывом начать сбор средств. Финансовые проблемы, связанные с освоением Крыма, обсуждались на Еврейском конгрессе в Филадельфии (5 тысяч делегатов). Близкое участие в этом принимали представители 200 богатейших семейств Соединённых Штатов. Идея создать Израиль в Крыму пришлась по сердцу таким деятелям, как Рузвельт и Гувер.

Банк «Джойнт сток» выделил первый транш на освоение Крыма — 15 миллионов долларов.

Собеседники подробно обговаривали документ, который предстояло утвердить на заседании Политбюро. Особенное внимание уделялось первому параграфу Постановления, самому важному. В нём шла речь о массовом переселении евреев в Крым. В числе исходных документов фигурировала «Записка» по этому вопросу за подписью Ленина. Иосиф Виссарионович этому нисколько не удивился. За парализованного Ленина над «Запиской» трудились трое: Розен, Брагин и Бройдо, работник наркомата по делам национальностей.

С резкой критикой замысла сионистов выступил Смирнов, нарком земледелия. Он предостерёг от поспешного решения такого сложного и опасного вопроса. Уже сейчас в Крыму заметно волнение местных татар. Насторожились и немцы (а их в Крыму более 50 тысяч). А если прознают ещё и абхазы? Смирнов уверенно предсказывал кровавейшее обострение национального конфликта. Грянет Вторая Крымская война!

Вопрос удалось сплавить в специальную комиссию — вернейшее средство утопить любое дело.

Как ни секретничали опытные гешефтмахеры, шила в мешке утаить не удалось. В Крыму заволновались местные татары и немцы-колонисты, живущие там с давних лет. Лидер татарской националистической партии «Милли-Фирка» В. Ибраимов сделал решительное заявление. В качестве ответной меры Ларин сочинил письмо в секретариат ЦК РКП (б), в котором обвинил татарского лидера в буржуазном национализме. Ларина активно поддержал председатель Комиссии ЦК по антисемитизму Бухарин. В итоге В. Ибраимов оказался на Лубянке. Там с ним долго церемониться не стали и расстреляли на третий день.

Вслед за этим ОГПУ спешно подготовило судебный процесс «63-х» (бросив в камеры цвет татарской интеллигенции). После сурового приговора началась деятельная зачистка Крыма от татар.

Всё же кое-кому посчастливилось избежать расстрельных подвалов. Но с Крымом им пришлось расстаться навсегда. Именно той суровой зимой на Урале нашли свою постоянную прописку более 20 тысяч крымских татар.

ВЦИК под председательством «доброго дедушки» Калинина принял специальный Закон, отдав земли Крыма «для нужд переселения». Территория, очищенная от татар и немцев, составляла 375 тысяч гектаров. На них предстояло справить новоселье 100 тысячам евреев. Это был первый этап колонизации — задел. Насчёт Одессы и Сочи было сказано: «Потом!» В складывающейся обстановке важно было «зацепиться».

Новосёлам сильно повредила смерть Ленина. В своей клятве у гроба скончавшегося вождя Генеральный секретарь партии предложил народу и стране совершенно новую политику советского руководства. Свежий ветер перемен ощутимо почувствовался всеми. В Кремле и на Старой площади загуляли сквозняки, выдувая прежний затхлый дух. Кое-кому сделалось слишком стеснительно, неудобно. Сталина уже успели изучить достаточно: этот немногословный человек обещаний на ветер не бросал.

Еврейское лобби в СССР прибегло к излюбленным уловкам. В продолжавшихся переговорах с «Джойнтом» была достигнута договорённость о займах. Экономика Страны Советов, и об этом знали все, крайне нуждалась в притоке свободных средств. Поступление таких средств гарантировал банк «Джойнт». Комбинация предлагалась простейшая: правительство СССР выпускает государственные облигации на обговорённую сумму займа, а финансисты США немедленно покрывают всю их стоимость. Среди влиятельных гарантов назывались имена Рокфеллера, Маршалла, Варбурга, Рузвельта, Гувера и др. Смидович, выступая на заседании Совета национальностей, утопил главный смысл комбинации в изложении технических деталей финансовой сделки. Банк «Джойнт» обязывался в течение 10 лет выплачивать по 900 тысяч долларов в год. Предусматривались и дополнительные суммы — по 500 тысяч. Условия были щадящими: по 5 процентов годовых. Выплата задолженности начиналась только в 1945 году и растягивалась до 1954 года.

С американской стороны документ подписал Ф. Варбург.

Смидович объявил, что первые 20 миллионов долларов уже поступили на счета Госбанка.

Игра была, в общем-то, сделана — финансовый крючок советской стороной заглочен.

Явное коварство сквозило в том, что ни в одном официальном выступлении ответственных лиц ни словом не упоминалось тревожное словосочетание: «Крымский проект». Но в документах этот важный термин существовал. Собственно, под него и отпускались такие деньги.

* * *

Одним из первых, кто уловил преступный умысел финансовых гешефтмахеров, был Киров. У себя в Ленинграде он довольно бесцеремонно истреблял сионистское подполье. Сталин поддерживал своего друга, «брата любимого». Выстрел Николаева поставил точку в начавшемся завоевании Крыма. Сворачивая свою деятельность и трусливо уползая в норы, сионисты успели организовать в Крыму всего лишь два еврейских района.

А вскоре начались слишком «громкие» судебные процессы…

«Крымский проект» воскрес после Победы над Гитлером. Чрезвычайно активизировался Еврейский Антифашистский Комитет (ЕАК). Распухшая от золота Америка обещала на этот раз 10 миллиардов долларов. Переговоры вёл Гарриман, посол, разведчик, хозяин пронырливой «Гаранта траст». План Сиона наложился на выселение татар из Крыма. Ответом Сталина стали преследования космополитов, расправа с деятелями ЕАК и «Дело врачей».

История с Крымом тянулась еще много лет. Только в 1954 году (срок окончательных расчётов по давнему займу!) затаившийся троцкист Хрущёв одним росчерком пера разрубил узел: он отдал Крым Украине. Дальнейшие события показали, что в этом таился дальний и глубокий смысл.

Сионисты, даже проигрывая с треском, никогда не отказываются от своих выверенных планов…

* * *

Последний год своей жизни Ленин полностью находился под управлением Крупской. Обречённо больной и совершенно беспомощный, он зависел от ухода. Ближайшими же людьми Крупской считались два «Лёвушки»: Троцкий и Каменев. Тот и другой пользовались именем вождя революции словно дубиной, сокрушая противников всех своих планов.

Потерпев провал с организацией Израиля в Крыму, Троцкий предпринял ещё одну попытку совершить прорыв в Европу (не осознав до конца причины недавнего краха под Варшавой) и в очередной раз опозорился сам и забросал грязью репутацию молодого советского правительства.

Свою новую авантюру председатель РВС назвал «немецким Октябрём». Основной упор делался на возможности Коминтерна.

К тому времени (шел год 1923-й) многострадальная Германия изнемогала под бременем Версальских санкций. Победители американцы причислили и эту страну к своим трофеям и методично выкачивали из неё все оставшиеся соки. Изнемогая от голода и унижения, немцы не смели и помыслить об активном протесте: по условиям Версальской конференции им было строжайше запрещено иметь армию и флот.

В оккупированной Германии господствовал доллар, превратив немецкие деньги в вороха ничего не стоящей бумаги.

В этих условиях стремительно росло влияние коммунистов. Идеи национального реванша питали молодёжь и обеспечивали приток в организации свежих нетерпеливых сил.

«Немецкий Октябрь» задумывался и как мощный фугас против ненавистного Сталина.

Сразу после XII съезда Троцкий затворился с Зиновьевым в своём кабинете на Знаменке. Оба знали, что Ленин обречён. Успех в Германии мгновенно изменит ситуацию и в партии, и в стране. «Корявый Оська» будет выглядеть жалко со своей плохо образованной ордой презренных гоев. Его тогда можно будет вообще сбросить со счетов. Победитель имеет право на диктат.

Первоначальная договоренность не касалась деталей. Оба лидера возлагали надежды на разветвлённую сеть Коминтерна. Само собой, в Германию следует послать надёжных и преданных товарищей. (Назывались имена Уншлихта, Ларина, Берзина, Мархлевского, Петерса.) Потребуется и человеческая масса, в этом свете уже с сегодняшнего дня начать поиски тех, кто знает немецкий язык. Возражения щепетильного Чичерина? На него имеется хорошая управа: Карахан. Да и Радек может хорошенько стукнуть кулаком!

О том, откуда брать необходимые деньги, собеседники не тревожились: в стране только что завершилось невиданное ограбление церквей. Склады Гохрана ломились от конфискованных сокровищ.

План подготовки «немецкого Октября» стал на повестке дня очередного заседания секретариата Коминтерна. У немецких коммунистов сильны позиции в Центральной Германии, в Саксонии и Тюрингии. Принимались в расчёт и притязания на оккупацию французами Рейнской области. Сеть нелегалов Коминтерна была раскинута по всей стране. Центрами взрыва были намечены два крупных города: Гамбург и Мюнхен. Усилия правительства раздвоятся с первых же часов, что значительно облегчит вступление в борьбу конспиративных групп в других районах.

— Мы ошиблись в 1920 году, — заявил Троцкий. — Теперь — положение совсем иное. Германия может быть захвачена одним ударом. Из полуазиатской России мы выйдем на широкую дорогу европейской революции. Она приведёт нас к революции мировой!

Он уже распорядился начать переброску красной конницы к границам Польши. Воспротивится Пилсудский? Плевать! Пройдём по Виленскому коридору.

— Пульс мировой революции пора щупать штыком, — разглагольствовал Троцкий. — Я уже физически слышу шаги мировой истории. Нас ждут на Рейне!

Для инструктажа в Москву был вызван лидер немецких коммунистов Брандлер. Его ознакомили с планом подготовки террористов. Небольшими группами они начнут убийства офицеров полиции и рейсхвера. Это сильно деморализует власти. Сил для начала революции вполне достаточно: 350 тысяч коммунистов, 11 тысяч винтовок, 2 тысячи револьверов, 150 пулемётов.

Датой начала восстания — «Днем X» — было назначено 23 октября.

23 сентября Троцкий выступил в «Правде». Он решил порассуждать о судьбах не только обречённой Европы (так он считал), но и всего человеческого рода.

«Жизнь, даже чисто физиологическая, станет коллективно-экспериментальной. Человеческий род снова поступит на радикальную переработку и станет объектом сложнейших методов искусственного отбора и психофизической тренировки».

Вопрос о «немецком Октябре» поступил на обсуждение Политбюро. Для руководства восстанием был создан «Ревком Коминтерна»: Пятаков, Радек, Крестинский. Кроме них решено командировать в Германию Куйбышева, Рудзутака, Лозовского, Шацкина, Цейтлина, Стецкого.

На проведение всего мероприятия отпускалось 500 тысяч фунтов стерлингов.

Немецкие коммунисты с нетерпением ждали сигнала от «Гриши», т. е. Зиновьева, главы Коминтерна.

Внезапно от «Гриши» пришло сообщение, что «День X» переносится. По стране помчались курьеры, сообщая новость на места.

Стало известно, что из Москвы приезжают Менжинский, Ягода, Трилиссер. Затем к ним присоединились крупные военные: Вацетис и Тухачевский (он приехал с паспортом на имя Полянова).

Срочно приступили к организации Германской ЧК. Руководить этим ведомством приехал некто Скоблевский (он же — Горев, Близниченко, Гельмут). Это был латыш Вольдемар Розе, участник подавления Кронштадтского мятежа, жестокий палач, которого побаивался сам Крестинский, полпред в Германии.

В этот исключительно важный момент произошёл диковинный, трудно объяснимый сбой: о переносе «Дня X» не сообщили только в Гамбург. Восстание там началось 23 октября. Рабочие батальоны заняли несколько полицейских участков, но подверглись атаке отрядов рейсхвера. Помощи из соседних городов восставшие не получили — там готовились к выступлению 8 ноября.

В течение трёх дней рабочие Гамбурга сражались с армией. Силы были слишком неравны. Солдаты под командованием генерала фон Секта разгромили восставших. Руководитель немецкого рабочего класса Э. Тельман успел укрыться в подполье и вскоре оказался в Москве.

* * *

В Мюнхене мятеж начался в назначенный день — 8 ноября. Однако восставшие ограничились тем, что маршировали по улицам города. Во главе их колонн шествовал знаменитый генерал Людендорф. Войска фон Секта быстро покончили с мятежом. Зачинщики были арестованы и преданы суду. Главарь путча оказался в Ландсбергской тюрьме.

Звали его Адольф Гитлер.

В том году Николай Иванович Ежов обустраивался в далёком Семипалатинске и о «германской затее» знал лишь понаслышке. Теперь же время прояснило многое. Намерение Троцкого «прыгнуть в Европу» дорого обошлось советскому государству. В подготовку мятежа вбухали всё, что удалось выскрести из церковных хранилищ. Золотой запас страны сократился до ничтожного уровня. Большой удачей можно считать бегство засланных в Германию руководителей. Арестованы были только двое: Радек и Скоблевский. Остальные вовремя улизнули. Радека поместили в тюрьму Моабит, а над Скоблевским устроили суд в Лейпциге. Палач из ВЧК был приговорён к повешению, но его удалось не то обменять, не то выкупить… Причинами скандального провала никто всерьёз не интересовался. Ну, не удалось… подумаешь! Не в первый раз!

Козлом отпущения негласно выставили Радека. Он не справился с порученным заданием. Пустопорожний человек, он умел лишь болтать и бросать призывы. Так было и в Берлине. На митингах он пламенно провозглашал: «Мы теперь не Московия и не Совдепия. Мы — авангард Мировой Революции!» И требовал создать «единый красный фронт пролетарской революции от Волги и до Рейна!»

«Германская затея», как теперь выяснялось, осуществлялась на двух уровнях: официальном, но потаённом, на подпольном, но известном многим. Стало известно, например, что в самом конце июля в Германию выезжали Н. Крестинский, заместитель наркома иностранных дел, и А. Розенгольц, нарком финансов. В Берлин они прибыли инкогнито, и на частной квартире имели встречу с… канцлером Веймарской республики В. Куно.

Что за этим скрывалось?

Зачем понадобилась такая маскировка?

Ведь с тем же Тельманом «товарищи из Москвы» встречались почти открыто!

Однако больше всего Ежов ломал голову вот над чем: имелись ли в те времена контакты между Гитлером и Троцким? (Должны, должны были существовать!) Иначе как объяснить, что стоило Троцкому потерять свой архиважный пост председателя Реввоенсовета, так Гитлера тут же выпустили из тюрьмы? (Хотя сидеть ему еще оставалось почти четыре года.) Такая синхронность невольно наводила на серьезнейшие подозрения!

Положение в Германии сильно подорвало позиции Троцкого.

А через два месяца не стало Ленина.

Положение Троцкого становилось крайне шатким. На одном из пленумов ЦК партии слова попросил рабочий Н. Комаров. Речь его была краткой, но опасной. Он напомнил сидящим в зале, что Троцкий не имеет права называться «настоящим» большевиком. Когда он вступил в партию? Осенью 1917 года… Да и говорит ли поведение этого человека о том, что он сторонник правильного курса в государстве? Сомнительно.

Тогда, во время пленума, Троцкий гневно выбежал из зала и демонстративно хлопнул дверью.

Складывать оружия он не собирался. В сильную бурю чаще всего ломаются могучие дубы, слабенькие же лозинки гнутся по земле и снова выпрямляются. Троцкий посчитал, что настала пора сменить тактику борьбы. Вскоре в печати появился документ, подписанный 46 троцкистами. В нём объявлялось, что самым верным барометром партии является настроение молодёжи. Предлагалось также «вернуться к ленинским нормам партийной жизни», т. е. отменить решение X съезда о запрещении фракций, блоков и платформ. Трудности Троцкого осложнялись отсутствием повседневной связи с тем, кто направлял его действия. Многое приходилось разрешать на свой страх и риск. Постоянно сознавая себя уполномоченным сионизма в гоевской России, Троцкий решил использовать своё оставшееся влияние и законодательно закрепить положение евреев в завоёванной, но не окончательно покорённой стране.

Он сам подготовил документ, назвав его «Декретом о самой угнетённой нации». Это был государственный закон об исключительном положении евреев в СССР. Преимущества этой нации перед всеми остальными (в первую очередь, конечно, перед русскими) касалось самых разнообразных сторон жизни: от назначений на руководящие посты до внеочередного получения квартир.

Декрет провалился. На заседании Политбюро при голосовании не хватило всего одного голоса.

Зато прошло предложение о создании «Комиссии ЦК по антисемитизму». Ее возглавил Бухарин.

Осуществилась также идея Ю. Ларина (Лурье) о включении в программу для поступающих в высшие учебные заведения обязательного экзамена по антисемитизму.

При этом не следует забывать, что в центре Москвы, в Псковском переулке, работал хорошо сколоченный аппарат Центрального Комитета Еврейской коммунистической партии (одна из составных частей Коминтерна). Эта партия имела низовые организации во всех крупных учреждениях (особенно в наркоматах), выпускала газеты и журналы на идиш, издавала массу книг.

Город Гатчина тогда всё ещё назывался Троцком…

Достаточно изучив Троцкого, Иосиф Виссарионович выбрал правильную тактику. Таких, как Троцкий, не надо ни удерживать, ни подталкивать — они сами выкопают себе яму и свалятся туда с позором.

Сталина возмутила гнусная попытка Троцкого использовать в своих шкурных интересах даже саму смерть Ленина (хотя все знали о том, под каким влиянием Троцкого находился вождь партии в период своей болезни). Всерьёз обеспокоенный возраставшей к нему ненавистью, Троцкий вдруг объявил, что основная вина за «издержки Великого Октября» полностью лежит на основателе большевистской партии. «Ленин несёт полную ответственность и за революцию, и за „красный террор“, и за гражданскую войну. И будет её нести во веки веков!»

Разгром

После смерти Ленина удалось создать Комиссию ЦК партии для ревизии военных дел. Её возглавил Куйбышев.

Комиссия вскрыла, что Троцкий, маскируясь интересами народного хозяйства, стремительно уничтожает нашу армию. Численность её рядов уже сократилась в десять раз! С другой же стороны, вместо боевых полков и дивизий он исподволь формирует воинские части по национальному признаку: латышские, татарские, грузинские, еврейские. Эта подлая затея Троцкого не оставляла никаких сомнений: незадачливый диктатор готовится к войне с русским народом, рассчитывая опереться на взрыв национализма.

Многочисленные сторонники Троцкого мгновенно уловили, какие тучи собираются над головой их кумира.

В те времена В. А. Антонов-Овсеенко возглавлял Главное Политическое Управление Красной Армии. Нисколько не маскируясь, он громогласно заявил:

— Если тронут Троцкого, на его защиту встанет вся Красная Армия!

Это была открытая угроза всем, кому диктатор с клочковатой бороденкой стал поперёк горла. Троцкисты говорили с партией и народом с позиции силы.

Положение создалось критическое, угрожающее.

Иосиф Виссарионович присматривался к своему окружению, выбирая человека, способного обуздать обнаглевших негодяев.

В эти дни от Ворошилова шли письмо за письмом. Клим находился в Ростове, командовал войсками Северо-Кавказского военного округа. Издёрганный невыносимой обстановкой в армии, он просил отпустить его на «гражданку». Ему хотелось поехать в Донбасс, на хозяйственную работу.

«Ах, Клим, Клим! Неужели совсем ослеп? Не отдадим мы нашу армию всяким Овсеенкам и Дубовым, Гамарникам и Фельдманам!»

Ворошилов был человеком верным, однако авторитета ему не хватало. Иосиф Виссарионович вызвал с Украины М. В. Фрунзе.

Старый большевик-подпольщик, приговорённый царским судом к смертной казни, Фрунзе, во-первых, обладал мощным влиянием в армии, а, во-вторых, находился на ножах с Троцким.

Как и Сталина, партия посылала Фрунзе на самые ответственные участки фронта. И везде у него начинались столкновения с председателем РВС. Война — занятие серьёзное, и Михаил Васильевич не выносил опереточных приёмов Троцкого. Разгневанный диктатор, угнетая строптивого военачальника, опускался до настоящей низости. Однажды по его распоряжению поезд Фрунзе, прибывший в Москву из Средней Азии, окружили части особого назначения и подвергли унизительному обыску. Искали, как потом выяснилось, золото и драгоценности, якобы похищенные в Бухаре, во дворце эмира.

Очищая аппарат Реввоенсовета от троцкистов, Фрунзе первым делом убрал многолетнего и непотопляемого Склянского. Слетели с насиженных мест и другие приспешники диктатора. Своим заместителем Михаил Васильевич захотел видеть легендарного героя гражданской войны Г. И. Котовского.

Далеко идущие цели преследовало и создание в Москве «придворной» пролетарской дивизии с хорошо подобранным комсоставом. Казармы пролетариев разместили в самом центре Москвы и с таким расчётом, чтобы они прикрывали Кремль с трёх сторон.

Что скрывалось за последней акцией Троцкого, вдруг выступившего с прямо-таки людоедской речью на XIII съезде партии?

Ежов считал, что на такой самоубийственный поступок диктатор решился самостоятельно. Никакой ХОЗЯИН не мог дать санкции на подобное саморазоблачение.

Всё говорило о том, что почва ускользает из-под ног кровавой марионетки, не справляющейся со своими международными обязательствами.

* * *

XIII съезд партии собирался в крайне напряженной обстановке.

Сказывалась недавняя смерть Ленина. Невыносимы становились и результаты преступного хозяйничанья троцкистов. В стране торжествовал НЭП, продолжалось обнищание трудящихся, росло возмущение народа наглой роскошью нуворишей.

По мнению троцкистов, России следовало придерживаться своего пути развития. Они настаивали на так называемой «товарной интервенции», предлагая закрыть все собственные предприятия, а необходимые товары закупать у зарубежных производителей. Они считали, что свободная внешняя торговля создаст в стране здоровую конкуренцию и послужит мощным толчком для развития товарооборота. Кое-что им уже удалось осуществить: год назад Пятаков, заместитель председателя ВСНХ, своим приказом увеличил розничные цены с целью, как он подчеркнул, получения наибольшей прибыли. Итоги этого авантюрного новшества были катастрофическими: мгновенно сократилась покупательная способность населения и настал «кризис сбыта», возросла инфляция и участились задержки заработной платы, предприятия стали понемногу закрываться, выбрасывая на улицу массы безработных.

Иосиф Виссарионович к тому времени пришёл к выводу, что с такими, как Пятаков, спорить бесполезно, их следует безжалостно разоблачать как заматерелых контрреволюционеров. Ввязываться с ними в спор — всё равно что стричь грязную свинью: много вони и нечистот, а шерсти никакой. Они ж привыкли к болтовне! С какой стати подхватывать их правила игры? Нет, нам некогда заниматься безудержной болтовнёй. Партия настраивалась на большую созидательную работу. Прежде всего требовалось восстановить разрушенную промышленность, а для этого необходимо максимально ограничить частный капитал. Из деревни следовало решительно изгнать ростовщика и помочь развитию кооперации. Серьёзного внимания требовали и насущные вопросы партийного строительства.

Сейчас, перебирая давние документы, Николай Иванович Ежов приходил к выводу, что фронт троцкистов ощущал угрозу своему существованию и, собрав силы, пытался переломить настроение не столько в партии, сколько в народе. Все заявления троцкистов, имеющих влияние и власть, печатались в «Правде» и носили угрожающий характер.

К. Радек:

«Мы не можем молча следить за тем, как подрываются силы борца, являющегося мечом Октябрьской Революции. Хватит бесчеловечной игры со здоровьем и жизнью тов. Троцкого!»

В. Антонов-Овсеенко:

«Так не может долго продолжаться. Остаётся одно — апеллировать к крестьянским массам, одетым в красноармейские шинели, и призвать к порядку зарвавшихся вождей!»

Л. Троцкий:

«Перед уходом я хлопну дверью на весь мир. Тем, кто нас заменит, придется строить на развалинах, среди мёртвой тишины кладбища».

В такой тревожной обстановке началась работа очередного съезда партии.

С отчётным докладом, как и на предыдущем съезде, выступил Зиновьев. Он вышел на трибуну при гробовом молчании зала. Несколько хлопков его сторонников прозвучали как вызов траурному настроению.

Когда объявили выступление Троцкого, зал замер. Наступил самый кульминационный момент. В походке Троцкого, в выражении его физиономии сквозила значительность.

Председатель Реввоенсовета считался признанным оратором. Не обманул ожиданий он и на этот раз. Однако от его слов делегатов продирал мороз по коже.

Как видно, греясь несколько месяцев на сухумском солнышке, теряющий власть диктатор до краёв налился яростью.

По обыкновению выворачивая жирные мясистые губы, Троцкий нарочито железным голосом чеканил свою хорошо продуманную программу. Волосы на его голове стояли дыбом, глаза сверкали.

— …Необходимо разобраться в положении дел в рядах нашей партии. К сожалению, там находится ещё много таких слюнявых интеллигентов, которые, как видно, не имеют никакого представления, что такое революция. По наивности, по незнанию или по слабости характера они возражают против объявленного партией террора. Революцию, товарищи, революцию социальную такого размаха, как наша, в белых перчатках делать нельзя! Прежде всего это нам доказывает пример Великой Французской революции, которую мы ни на минуту не должны забывать.

Каждому из вас должно быть ясно, что старые правящие классы своё искусство, своё знание, своё мастерство управлять получили в наследство от своих дедов и прадедов, и это часто заменяло им и собственный ум, и способности.

Что можем противопоставить этому мы? Чем компенсировать свою неопытность? Запомните, товарищи, — только террором! Террором последовательным и беспощадным! Уступчивость, мягкотелость история никогда нам не простит. Если до настоящего времени нами уничтожены сотни и тысячи, то теперь пришло время создать организацию, аппарат, который, если понадобится, сможет уничтожать десятками тысяч. У нас нет времени, нет возможности выискивать действительных, активных наших врагов. Мы вынуждены стать на путь уничтожения, уничтожения физического, всех классов, всех групп населения, из которых могут выйти возможные враги нашей власти.

Предупредить, подорвать возможность противодействия — в этом и заключается задача террора, — он перевёл дух, тронул горло и, вскинув голову, продолжал:

— Есть только одно возражение, заслуживающее внимания и требующее пояснения. Это то, что, уничтожая массово, и прежде всего интеллигенцию, мы уничтожаем и необходимых нам специалистов, учёных, инженеров, докторов. К счастью, товарищи, за границей таких специалистов избыток. Найти их легко. Если будем им хорошо платить, они охотно приедут работать к нам. Контролировать их нам будет, конечно, значительно легче, чем наших. Здесь они не будут связаны со своим классом и с его судьбой…

Гнетущая, мертвенная тишина господствовала в зале, когда этот безжалостный палач деловито излагал свою кровавую программу. Прижухли даже его самые ретивые сторонники. Троцкий явно потерял ощущение реальности. Обстановка и в стране, и в партии сильно изменилась. Измученный народ хотел работать, а не заниматься взаимоистреблением, без конца и края углубляя революцию.

В этой страшной речи Троцкий весь — жестокий, пустой и неумный, дутая фигура, вспучившаяся словно пузырь на нечистотах великого общественного катаклизма.

Палаческая речь председателя РВС сплотила не только сталинских сторонников, но и перетянула на их сторону всех колеблющихся.

Съезд постановил сделать упор не на закупках товаров за рубежом (финансирование чужой промышленности), а на собственном их производстве. При этом следовало решительно забыть о паразитарной прибыли лавочников, а обратить внимание на обеспечение народа не только добротными товарами, но и дешёвыми одновременно. Социалистической республике не пристало наживаться на грабеже своих граждан!

Собственно, ради этого Ленин и похоронил капитализм!

* * *

Первым итогом партийных решений было резкое снижение цены на промышленные товары. Чудовищные «ножницы» в стоимости продуктов сельского хозяйства и городской промышленности исчезли. Деревня отреагировала мгновенно, устремившись со своими продуктами в города.

Оживление торговли ударило в первую очередь по оппозиции. Троцкисты, едва заходила речь об улучшении условий жизни гоев, презрительно кривили губы: а разве при царе они жили лучше?

Зинаида Гиппиус, человек умный и злой, успевшая уехать из России, так отозвалась на эту людоедскую программу революционного обер-палача:

«Кровь несчастного народа на вас, Бронштейны, Нахамкесы, Штейнберги, Кацы. На вас и на детях ваших!»

Пройдёт совсем немного времени, и Сталин от имени всего несчастного народа предъявит убийцам и насильникам жестокий счёт.

После скандального выступления на XIII съезде Троцкий сообразил, что следует сыграть на опережение. Не дожидаясь персонального разбора, он внезапно подал заявление с просьбой освободить его от должности председателя Реввоенсовета. Следует признать, что решение было своевременным и правильным: лучше уйти самому, нежели быть снятым. Постов в руководящих верхах достаточно. Добровольно сложив с себя важнейшие обязанности, он сохранил репутацию, а вместе с нею и свободу маневра.

Складывать оружия он по-прежнему не собирался.

Михаил Васильевич Фрунзе, сменив Троцкого, принял тяжёлое наследство. Штаты военного ведомства распухли до 20 тысяч человек, причём половина из них приходилась на обслугу. Троцкий превратил Реввоенсовет в свою личную крепость, хорошо укреплённую и весьма удобно обустроенную.

С приходом Фрунзе на старинной московской Знаменке повеяло ветром решительных перемен. На командные посты стали выдвигаться комдивы и комбриги легендарной Первой Конной армии. Эти выдвиженцы всегда были ненавистны Троцкому, а видеть аршинные усищи бывшего вахмистра Будённого ему было вообще невмоготу. Тем же самым отвечал Троцкому и Будённый. Прославленный командарм не мог простить этому палачу чудовищной расправы над 6-й кавалерийской дивизией, когда 270 бойцов и командиров были арестованы и расстреляны из пулемётов.

* * *

Одним из заместителей Фрунзе стал Григорий Иванович Котовский. В последнее время он командовал кавалерийским корпусом. Штаб корпуса находился на Украине, в Умани.

Таких замечательных людей, как Котовский, выковала русская революция. Дворянского происхождения и хорошего образования, он с детских лет знал языки: французский, немецкий, румынский и еврейский (идиш). Заразившись анархизмом, Григорий Иванович создал отряд боевиков и стал народным мстителем. Его имя гремело по всему югу России, наводя ужас на крупных помещиков. Его арестовали, приговорили к каторжным работам, он бежал и снова стал во главе лихого и бесстрашного отряда. Последний арест едва не закончился трагически — его приговорили к повешению. Спасла Котовского революция. Легендарная слава сделала его кумиром развесёлой Одессы. Известный поэт В. Коралли посвящал ему стихи, знаменитый Л. Утёсов связал с его именем свою «Песню об Одессе»… В годы гражданской войны Г. И. Котовский стал командовать кавалерийской бригадой, был награждён несколькими орденами Красного Знамени.

В августе 1925 года, готовясь к переезду в Москву, Котовский отдыхал под Одессой, в Чебанке. С ним находилась жена, Ольга Петровна.

Внезапно из Умани пожаловал незваный гость, носивший странную фамилию Майорчик-Зайдер. С Котовским его связывало давнее знакомство. В дни своей революционной молодости Григорий Иванович возглавлял боевую организацию в одесском подполье. Зайдер в то время был содержателем публичного дома. В этом заведении у Котовского находилась одна из тайных явок… После гражданской войны Зайдер отыскал прославленного комбрига. Он рассчитывал стать при нём «своим человечком». Котовский назначил Зайдера директором сахарного завода (в обширнейшем подсобном хозяйстве корпуса)… Свой приезд в Чебанку Зайдер объяснил желанием помочь в сборах и хлопотах. Жена Котовского готовилась стать матерью.

В канун отъезда, 20 августа, в ранних сумерках у ворот дачи раздался выстрел. Ольга Петровна выбежала из дома и увидела мужа, лежавшего на земле. Зайдер не пытался скрыться и дал себя арестовать. Свой поступок он объяснил мужской ревностью — с ним в Чебанку приехала одна из девиц бывшего заведения, ставшая его женой.

Хоронили Котовского на родине, в Молдавии. Это были всенародные похороны. Будённый возглавлял военную делегацию из Москвы. Он произнёс над могилой героя пламенную речь. Не слишком искушённый в дипломатии, Семён Михайлович открыто пригрозил тем, кто направлял шкодливую руку ничтожного Зайдера.

Сталин отозвался на гибель Котовского так:

«Это был храбрейший среди наших скромных командиров и скромнейший среди храбрых».

Как и горячий Будённый, Иосиф Виссарионович не сомневался, что настоящие убийцы сами не стреляют. Они лишь намечают жертвы — заказывают убийства.

Убийцу Котовского, Майорчика-Зайдера, судили в Одессе. Любопытно, что в тот же день и в том же здании губернского суда проходил ещё один процесс — судили бандита, убившего зубного врача. Бандит получил расстрел. Зайдера же приговорили к 8 годам тюрьмы.

Своё наказание Зайдер отбывал в Харькове, на Холодной горе. Через два года его освободили. Он устроился там же, в Харькове, сцепщиком вагонов.

Группа старых котовцев во главе с командиром эскадрона Григорием Вальдманом (кавалером трёх орденов Красного Знамени) приехала в Харьков. Они убили Зайдера. Тело убитого бросили под проходивший товарняк.

Свой поступок котовцы объяснили местью за любимого комбрига.

Однако с убийством Зайдера исчезла последняя надежда узнать, что скрывалось за столь внезапным и загадочным устранением Котовского.

Фрунзе никак не мог поверить в бытовые причины гибели Котовского. Он потребовал доставить ему все документы, связанные с расследованием этого странного убийства. Горячо принялся за дело, но, к сожалению, не успел: его чуть ли не насильно положили на операционный стол…

Имена Котовского и Фрунзе пополнили печальный мартиролог военачальников, чья преждевременная смерть таила массу неразгаданных секретов: Думенко, Миронов, Щорс, Киквидзе, Боженко, Богунский и др.

Убийство Котовского и гибель Фрунзе обещали кровавое продолжение внутрипартийной борьбы.

* * *

Сознавал ли Сталин надвигавшуюся опасность? Нет, до конца не сознавал. (Он посетил Фрунзе уже после операции, задержался в больничной палате и не вынес убеждения в преступном умысле.)

В его высказываниях продолжала сквозить одна озабоченность неважным состоянием хозяйства. В частности, Иосиф Виссарионович не признавал полезности НЭПа, считая, что в итоге НЭПа страна получила возросшую преступность, падение нравов и коррумпированность чиновников.

Поразительная задиристость сторонников Троцкого питалась тем, что они постоянно чувствовали поддержку из-за рубежа. Оттуда за их судьбой следили и обещали не оставить в обречённом одиночестве.

В соседней Финляндии (поближе к границам) внезапно обнаружилась организация под названием «Русский национальный комитет». Возглавляли её А. Гучков (он же — Лурье) и Д. Пасманник. Комитет располагал значительными средствами для подрывной работы на территории сопредельных государств. Как бывший военный министр Временного правительства, Гучков охотно поддерживал разговоры о неизбежности военного переворота в СССР.

Из тихой Австрии вдруг подал голос старинный ненавистник России Карл Каутский. Этот прямо призвал граждан СССР к вооружённой борьбе с советской властью. Он пообещал, что повстанцы непременно получат действенную помощь европейской социал-демократии (Финляндии, Литвы, Польши, Балканских стран). Вправе они также рассчитывать и на классовую поддержку профсоюзов США.

Между тем приближалась 10-я годовщина Великого Октября. Страна готовилась встретить первый «круглый» юбилей высокими трудовыми достижениями.

Готовилась к этой дате и оппозиция.

9 июня на Ярославском вокзале торжественно провожали И. Смилгу. Сняв с высокого московского поста, его «бросали на низовку» — назначили директором банка в Хабаровск. Из Ленинграда примчался тамошний затворник Зиновьев. У вагона возник стихийный митинг. Неудачника Смилгу все дружно утешали: ничего, скоро вернётесь! Намекали на близкие перемены в руководстве. Затем Троцкий и Зиновьев на руках внесли Смилгу в вагон.

10 июня в Варшаве был застрелен П. Л. Войков (Пинхус Вайнер), посол СССР. Это была месть за убийство царской семьи. Именно Войков-Вайнер раздобыл 175 литров серной кислоты, чтобы уничтожить трупы расстрелянных. Стрелял в посла эмигрант-белогвардеец. В ответ на это убийство на Лубянке были расстреляны 20 заложников «монархистов», в их числе князь Павел Долгоруков.

В эти дни выступления Троцкого отличаются особенной озлобленностью. Он «поливает» не только «примитивность русского крестьянства», но скептически отзывается и о культурных возможностях «этого народа». Он утверждает: «Вся русская наука есть искусственный продукт государственных усилий, искусственная прививка к естественному стволу национального невежества».

В конце октября собрался очередной пленум ЦК партии. Зиновьеву, вылезшему на трибуну, не дали говорить. Его прогнали криками: «Долой!» Всё же он успел выкрикнуть:

— Или вы дадите нам выступить, или вам придётся посадить нас в тюрьму!

Ответом был дружный хохот зала.

Накал взаимной ненависти достиг предельного градуса, когда на трибуне появился Троцкий. У всех ещё звучала в ушах его недавняя речь на съезде, воспевающая самый тотальный террор. И вот он вылез снова. Своё выступление неистовый расстрельщик начал так:

— Каждый честный партиец…

Голос его потонул в общем гвалте. Ярославский схватил папку с документами пятилетнего плана и запустил её в голову Троцкого. Тот ловко увернулся. Кубяк бросил в него пустой стакан. Шверник — какую-то книгу. Несколько человек из зала подбежали к трибуне и стали стаскивать Троцкого. Возникла безобразная свалка.

На следующий день оппозиция подала жалобу в секретариат ЦК.

В поддержку оппозиции высказалось несколько рабочих коллективов столицы: завод «Манометр», фабрика «Красная оборона», завод им. Ильича. Началось распространение листовок с речью Раковского, которому не дали выступить на пленуме.

Раздражённые постоянными провалами, троцкисты всё ещё считали, что у них достаточно сил сломить крепнущую власть ненавистного Сталина. На свет появилась «Программа 83-х», документ, подписанный большой группой старых большевиков, представителей «ленинской гвардии».

Лишившись главного военного поста, Троцкий сохранил за собою множество других: он остался членом Президиума ВСНХ и председателем электротехнического управления этого учреждения, кроме того он возглавлял Главный концессионный комитет. Не вывели его и из членов Политбюро.

Своего верного Склянского он засунул руководителем «Главсукно» и тут же командировал его туда, откуда семь лет назад сам тронулся на покорение России: в США. С кем там встречался заместитель Троцкого — неизвестно. Внезапно пришло известие, что он утонул. Троцкий употребил всё своё влияние, чтобы тело утопленника доставили в Москву и похоронили на Новодевичьем кладбище.

Загадочная смерть Склянского дала повод наиболее ретивым троцкистам подать негодующие голоса:

«Нельзя расшвыривать кадры партии, её основной капитал».

«Кем заменят опыт таких ветеранов, как Троцкий, Смилга, Муралов, Бакаев, Лашевич, Мрачковский, Путна, Примаков?»

Они снова затевали затяжную склоку, намереваясь навязать партии вместо конкретных дел безудержную говорильню.

* * *

Ранней осенью 1927 года в лесу под Москвой состоялась встреча избранных деятелей оппозиции. Приглашены были немногие. Речь к собравшимся держал Лашевич. Он подчеркнул, что строительство социализма в одной стране решительно расходится со стратегическими планами «старой ленинской гвардии». Он выдвинул лозунг для работы с молодёжью: «Назад к Ленину!» В сильных выражениях Лашевич потребовал сплочения рядов и мужества и предложил провести сбор средств для борьбы со Сталиным. Взносы предлагались небольшие, делалось это скорей всего для круговой поруки. Лашевич обнадёжил, что в ближайшие дни решится вопрос с печатанием пропагандистских материалов: начнёт работать подпольная типография.

В Лондоне британская полиция внезапно совершила налёт на контору советской организации «Аркос». Налётчики орудовали грубо, взламывали сейфы.

После этого правительство Великобритании объявило о разрыве дипломатических отношений с СССР.

В Китае Чан Кайши совершил кровавый переворот.

Богатейший англо-голландский промышленник Детердинг соблазнил Манташева громадным кушем и приобрёл у него нефтяные месторождения на Кавказе. Недавно Детердинг отправился в Германию для встречи с героем Брест-Литовска генералом Гофманом.

Промелькнуло сообщение, будто Гучков, находясь в Финляндии, отправил конфиденциальное письмо генералу Врангелю. «Чёрный барон» немедленно направился на Балканы и стал проводить смотры своих воинских частей.

Кажется, попахивало переворотом, подобным тому, который совершил прошлым летом Пилсудский в Польше.

И настоящим благовестом для оппозиции грянула статья в лондонской газете «Монинг пост»:

«Через несколько месяцев Россия обратится к цивилизации, но с новым и лучшим правительством… С большевизмом в России будет покончено ещё в текущем году, и как только это случится, Россия откроет свои границы для всех!»

Обречённым, жалким казался деятелям оппозиции «корявый Оська» (так они называли Сталина в своём кругу). Не устоять ему перед таким напором, не усидеть в своём высоком кресле!

* * *

Пасмурный день 7 ноября скрашивался обилием кумачового убранства улиц и площадей Москвы. Привычный праздник в этом году носил особенный характер: отмечалось первое десятилетие Великого Октября.

Сталин в окружении соратников находился на трибуне Мавзолея. Внизу по площади текла река радостных демонстрантов. Гремела музыка. Мужчины поднимали на руках детишек. Красный цвет заливал всё огромное пространство площади. На громадных плакатах, плывущих над головами демонстрантов, изображены толстые изломанные линии — показатели неудержимого роста и цифры, цифры, цифры. В такой счастливый день каждому москвичу хотелось похвалиться успехами родного предприятия.

Внезапно на ступенях Мавзолея возникла схватка. Охрана с кем-то боролась. Наверх прорвался человек в военной форме и устремился к Сталину. В руке он держал нож. Охранник бросился к нему и получил удар ножом в руку. На военного кинулись, свалили с ног, обезоружили.

А людской поток внизу на площади пел песни, размахивал флажками. Продолжала греметь праздничная музыка.

Нападавших было трое: Яков Охотников, Аркадий Геллер и Владимир Петренко. Они учились в Академии им. Фрунзе. Пропуск на Красную площадь им выдал начальник Академии Р. Эйдеман.

Одновременно с «мавзолейной заварушкой» в нескольких районах Москвы на улицах появились небольшие отряды молодёжи. Они несли лозунги: «Долой Сталина!», «Да здравствует товарищ Троцкий!», «Руки прочь от ленинской партии!» На Миусскую площадь примчался на автомобиле сам Троцкий. Молодые люди принялись его качать. Троцкий выступил с горячей речью, назвав молодёжь «верным барометром партии». Неистово сверкая пенсне, он пламенно выбросил руку в сторону Кремля. «Выполним заветы Ленина!» — прокричал он сорванным голосом.

Замысел оппозиции копировал события февраля 1917 года. Тогда именно уличные беспорядки привели к царскому отречению. На этот раз все расчёты были на молодёжь. Захватив улицы праздничной Москвы, молодые люди должны были парализовать центральную власть. Центром событий в Москве стала квартира Смилги в доме на углу Тверской и Охотного ряда. На балконе перед собравшейся толпой стояли и говорили речи Преображенский, Мрачковский, Гинзбург, Мдивани и Альский. Толпа держала плакаты: «Мы за ленинский, а не за сталинский ЦК!» Внезапно подвалили демонстранты с Красной площади и смешались с толпой под балконом. В ораторов наверху полетели камни, палки. Несколько человек с улицы стали ломиться в дверь квартиры Смилги.

Сам Троцкий день напролёт носился на машине по Москве, обращаясь с речами к каждой группе возбуждённой молодёжи.

Массово-пролетарского выступления не получилось. Путч, словно костёр из сырых дров, дымно почадил и к вечеру погас.

В Ленинграде путчисты были настроены более решительно. Колонна молодёжи направилась к Дворцовой площади с плакатами: «При штурме Смольного пленных не брать!» Вскоре кто-то бросил бомбу в Дом политпросвещения…

* * *

Самым серьёзным последствием несостоявшегося путча было самоубийство А. Иоффе, самого близкого друга Троцкого. Они дружили с детских лет. Отец Иоффе владел большой паровой мельницей в Симферополе, отец Троцкого занимался ссыпкой зерна. Иоффе, любитель тонких вин и сигар, домогался от своего друга высокого поста. Ему хотелось стать наркомом иностранных дел (после Брестского мира). Троцкий никак не хотел обижать Чичерина. Вот разве наркомом РКИ? А Сталина перевести в другое место… Троцкий обещал другу «разобраться» после ноябрьских событий… Страдая от тяжёлой наследственности, Иоффе лечился входившим в моду психоанализом. Последний раз он прожил за границей почти два года. Вернувшись, потребовал валюту на крайне дефицитные лекарства. «Необходимо беречь старую ленинскую гвардию!»

После скандального провала путча он впал в панику и принял яд. Троцкому он послал предсмертное письмо: «Умираю с уверенностью, что недалёк тот момент, когда Вы опять займёте подобающее Вам место в партии».

Похороны Иоффе вылились в шумную демонстрацию. Сначала состоялся митинг у здания Наркомата иностранных дел на Лубянке, затем толпа двинулась на кладбище. Над гробом самоубийцы выступали Троцкий, Радек, Муранов, Зиновьев, Каменев, Чичерин. Особенно резкими были речи Троцкого и Зиновьева. Оба, не выбирая выражений, поносили Сталина.

Сразу после похорон Зиновьев уехал в Ленинград и там заперся на даче.

Троцкого выселили из Кремля, и он поселился на квартире своего друга А. Белобородова, на ул. Грановского.

XV съезд партии принял решение исключить из партии 75 сторонников Троцкого и Зиновьева, а 30 человек выслать из Москвы. Разгромленная оппозиция отправилась в самые отдалённые города страны. Местом ссылки Троцкого была избрана Алма-Ата.

Обосновавшись на краю света, в Семиречье, Троцкий продолжал бешеную деятельность. Во все концы страны летели телеграммы, посылались письма, бандероли. Троцкий поддерживал в своих сторонниках боевитый дух. «Мы ещё понадобимся партии. Сталин сам нас позовёт!» Рядом с ним работал его старший сын Лев Седов, ставший чрезвычайно ловким конспиратором. На плечи сына недавний диктатор возложил исполнение самых деликатных поручений.

Алма-Ата превратилась в некий центр, где пульсировала основная мысль заговора. По Москве шептались: «Лев Давидович считает…», «Лев Давидович настаивает…» Те из троцкистов, кому удалось не попасть в ссылку и усидеть на месте, принимались потихоньку выполнять указания своего высланного лидера.

Песчинки скрытного вредительства подсыпались в буксы разгонявшегося поезда индустриализации. Если Сталин настаивал на рентабельности за счёт снижения себестоимости производства, то троцкисты, как бы в пику, ратовали за прибыль путём неуклонного повышения оптовых и розничных цен. Бухарин, как «специалист по прогрессу», изобрёл закон «падения темпов с нарастанием объёмов производства». Это обрекало советскую промышленность на «экономически выверенное», а следовательно, «вполне законное» сокращение того умопомрачительного прироста, чему так завидовал весь мир.

Поскольку страна работала в «крестьянском режиме», экономя каждую копейку и расчётливо вкладывая её в самое важное, самое необходимое, троцкисты умело проталкивали тупиковые проекты, начиная и не доводя до завершения крупные дорогостоящие сооружения. Количество обременительной «незавершёнки» росло год от года. Это была тонкая, искусная работа, основанная на радостном порыве масс к скорейшему построению социализма. Люди с песней воздвигали строительные леса и ведать не ведали, что им дадут лишь заложить фундамент и возвести наполовину стены, а затем вдруг не станет средств, финансирование прекратится и затраченные миллионы повиснут на шее и без того скудного бюджета мёртвым капиталом.

Любопытные методы вредительства вскрыло знаменитое «Шахтинское дело».

Оказывается, находились люди (их называли — спецы), которые самым подлым образом скрывали сведения о ценных пластах и направляли рабочие бригады на худшие участки, а когда шахтёры и там выполняли по нескольку норм в смену, спецы принялись организовывать обвалы и затопления, портили вентиляцию и создавали помехи в снабжении продовольствием. Гнусность этих искусственных помех заключалась в том, что спецы уверяли, будто такова хозяйственная политика большевиков. Омерзительных вредителей удалось схватить за ушко и выволочь на солнышко.

Гнев трудящихся был неописуем. Ах, твари! И без вас невыносимо трудно, а тут ещё… Нет чтобы помочь!

Серго Орджоникидзе на совещании в Наркомтяжпроме, разъясняя сволочную тактику спецов, призвал рабочих устанавливать свой контроль — экономический, технологический, политический, научный — причём не только над всей массой «реваншистов-трестовиков», но и над членами райкомов, обкомов, хозяйственных «начальников». Терпение Сталина наконец лопнуло. Вопрос о высылке Троцкого из страны обсуждался на Политбюро. Решительно возражали Рыков, Бухарин, Томский. Чувствительный Бухарин даже заплакал. Однако решение всё же было принято. Троцкий уезжал в Турцию, к человеку, которого в своё время также опекал Парвус, — к Ататюрку.

Оставшиеся в стране троцкисты получили распоряжение: каяться, признавать свои ошибки, разоружаться. Выпросив прощение, пролезать на важные посты и ждать руководящих указаний. Эти люди требовались для напора на советский режим изнутри.

Выслав Троцкого за рубеж, советское правительство очистило атмосферу в стране, но укрепило легион ненавистников СССР. Против Страны Советов стал формироваться единый фронт от Чемберлена до Троцкого.

Троцкий, как и в Алма-Ату, забрал с собой в Турцию весь свой огромный и очень ценный архив.

С головы кровавого расстрельщика не упало и волоса…

Проиграв неторопливому Сталину по всем позициям, Троцкий отправился в новое изгнание.

Теперь ему до конца жизни оставалось одно-единственное: злобиться, искать сообщников и затевать интриги, заговоры…

* * *

А в декабре 1929 года И. В. Сталин отметил свой полувековой юбилей.

Дата переломная: лучшие годы жизни остались позади.

Для обыкновенного человека в таком возрасте наступает спокойное и заслуженное наслаждение достигнутыми успехами, почёт, любовь и уважение родных и близких. Жизнь течёт размеренно, без потрясений.

Совсем иначе складывалась жизнь у Генерального секретаря.

Избавившись от ненавистного врага, гауляйтера Сиона, всаженного в советскую систему кознями Соединённых Штатов, Иосиф Виссарионович всего лишь приближался к свершению своих самых великих дел.

Побежден Троцкий, но оставался Гитлер.

Уверенно набирала мах индустриализация, но продолжало прозябать сельское хозяйство.

В дни сталинского юбилея в стране впервые появились его красочные плакатные портреты.

Партия, народ, страна признали его своим Вождём.

По острию ножа

В ненастный день ранней московской весны, когда занудный дождь сменяется мокрым снегом, в Мавзолей Ленина вступил промокший человек, незаметно достал из-под пальто обрез ружья и выстрелил в сверкающий саркофаг покойного вождя. Сделалась сумятица, охрана сбила человека с ног, скрутила ему руки и уволокла.

В тот же день на стол Поскрёбышева легло донесение Паукера, начальника оперативного отдела ОГПУ. К донесению было приложено письмо стрелявшего — его нашли в кармане арестованного. Аккуратный до педантичности Поскрёбышев положил донесение с письмом в красную папку для самых важных документов.

Иосиф Виссарионович, пробежав глазами донесение чекиста, стал внимательно читать письмо.

Стрелявший злоумышленник, Митрофан Никитин, работал в совхозе «Прогресс», в Подмосковье. Уже немолодой, 46 лет, он объяснял свой поступок желанием обратить внимание партийного руководства на отчаянное положение народа. Вчитываясь, Сталин несколько мест отчеркнул красным карандашом.

Впечатление от письма осталось раздражительное. Липа! Самая обыкновенная прокламация, листовка, причём фальшивая, злобная, несправедливая. Создавалось впечатление, что письмо сочинялось не теперь, а года два назад. «Люди от истощения, от голода падают и мрут, как мухи… Завтра ещё хуже жизнь будет, чем сегодня». Да, было. Но именно сейчас положение выправилось настолько, что с нового 1935 года намечено отменить карточную систему. О каком голоде, о каком ухудшении речь?

Следующие строки с головой выдавали надежды тех, кто сочинял письмо и посылал этого недоумка на преступление. «Российский социализм очень, очень много принесёт бедствия народу… Неужели наши правители, засевшие в Кремле, не видят, что народ не хочет такой жизни? Опомнитесь, что вы делаете? Как необходимость, в первую очередь требуется разрушить плохой фундамент!»

Вот, вот, наш социализм им прямо в горле стал!

В заключение подмосковный Митрофан напыщенно восклицал: «Я с радостью умираю за народ. Да здравствует истинная свобода!»

Трескотня… Уши сочинителей прямо-таки торчат. Дескать, Сталин плохой, а вот мы были хорошие. Посадите нас снова и сразу увидите, как станет хорошо!

В верхнем углу листка Иосиф Виссарионович пометил: «Мой архив. И. Ст.»

Он попытался заняться текущими делами, однако не смог: происшествие в Мавзолее не выходило из головы. Прогремевший выстрел был запоздалой реакцией потерпевших поражение в борьбе за советскую деревню. Эта борьба носила название «коллективизации сельского хозяйства», её программа была принята на XV съезде партии. Съезд собрался через несколько недель после путча Троцкого и продемонстрировал окончательную победу сталинского курса.

* * *

Российская действительность в XX веке являла картины разительного контраста между городом и деревней.

В городе — электричество и рестораны, театры и трамваи, клиники и университеты. В деревне же — скудная лучина, заморенная лошаденка, а также прадедовские соха, серп и цеп.

Российская деревня по сравнению с российским городом выглядела совсем иной планетой. Время в этой деревне, казалось, остановилось навсегда.

Статистика России страшна: из каждых пяти лет её Истории три года приходилось на войны и каждое пятилетие население державы постигала Божья кара — неурожай, а следовательно, массовый голод. Причём опустошения, наносимые неурожаем, не шли ни в какое сравнение даже с самыми кровопролитными войнами: голод уносил миллионы жизней (вымирали деревнями и уездами).

Русские летописи зафиксировали ужасающий неурожай в самом начале XVII века. Несчастье совпало с годами кровавой Смуты. Правитель Борис Годунов тогда распорядился, боясь бунтов, открыть государственные житницы и кормил народ из царских запасов. Но уже второй царь из династии Романовых, тишайший Алексей Михайлович, бунтов не опасался. При нём в голодные годы холопов попросту выгоняли за ворота. Кормись как знаешь! Им предоставлялась полная свобода… умереть. Совсем иначе поставил дело Пётр Великий. Последовал указ об изъятии излишков хлеба у помещиков. Особенную заботу Пётр проявил о семенном фонде. Крестьяне получили зерно из хранилищ для засевания хлебной нивы. Екатерина Великая, узнав ужас пугачевщины, повелела открыть во всех крупных городах зерновые «магазины». Кроме того, она буквально силой заставила крестьян признать картофель (теперь это для русских — второй хлеб).

Тяготы голодных лет раскладывались на народ неравномерно. Страдала главным образом голь, беднота и в первую очередь крестьянство (четыре пятых населения страны).

Крестьянин в России привык к жестоким испытаниям. Вот могильные показатели «серебряного» XIX века. В первой его половине (1800–1850 гг.) 44 года выдалось неурожайных, а 35 лет по деревням свирепствовали эпидемии болезней. В 1848 году от холеры умерло 668 тысяч человек. Обильно пропадал и домашний скот. Во второй половине века (1850–1900 гт.) неурожайными были 36 лет, а холерными — 33 года.

Голод и болезни косили население сельской России столь остервенело, что продолжительность жизни в империи составляла всего 32 года. Цифра эта — средняя, ибо русские жили всего 27,5 лет, молдаване — 40, а латыши — 43 года.

Мужик, ковыряя тощую десятину сохой, засевал её из лукошка, сжинал серпом и обмолачивал цепом. Урожай сам-три или сам-четыре считался — слава Богу (не более 7 центнеров с гектара). Поэтому своего хлеба крестьянину, как правило, хватало лишь до Рождества. К муке на две трети подмешивалась толчёная кора. «Сосна кормит, липа одевает…» Хлеб выпекался горький, колючий от ох-востьев. Но не хватало и такого!

Статистики обыкновенно оперируют данными за 1913 год, последний мирный год России.

Потребление зерна составило 250 кг на душу населения. Мяса — 29 кг. Молока — 154 литра. Яиц — 48 штук. Рыбы — 6 кг. Сахар — 8 кг. Овощи — 87 кг.

Не от хорошей жизни православный человек придумал 211 постных дней в году!

Так было заведено: богатые обжирались и лечились на целебных водах, у бедных же пучило животы от лебеды и сосновой коры.

Смертность, особенно детская, никого не возмущала. Бог дал, Бог взял… Ещё нарожают!

Из каждой тысячи родившихся младенцев умирало 450.

За годы правления Николая II в России умерло 97 миллионов детей.

Причиной этому — голод и болезни бедноты.

Недаром Радищев грозно предостерёг слишком легкомысленных любителей роскошной жизни: «Страшись, помещик жестокосердный, на челе каждого из твоих крестьян вижу твоё осуждение».

Лев Толстой считал: «Народ голодает оттого, что мы слишком сыты».

В. И. Ленин в своей работе «Развитие капитализма в России» показал всю бесчеловечность капиталистического образа хозяйствования и, как следствие этого, обострение классовой борьбы (бедные против богатых). Естественным выходом из создавшегося положения явилась революция — ликвидация частной собственности и уничтожение вопиющего неравенства.

П. А. Столыпин был человеком выдающихся способностей, настоящий государственный деятель. Прежде чем возглавить русское правительство, он занимал посты губернатора и министра внутренних дел. На его взгляд, Россия медленно слабела и дряхлела. От хронического недоедания год от года убывали её силы. При всей своей огромности она превращалась в малокровного колосса на истощённых безмускульных ногах. Страна-дистрофик неотвратимо приближалась к своему бесславному концу.

На свою беду, Столыпин считал, что неравенство — категория постоянная. Всегда были богатые и всегда должны быть бедные. Так заведено не нами! И он решил преобразовать русскую деревню на западный манер: создать в ней класс фермеров (по-русски — кулаков) и тем самым обрести среди голодного и вечно недовольного крестьянства прочную опору для существующего режима. Фермер будет бояться революции, как пожара!

Столыпин по привычке действовал решительно и жестоко. Помня, как насаждалась картошка при Екатерине, он ломал сопротивление мужичья через колено: порол целыми деревнями и даже вешал.

Сам того не сознавая, он действовал по-революционному. Своими властными мерами он прежде всего начисто разрушил русскую общину — извечную привычку русских жить и работать совместно, соборно. Хваткие кулаки быстро прибрали к рукам всю землю и обрекли на изгнание из деревень громадное количество «лишнего» мужичья. В поисках пропитания эти «лишние» ринулись в города, пополняя там ряды люмпен-пролетариата, самого жестокого резерва приближающейся революции.

В Республике Советов с первых же дней создалось нелепейшее положение: город провёл национализацию и строил социализм. Деревня же, наоборот, закрепила землю в частном пользовании и продолжала жить по законам капитализма. Рабочие говорили: «мы», «наше», в то время как крестьяне по-прежнему талдычили: «я», «моё».

Этот чудовищный общественный раздрай нахально резал глаз.

1 марта 1919 года появилось постановление ВЦИК «О социалистическом землеустройстве и мерах перехода к социалистическому земледелию» (создание коммун). I Всероссийский съезд комитетов бедноты вынес решение «О коллективизации земледелия». А в 1923 году газета «Известия» объявила конкурс на лучший колхоз в стране.

Так что преобразование деревни, переход к коллективной организации хозяйства сами собой просились в повестку дня.

Хвалёный НЭП сыграл на руку хозяйственному мужику, однако ничего не дал пролетариату. Рабочие уникальных специальностей, искуснейшие руки, золотой фонд индустриализации, спасали свою жизнь тем, что ладили зажигалки на продажу. Мужик и слышать не хотел ни о какой индустриализации страны и по-прежнему заботился лишь о своей мошне. Тем более что в городе внезапно нашлись люди, взявшие его под защиту. В 1925 году деревенским кулакам разрешили даже наём батраков!

Мгновенная смычка троцкистов с кулаком угрожала созданием мощного фронта внутренней борьбы.

Пришлось решаться на великое насилие. Брала за горло жизненная необходимость. Кругом враги. Плачешь, а решаешься. Так надо во имя будущего, во имя жизни.

В действие вступила железная воля Генерального секретаря.

За преобразование деревни Иосиф Виссарионович принялся не с бухты-барахты. Он видел жизнь России на громаднейшем пространстве: от Запада до Енисея.

На столе Генерального секретаря лежали груды справок, таблиц, выписок из документов. Многолюдство русской деревни вовсе не гарантировало изобилия хлеба в стране. Сельскохозяйственное производство оставалось частным, выращивание зерна производилось на клочках захваченной земли. Эти клочки даже при умелом пользовании не давали (и не могли дать!) желанного изобилия.

* * *

Как несостоявшийся священник, Сталин часто думал о монастырском житии. В них работали общиной с неразделенным имуществом, с общим хозяйством, с одинаковым распределением работ. В монастырях не было ничего своего, всё считалось общим.

Громадное значение для выработки окончательного плана имело изучение трудов великого русского учёного и мыслителя Д. И. Менделеева. Дмитрий Иванович создал не только свою знаменитую Таблицу, он может считаться и основоположником теории национальной экономики. Критикуя так привившееся в России западноевропейское резонерство («логично — ещё не значит верно, у жизни своя логика»), он требовал сделать политическую экономику наукой точной, которая могла бы стать фундаментом разумного построения всего народного хозяйства страны. Менделеев энергично протестовал против исключительно денежной оценки явлений хозяйственной деятельности. «Деньги не оправдывают худых дел». Политэкономия, как наука, должна иметь целью всестороннее развитие производства, но никак не вульгарную спекуляцию. Необходимо также учитывать, что настоящему гражданскому обществу необходим не только труд производительный, но в равной мере и непроизводительный (художники, музыканты, актёры, врачи, учителя и пр.). Благосостояние общества — категория бесспорная, однако не меньшее значение имеет и нравственное здоровье этого общества.

В своих планах по устройству общества будущего (светлого будущего, разумеется!) великий ученый предвидел торжество труда над золотом.

Участие иностранной помощи? Менделеев этого не отвергал. Однако условия ставил жёсткие: «Им (т. е. иностранным инвесторам) нельзя давать прав, а только проценты».

Свои теоретические воззрения Дмитрий Иванович подкреплял — и довольно удачно — практикой. Ему удалось приобрести в Клинском уезде имение Боблово, в 400 десятин. Он стал прививать крестьянам навыки передовых методов обработки почвы, использование минеральных удобрений, мужик получал познания в селекционной работе, в лесоразведении. При этом Менделеев, как рачительный хозяин, постепенно приучал деревенский люд к благам городской культуры.

Вскоре на производственную практику в Боблово стали наезжать студенты Петровской сельскохозяйственной академии.

Под конец жизни великий учёный пришёл к выводу, что капитализм — величайшее зло человечества.

В качестве первой неотложной меры он призывал власти провести выкуп всей земли в державе и сделать русскую землю достоянием всего русского народа.

Затевая коллективизацию, Сталин рассчитывал решить основную государственную задачу: повысить производительность труда в сельском хозяйстве.

Сельскохозяйственное производство должно сравняться с промышленным. Частная собственность на землю отменялась, вводилась коллективная, общая, соборная. Колхозы и совхозы становились как бы заводами в деревне.

Учёный А. В. Чаянов около двух недель состоял членом Временного правительства, занимая там пост заместителя министра земледелия. В 1921 году он выступал на заседании Совнаркома с докладом «Генеральный план наркомзема». Книгу Чаянова «Основные идеи и формы организации крестьянской кооперации» внимательно изучил В. И. Ленин взяв многое оттуда для своей статьи «О кооперации».

Сейчас А. Чаянов вместе с Н. Кондратьевым организовали «Лигу аграрных реформ». Их мнение: «Для нас нет сомнения, что, организуя совхозы, мы уже реально встали на этот (то есть социалистический) путь, и он является генеральной и единственной линией нашего аграрного развития».

Беседы Генерального секретаря с выдающимися деятелями агрономической науки помогли ему принять решение, имевшее судьбоносное значение не только для крестьянства, но и для всей страны.

Учёные не скрывали, что задуманное преображение деревни натолкнётся на немыслимые трудности. Мало того, что стране потребуются трактора и минеральные удобрения, — ломать предстоит саму психологию крестьянина. Разумеется, лучше всего действовать убеждением, примером: пусть мужик сам увидит, что работать в колхозе выгодней, чем тянуть лямку единоличника. К сожалению, поджимали сроки: в Европе всё ощутимей пахло порохом. Враги социализма не оставляли советским руководителям времени на спокойную неторопливую работу.

Два съезда партии подряд — XIV и XV — приняли решения, на осуществление которых требовался век, не меньше. Советскому народу предстояло сократить этот срок в десять раз — уложиться всего в две пятилетки. «Иначе, — сказал Сталин, — нас попросту сомнут!»

Годы коллективизации явились как бы продолжением гражданской войны.

Если на заре советской власти крестьянство в общем-то равнодушно (а порою — и злорадно) наблюдало за тем, как утверждается новый режим в городах, то теперь подошёл его черед. Мужик, однако, был уже совсем не тот, что в годы революции. Тогда он самозабвенно громил ненавистные имения и даже пускал «красного петуха». Его хозяйственная хватка проявилась пусть и в надсадном, но всё же радостном достижении жизненного благополучия. Он стал зажиточным, он стал хозяином. Он ощутил свой вес в державе. В его руках находился хлеб — основа жизни человека.

Таким стал кулак, главный враг сталинской политики в деревне.

Кулак с презрением посматривал на бедноту. Не смог ничего добиться? Значит, дурак. Я же вот смог! Более того, существование бедноты становилось необходимым, как неиссякаемый резерв дешёвой батрацкой силы.

Деревенский труд по-лошадиному тяжёл. Семья, потерявшая кормильца, становилась беспомощной. Вдове и осиротевшим ребятишкам оставалась одна дорога — «идти в куски», т. е. побираться.

Ещё в 1919 году, выступая на VIII съезде партии, Зиновьев бросал в зал тревожные слова:

— Крестьяне ненавидят нас. Если сейчас ничего серьёзного из этого факта не проистекает, то только потому, что нет силы, которая организовала бы их.

Нашлась, отыскалась такая сила: в стране поднялась крутая волна крестьянских мятежей. Их подавили с неслыханной жестокостью. Теперь тревожная ситуация могла возникнуть вновь. Мужик отчаянно свиреп в защите своего добра. К счастью, ярость кулачества не заразила основную массу советского крестьянства. Беднота и даже середняк сразу смекнули, что им с кулаком не по пути.

Гражданской войны не возникло.

Село стало ареной ожесточённой классовой борьбы. Кулачество отступало с упорными кровавыми боями.

Борьба на селе оживила затаённые надежды разгромленных троцкистов. Появилась возможность поиграть на защите кулака как основного производителя товарного зерна (не резать курицу, несущую золотые яйца). Оппозиция предлагала прибегнуть к зарубежным займам или же поступить ещё проще — закупить хлеб за границей. Партия пойти на это не могла, не имела права. На закупку хлеба не было средств (деньги, и большие, требовались на ускоренную индустриализацию), а зарубежные кредиты наденут на страну невыносимое ярмо и ростовщик высосет все соки.

Выход был один: затянуть потуже пояса.

Оппозиция действовала изобретательно, разнообразно. К тому времени партийные организации в зерновых районах возглавляли скрытые троцкисты: на Украине — С. Косиор, в Казахстане — Ш. Голощекин, в Сибири — Р. Эйхе, на нижней Волге — Б. Шеболдаев, на средней Волге — М. Хатаевич, в Чернозёмном центре — Ю. Варейкис.

Мгновенно образовалась «творческая» смычка кулачества на селе и «теоретиков» в руководящих центрах. Деревня вдруг принялась резать скот и к 1933 году сократила его поголовье на целую треть («Вот хрен вам, а не мясо. Лучше сам съем!»). Поощряя это истребление, секретарь Средне-Волжского крайкома партии Мендель Хатаевич посоветовался с Петерсом и Раковским, после чего изрёк зловеще:

— Понадобится голод, чтобы показать им, кто всё-таки хозяин!

Хатаевич действовал размашисто. Он объявил, что край проведёт коллективизацию ударными темпами и закончит к 3 февраля наступающего года. Метод был один — принуждение. Хатаевич распорядился раздать оружие всем членам партии. Каждый, кто отказывался вступать в колхоз, считался врагом советской власти. Началось массовое выселение (более 15 тысяч семей середняков). Заодно Хатаевич решил ещё одну проблему: закрыл церкви и поснимал колокола.

В Самару, в крайком партии, полетела телеграмма из Москвы за подписями Сталина, Молотова, Кагановича:

«Ваша торопливость не имеет ничего общего с политикой партии».

Хатаевич ответил заносчиво:

«Мы уверены, что допущенные ошибки не принесут вреда».

Серго Орджоникидзе, уехав на Украину, вскоре доложил в Москву:

«Перекручено здесь зверски. А исправлять охоты мало».

Велеречивый пустоболт Бухарин поместил в журнале «Большевик» разгромную статью, обвинив учёных А. Чаянова и Н. Кондратьева в разрушении рыночной смычки города и деревни (этим самым он погубил обоих, как пять лет назад «мужиковствующего» Есенина).

Словом, в предельно накалённой обстановке принялись за дело как отъявленные негодяи, так и откровенные дураки. Их преступные деяния получили название перегибов.

2 марта 1930 года в «Правде» появилась статья Сталина «Головокружение от успехов» — грозный окрик в адрес дураков, карьеристов и мерзавцев.

Через неделю, 10 марта, Политбюро приняло постановление «О борьбе с искривлениями партийной линии в колхозном движении».

17 марта для исправления дел на местах отправились Орджоникидзе, Молотов, Калинин и Каганович.

Глазам высокопоставленных москвичей открылись картины ужасающего произвола. Крестьянин всячески мордовался и озлоблялся, его усиленно подталкивали на сопротивление, на бунт.

Вот история семьи Ивана Евдошенко из д. Черемушная Харьковской области.

В избе — 10 человек, из них 7 детей. Работников двое, муж и жена. Земельные угодья семьи составляют 5,5 десятины. В хозяйстве 2 коровы, тёлка, две овцы и, разумеется, лошадь. Муж и жена хлестались на своих скудных десятинах, не жалея сил, однако год выдался неласковым: посеянная пшеница сопрела и её пришлось скосить на корм скоту. Не уродился и ячмень. Спасти удалось рожь, собрав 84 пуда, и гречиху — 24 пуда. А в избе, повторимся, 10 едоков. Как продержаться до весны?

Тут нагрянуло начальство с пузатыми портфелями. От Ивана Евдошенко потребовали сдать государству 350 пудов зерна и 100 пудов сена. Кроме того он обязан заплатить налог 113 рублей и приобрести облигации займа на 250 рублей.

Мужик взвыл: «Да где же я возьму?»

«А где хочешь!»

В итоге глава семьи отправился в тюрьму, как злостный саботажник, а его семья — на высылку.

* * *

С отчаянной борьбой троцкистов на внутрипартийном фронте связано имя секретаря Московского горкома партии М. Рютина. Этот партийный мещанин, начётчик и догматик свято соблюдал букву теории и не хотел задумываться о смысле порученного ему дела. Такие, как Рютин, прежде чем взять на работу дворника, требовали, чтобы он знал наизусть всего Маркса! Из многочисленных троцкистов, окопавшихся в недрах идеологических учреждений, Рютин сколотил группу единомышленников и назвал её «Союзом марксистов-ленинцев» (А. Слепков, Д. Марецкий, Я. Стэн и другие, всего около 30 человек). Группа объявила: «Сталин и его клика губят дело коммунизма. С руководством Сталина должно быть покончено как можно скорее!» Это было объявление войны в открытую.

Рютиным и его группой занялась Лубянка. Сталин настаивал на примерном наказании за фракционность. Однако полнотой власти он ещё не обладал. Бухарин со своими «голоснули» дружно и Рютин отделался пустяковым наказанием: его сняли с работы и отослали в резерв, устроив экономистом в тресте «Союзсельэлектро».

Впоследствии Иосиф Виссарионович вспоминал годы коллективизации, как самые трудные и опасные (в частности, в разговоре с Черчиллем). Казалось бы, извращения троцкистов могли спровоцировать крестьянство на «русский бунт, бессмысленный и беспощадный». К счастью, сам мужик вскоре «расчухал», что колхоз несёт ему освобождение от хронического голода, и пошёл на решительную ломку дедовского уклада жизни. Замыслы троцкистов снова сорвались.

Девственное воображение мужика поразил «железный конь» — трактор. Машина легко тащила тяжёлый широкозахватный плуг, заменяя сотню крестьянских лошадёнок. Будоражило мужика и сознание того, что этим механическим «конём» станет управлять его сопливый Ванька, уже учившийся на курсах трактористов.

Организовав машинно-тракторные станции (МТС), партия уже к 1934 году выпустила на колхозные поля 381 тысячу тракторов и 32 тысячи комбайнов.

Колхозное движение сделалось массовым. Единоличнику в деревне не осталось места. Колхозы и совхозы обеспечили немыслимый скачок в производстве сельскохозяйственной продукции. В конце концов колхозная система помогла СССР выстоять в войне с Гитлером и освободить народы от коричневой чумы фашизма.

Напрасно хихикали на Западе, предрекая крах как индустриализации, так и коллективизации. Отменив частную собственность на землю и средства производства, Республика Советов удивила мир невиданным расцветом промышленности и сельского хозяйства. Впервые в истории человечества было достигнуто единство рабочего и крестьянина, обеспечен нерушимый союз серпа и молота.

* * *

Полезно знать о достижениях нашего сельского хозяйства, чтобы опровергать гнусные измышления подлецов от демократии.

В 1991 году, последнем году советской власти, СССР производил шестую часть пшеницы в мире, треть ячменя, половину овса и ржи. Политическая мразь типа всяких там черниченок сознательно извращает картину, без устали талдыча об отставании нашего сельского хозяйства. Вот несколько цифр. Если топливно-энергетический комплекс давал в бюджет 31 миллиард рублей, то агропромышленный комплекс — 75 миллиардов! Так что вовсе не газ и нефть держали нас на плаву, а традиционный труд русского народа на своей земле-кормилице.

При этом ещё необходимо учитывать мизерные дотации селу из кармана государства. В Швейцарии, например, каждый гектар пашни «удобряется» четырьмя тысячами долларов, у нас… шестью долларами!

Вот что такое отсутствие частной собственности на землю и социалистический метод хозяйствования. При этом надо постоянно помнить о наших климатических условиях. Даже под ледяным дыханием Арктики у нас цвели сады, выращивался лён, масличные культуры. Страна полностью обеспечивала себя не только хлебом, но и сахаром. У нас имелось самое большое на Планете стадо оленей.

Повторимся: такого высочайшего уровня сельскохозяйственного производства не знала ни одна страна в мире!

Всё же в 1962 году Никита Хрущёв пошёл на немыслимый шаг: закупил зерно в США, начав таким образом финансировать развитие сельского хозяйства в Америке.

Имелись ли в СССР отсталые хозяйства? Да, имелись. Из 24 720 колхозов убыточными считались 275.

Любопытно, что в колхоз имени Ленина под Тулой, где председателем В. А. Стародубцев, приезжала специальная американская правительственная комиссия с одной-единственной целью — изучить опыт этого передового коллективного хозяйства. Вывод специалистов из-за океана был таков: то, что они увидели, является вершиной организации сельскохозяйственного производства!

Вот с каких высот обрушили советское народное хозяйство пролезшие во власть троцкисты, затеяв разрушительную перестройку.

В 1990 году труженикам сельского хозяйства удалось вырастить небывалый урожай — около 300 миллионов тонн. Однако уже полный мах набирала перестройка и осенью того памятного года вместо традиционной борьбы ЗА урожай началась упорная борьба С урожаем. Сначала был спущен план: потери должны составить не менее 50 миллионов тонн. Этот показатель был перекрыт вдвое! Рыцарям перестройки настоятельно требовалась нищета, иначе не оправдать необходимость нововведения.

Год спустя шустрик Гайдар, возглавив правительство уже «суверенной» России, распорядился сделать государственные закупки зерна в следующих размерах: у своих колхозников — 21 миллион тонн, у американских — 24 миллиона тонн.

Таким образом российская власть принялась разорять свои хозяйства и субсидировать американские.

В 1995 году на закупку американского зерна ушло 13,3 миллиарда долларов, т. е. вся выручка от торговли нефтью.

Дорвавшись до власти, неотроцкисты берут реванш за былые поражения и действуют без всякой жалости (пепел Троцкого стучит в их обросшие свиной щетиной сердца). Налоговый пресс отжимает из каждого рубля 90 копеек (для сравнения: татарское иго удовлетворялось «десятиной», т. е. всего десятой частью).

За 11 лет перестройки поголовье скота в России сократилось более чем вдвое.

Продолжительность жизни в перестроенной России составляет чуть более 50 лет.

Гитлер считал, что русских следует сократить до 15 миллионов человек. Осуществить свой людоедский план ему не удалось. Перестройка «подбирает» русское население со скоростью «красного террора»: каждый год смерть выкашивает более полутора миллиона человек.

* * *

Отмена карточек с января 1935 года венчала гигантские трудности коллективизации.

Наступивший год ознаменовался небывалыми рекордами в труде. На этом и строился дальновидный сталинский расчёт. Трудовой энтузиазм развился из самой глубины народных масс. Люди теперь работали не на барина, а на себя. Богатеет страна — богаче становимся и мы: я, он, она… все вместе.

Метастазы

Народ, который не помнит своего прошлого, обречён вновь его пережить.

Сантаяна

Морозным днём 20 февраля 1880 года в Петербурге вдоль ограды Летнего сада совершал прогулку немолодой мужчина кавказской наружности. Он шёл медленно, заложив руки за спину и находясь в глубокой раздумчивости. Встречные почтительно уступали ему дорогу, некоторые здоровались и, отойдя несколько шагов, живо оборачивались. Мужчину, совершающего моцион, знал весь Петербург, знала вся Россия. Это был граф М. Т. Лорис-Мели-ков, министр внутренних дел. Недавно, буквально на днях, 12 февраля, император Александр II учредил «Верховную распорядительную комиссию по охранению государственного порядка и общественного спокойствия». Во главе этого учреждения был поставлен граф Лорис-Меликов.

В задачу «Комиссии» входила борьба с государственными преступлениями, направленными на сокрушение русского самодержавия. Враги престола и династии год от года усиливали свою разрушительную деятельность и в последнее время прибегали к тактике самого разнузданного террора. Злоумышленники не стесняли себя средствами, в ход шло всё: кинжалы, бомбы, револьверы. Жертвами террористов становились лучшие люди государства. Скорбный список погибших от руки фанатичных убийц пополнялся министрами, губернаторами, чинами военного ведомства. А две недели назад жертвою обнаглевших террористов едва не стал сам император. Рабочий Степан Халтурин, член организации «Народная воля», сумел проникнуть в Зимний дворец и заложить бомбу огромной разрушительной силы под царскую столовую. Государя с семьей спас счастливый случай: обед против обыкновения начался с опозданием. Страшный взрыв потряс всё здание Зимнего дворца. Убитых и покалеченных были десятки.

Император Александр II пережил уже несколько покушений на свою жизнь. Дерзкие и неустрашимые народовольцы вели за ним самую настоящую охоту. На этот раз, уцелев буквально чудом, он всерьёз задумался о поиске неотложных и эффективных мер по борьбе с ненавистниками государства. Для этого и была учреждена «Комиссия». Графу Лорис-Меликову, зная его решительный характер, император предоставил самые неограниченные права. Кое-кто из царского окружения уже завистливо нашёптывал, что такой всеобъемлющей власти не знали ни Меншиков, ни Бирон, ни Аракчеев.

Сейчас, прогуливаясь, граф Лорис-Меликов напряжённо размышлял о том, что безграничное доверие государя потребует от него быстрых и внушительных результатов. Что же предпринять в первую очередь?

Человек блестяще образованный, в молодости друг поэта Николая Некрасова, граф Лорис-Меликов знал, что богатая Россия уже много веков является мишенью для посягательств западных держав. Завоевания Ивана Грозного, Петра Великого и Екатерины Великой породили тревогу в умах владык Европы. Всего два года назад войска генерала Скобелева, разбив турок на Балканах, не только освободили своих братьев болгар, но и подошли к самым стенам Константинополя. Сбывалась мечта «вещего» Олега — Босфор и Дарданеллы возвращались под власть настоящих наследников древней Византии. Чтобы овладеть Константинополем, бывшим Царьградом, генералу Скобелеву требовалось не более трёх часов. Однако немедленно вмешались Англия и Франция.

С властной тевтонской решимостью проявил себя и Бисмарк, «железный» канцлер, только что объединивший разрозненные и слабосильные германские княжества в единую Германию. Он тоже рвался на историческую авансцену. За спиной воодушевлённых победителей, уже любующихся на минареты и дворцы турецкого султана, начались дипломатические игры, пошли в ход искусные интриги. В результате русская армия, теряя все преимущества блистательной победы, повернула назад. Обречённый Константинополь так и остался за турками, наголову разбитыми в боях… Следом за этим позором — новый: в Берлине немедленно собрался представительный конгресс ведущих политиков Европы. В повестке дня конгресса стояло принуждение России дать согласие на участие международных банков в освоении её неисчислимых природных богатств. Иными словами, украв победу над турками, денежные хищники намеревались обратить Россию в послушную бесправную колонию.

Победа над Наполеоном вылилась в слепое преклонение перед всем французским, республиканским.

Своим проницательным умом граф Лорис-Меликов понимал, что император Николай I, повесив всего пять вожаков декабрьского мятежа, болезни до конца не истребил, а загнал «парижскую» заразу в глубь государственного организма.

Мысли графа внезапно прервались. В первое мгновение он ничего не мог понять. Прямо перед ним стоял молодой человек с бледным перекошенным лицом и почти в упор раз за разом стрелял в него из револьвера. Выстрелы гулко раздавались в морозном воздухе ясного февральского дня. Завизжали женщины. Прохожие шарахнулись в стороны. Не отдавая себе отчёта в том, что он стал жертвой покушения, Лорис-Меликов машинально бросился на молодого человека. Пожилой и сильно располневший, он тем не менее действовал быстро и решительно. Перед ним безумной яростью сверкали глаза отчаянного террориста. Кажется, он что-то пронзительно кричал… Граф сильно завернул руку покушавшегося и повалил его на снег. Коленом он придавил незадачливого убийцу, другой ногой наступил на валявшийся револьвер и оглянулся. Всполошившаяся улица металась. В уши вонзилась пронзительная трель полицейского свистка. К месту схватки бежал, придерживая шашку, городовой.

Передавая террориста чинам полиции, граф непроизвольно отряхнул руки. Кажется, он только теперь испытал что-то похожее на испуг, хотя смертельная опасность миновала. В мыслях мелькнуло, что со дня его высокого назначения прошла всего какая-то неделя. Узнав, террористы решили ответить правительству ударом на удар. Подготовились быстро, что и говорить!

Стрелявшим оказался житель Царства Польского Игнатий Млодецкий. Он состоял членом организации «Народная воля».

Через три дня его судили и повесили.

Граф Лорис-Меликов решил не давать террористам никакого спуска. В ответ на гнусные происки врагов самодержавия правительство будет действовать решительно и беспощадно.

Для борьбы с врагами изнутри любое государство создаёт свои особенные организации. В разные времена, при разных правителях эти структуры называются по разному. Однако в отличите от настоящей регулярной армии они никогда не проводят ни смотров, ни манёвров, ни парадов со знамёнами и музыкой. Объяснить такое можно каждодневной занятостью: они находятся в состоянии постоянной войны со своими многочисленными и весьма искусными противниками.

На заре возникновения и укрепления российской государственности происки наших внутренних врагов чаще всего сводились к убийствам предводителей дружин. Так погибли от меча врагов князья Игорь и Святослав. Жертвами от ножа убийц стали Борис и Глеб, а также Андрей Боголюбский. Открытому честному бою в поле враги стали предпочитать подлое убийство исподтишка, в спину. Так коварные татары расправились со славным князем Александром Невским. Его внезапную смерть в самом расцвете сил есть все основания отнести на счёт тайных происков Золотой Орды.

Чем же отвечало государство на подлую деятельность Убийц? Казнями, причём самыми свирепыми. Жестокие кары должны были устрашить любого злоумышленника, покушавшегося на священную особу государя.

* * *

Стратегию тайной войны с предполагавшимся противником самым решительным образом изменил Наполеон. Он не стал подсылать убийц к Александру I. Зачем? Свято место пусто не бывает. Тем более, что никакими выдающимися талантами русский венценосец не блистал. Такой деятель на троне лишь облегчит задачу нападавшего… Однако прежде чем двинуть свою армию за Неман, Наполеон искусно поразил российские политические и общественные силы «французской заразой». Это заражение происходило от чтения французских романов и стихов, от многочисленных гувернёров и преподавателей. Русское общество, особенно молодёжь, пылко проникалось идеями «свободы, равенства и братства». Дело в конце концов доходило до того, что в некоторых гостиных Петербурга открыто восхищались казнью французского короля Людовика XVI.

Так что впереди войск у Наполеона сражалась идеология! Разгром несметных полчищ Наполеона поверг российское общество в неистовую эйфорию. Ликование было объяснимо. Русские казаки стояли биваками на бульварах завоёванного Парижа.

Ещё лишь расчищалось место для возведения храма Христа, ещё работала комиссия, определяя победителя в конкурсе архитекторов, а император Александр I, к тому времени много понявший в том, что снова затевается вокруг России, получил необыкновенный документ, адресованный ему лично. По обычаю тех времен документ на высочайшее имя носил название «Записки». Озаглавлена записка была так: «О тайных обществах в России». Автором её был свитский генерал-адъютант, начальник 1-й кирасирской дивизии лейб-гвардии А. Х. Бенкендорф.

Имя это, давайте согласимся сразу, чрезвычайно одиозное. В памяти немедленно воскресают такие аттестации: «царский сатрап», «гонитель свободы» и т. п. В особенно чёрном цвете выставляется его роль в судьбе нашего национального гения А. С. Пушкина. Итак, «Записка»…

«В 1814 году, когда войска Русские вступили в Париж, — писал Бенкендорф, — множество офицеров приняты были в масоны и свели связи с приверженцами разных тайных обществ. Последствием сего было то, что они напитались гибельным духом партий, привыкли болтать то, чего не понимают, и из слепого подражания получили страсть заводить подобные тайные общества у себя».

Каково предназначение этих тайных организаций? Генерал указывает чётко: подрыв существующей системы государственного правления в России. Для этой цели заговорщики заводят подпольные типографии и принимаются печатать пасквили и карикатуры на членов царствующего дома. Распространять эту возмутительную продукцию планируется на толкучих рынках и в иных местах массового скопления обывателей.

Особенную тревогу начальника кирасир вызывает «пропагаторская» работа злоумышленников в войсках. Зловредному влиянию подвергается основной столп державы: армия. В первую голову масонская зараза поражает офицерскую молодёжь гвардейских полков. После возвращения из Франции гвардейцев стало не узнать.

Тлетворное влияние тайных обществ генерал сравнивает с медленным, но сильно действующим ядом. Организм гвардии, а следовательно, и державы незаметным образом ослабляется и подтачивается. Настоятельно необходимо лекарственное противоядие.

Размышляя над мерами правительства, Бенкендорф сравнивает государство с живым и полнокровным человеческим организмом. Как и у всякого существа, созданного Вседержителем, у человека деятельно бьётся сердце и напряжённо работает мозг. Однако наравне с этими важнейшими органами с тем же напряжением функционируют почки и печень. Назначение их — выводить из организма всяческие яды. Таким образом, без этих важных органов жизнь человека невозможна.

Так отчего бы государству в интересах своего здоровья не обзавестись специальными органами, предназначенными для борьбы с ядами всяческой крамолы?

«Записка» Бенкендорфа произвела на императора неизгладимое впечатление. Немедленно были отданы необходимые распоряжения. А 1 августа 1822 года появился высочайший указ «О уничтожении масонских лож и всяких тайных обществ».

Чтобы полностью оценить значение императорского указа о запрещении масонства в России, необходимо знать, что в своё время, в молодые годы, членами масонских лож были и генерал Бенкендорф, и сам император Александр I. Да, они оба не избежали завлекательного влияния этих искусных соблазнителей человеческих душ!

Здесь не место излагать всю историю тайных обществ. На эту тему написаны целые библиотеки доскональных исследований. Масонство поразило доверчивое человечество много веков назад. По традиции масоны действовали тайно и с чрезвычайным напряжением. В их деятельности весьма причудливо, но очень продуманно переплелись вопросы религиозные, национальные, классовые. Масонов обыкновенно принято сравнивать с жуками-древоточцами, способными в считанное время обессилить и свалить самый исполинский баобаб.

И генерал Бенкендорф, и Александр I прекрасно знали о тайных силах, отправивших на эшафот сначала короля Англии, а затем и короля Франции. За спинами как Кромвеля, так и Робеспьера маячили тени масонов. Предельную убедительность о вине масонства за гибель королей доставила не так уж давняя казнь Людовика XVI. Когда стукнул нож гильотины и голова короля упала в корзину, на эшафот вскочил какой-то старик, белый как лунь, радостно омочил в крови свои руки и, вздев их над головой, завопил на всю площадь:

— Жак Моле, ты отомщён!

Об этом страшном эпизоде рассказывали во всех аристократических гостиных Европы.

Ликующий вопль старика напоминал о жестокой расправе французского короля Филиппа Красивого с членами ордена храмовников-тамплиеров. Главу этого ордена, Жака Моле, сожгли на костре.

Так уж повелось, что масоны не прощали своим обидчикам ни малейшей их вины. По своим счетам они получали всегда и самой полной мерой. Это стало историческим обычаем.

Русский император Александр I, обнародовав свой указ о запрещении масонских лож, прожил не более трёх лет. Внезапная его кончина в Таганроге до сих пор полна неясностей. Во всяком случае, эта внезапная смерть сильно смахивает на затаённую месть.

* * *

Мстительным масонским духом проникнуты и планы закоперщиков исторического мятежа гвардейских полков, начавшегося морозным утром 14 декабря 1825 года на Сенатской площади русской столицы. Первым делом мятежники собирались истребить всю царскую семью. Так что русской династии была также уготована жуткая участь жертв безжалостной революции.

Декабрьский мятеж начался по канонам традиционной русской замяти — с обмана солдат. Гвардейские полки, построенные рано утром на Сенатской площади, радостно орали: «Да здравствует Конституция!» Позднее, при расследовании, открылось, что безграмотные солдаты полагали, будто Конституцией зовут супругу великого князя Константина. Солдаты, не теряя веры в царя-батюшку, поддались приказам офицеров-заговорщиков и с восторгом приняли присягу не Николаю, а именно Константину. Им-то какая разница?!

Начало мятежу таким образом было положено.

Дальнейшее развитие событий целиком зависело от быстроты действий как руководителей смуты, так и властей.

В эти роковые минуты законный государь Николай I показал пример редкого мужества. Ему сообщили, что кто-то из мятежников выстрелом из пистолета убил военного генерал-губернатора столицы Милорадовича (героя войны с Наполеоном). Ни минуты не колеблясь, Николай I отправился на площадь, к бунтующим солдатам.

Генерал Бенкендорф находился с ним рядом с первых мгновений мятежа. Он решил разделить участь монарха.

Надевая шинель, Николай I сказал Бенкендорфу:

— Сегодня вечером нас, может быть, обоих не будет более на свете. Но мы умрём, исполнив свой долг!

Бесстрашное появление царя на площади решило дело. Затея с мятёжом лопнула, как мыльный пузырь. Начались аресты зачинщиков смуты.

Государь был изумлён, увидев в числе руководителей этой возмутительной затеи множество высокородных аристократов. Следовательно, Бенкендорф прав: зараза растлённой Франции проникла чрезвычайно глубоко. Это уже не вульгарная и примитивная разинщина или пугачёвщина. Это — опаснее, страшнее. Надлежало принимать меры неотложные и решительные.

Всю тяжесть излечения империи от привнесённой парижской заразы Николай I возложил на плечи верного Бенкендорфа. Этому генералу, не оставившему его в трудную минуту, государь верил безоглядно.

К сожалению, напор тайных сил нарастал с каждым годом. Масонские ложи поразили не только обе столицы. Эта зараза проникла и в большие губернские города. За соблазнительными лозунгами о «свободе, равенстве и братстве» скрывался зловещий умысел. Вековые ненавистники России понемногу отчаивались победить её в открытом честном бою. На очередь стало духовное разложение. Это было и методом, и целью. «Русских могут победить только русские!»

Прежде, как помнил Бенкендорф, целью заговорщиков являлась всего лишь смена правителя на троне. Теперь же преступные замыслы простирались до перемены самого государственного строя России.

Само собой, для противостояния такому противнику требовались совершенно особенные и щит, и меч.

Генерал Бенкендорф с головой ушёл в разработку основных положений небывалого в России учреждения. Так появился «Проект об устройстве высшей полиции». Работа заняла у Бенкендорфа всю весну и половину лета.

После этого заработала машина императорского законотворчества. 25 июня 1826 года появился высочайший указ. В России учреждалась такая должность, как шеф жандармов. На этот пост, естественно, назначался генерал-лейтенант А. Х. Бенкендорф. Спустя неделю, 3 июля, очередным указом объявляется о создании Третьего отделения собственной его императорского величества канцелярии. Надо ли говорить, что Главнокомандующим этим отделением поставлен также Бенкендорф.

Высшая политическая полиция, получив небывало широкие права, обременила себя и тяжелейшими обязанностями. Сфера интересов Третьего отделения была поистине безграничной, как и у всякой добросовестной «медицины». В сохранении здоровья нет и не может быть никаких мелочей.

Вот цитата из «Положения» о задачах нового учреждения, утверждённого, как мы знаем, самим императором.

Третьему отделению надлежало ведать «все распоряжения и известия по всем вообще случаям высшей полиции, сведения о числе существующих в государстве разных сект и расколов, известия об открытиях по фальшивым ассигнациям, монетам, штемпелям, документам и пр., подробные сведения о всех людях, под надзором полиции состоящих, высылка и размещение людей подозрительных и вредных, заведывание наблюдательное и хозяйственное всех мест заключения, в коих заключаются государственные преступники».

Так что Комитет Государственной Безопасности, столь ненавидимый нашими нынешними перестройщиками, имел своего предтечу. Правда, в отличие от недавнего КГБ штаты тогдашнего Третьего отделения прямо-таки поражали своей мизерностью. В центральном аппарате, например, состояло едва ли 30 человек. А круг их обязанностей, как можно убедиться из «Положения», был небывало широк и разнообразен.

В самом деле, сколько лет и с каким презрением советские люди относились к самому термину «жандарм»! В его звучании им слышалось что-то предельно недостойное, грязное, омерзительное. А между тем корпус жандармов исполнял ответственнейшее назначение по охране безопасности Русского государства.

Начнём хотя бы с подбора кадров. Попасть на службу в корпус жандармов было необычайно трудно. Следовало выдержать жестокий конкурс. Предпочтение отдавалось потомственным дворянам, выпускникам военных училищ по первому разряду и награждённым боевыми орденами. Решительно не принимались крещёные евреи, а также выходцы из Польши (даже женатые на полячках). Кандидату на чин не полагалось иметь денежных долгов.

Все попавшие в кандидатский список проходили обучение на четырёхмесячных курсах в Петербурге, после чего держали строгие экзамены. Учёба была напряжённой, спрос суровым.

К удовлетворению генерала Бенкендорфа, вверенный его заботам орган работал безотказно.

Заканчивая как-то ежегодный отчёт государю, генерал Бенкендорф засвидетельствовал:

«Дух чести и бескорыстия вселён в нижних чинов корпуса жандармов не менее, как и в офицеров».

* * *

Пушкин… Многие годы в головы наших читателей вдалбливалась легенда о немыслимых страданиях поэта, испытанных им по вине безмозглых и безжалостных жандармов, злою стаею охраняющих ненавистный всем престол. Даже преждевременная смерть поэта от дуэльной раны подавалась как результат тёмных интриг этих тупых опричников. Многие поколения советских людей выросли с представлением о Пушкине-революционере, чуть ли не пугачёвце и декабристе, и о свирепой расправе с ним царя и жандармов.

На самом же деле всё было совсем наоборот.

Да, пути поэта и шефа жандармов пересекались. Да, царь был недоволен и даже разгневан умонастроением молодого Пушкина, которое он, впрочем, объяснял обыкновенным юношеским безмыслием, следствием дурного окружения и влияния.

Давайте вспомним, что годы взросления Пушкина пришлись на время, когда из Парижа с победой возвращались славные полки императорской гвардии. В Царском Селе, где помещался лицей, квартировали кавалерийские полки лейб-гвардии, офицеры которых отличались особенно безудержным разгулом, а следовательно, и отчаянной свободой языка.

Смелость речей, самое дерзкое фрондирование становились великосветской модой.

Юноша Пушкин повседневно вращался в кругу упивающихся своей болтовнёй гвардейцев и, по свойству молодости, поддавался общему настроению.

Не забудем также, что одним из главных пунктов в программе действий декабристов было истребление всей царской семьи.

Вот где объяснение той ненависти, которой были пронизаны строки оды «Вольность». Страстная и впечатлительная натура молодого Пушкина безрассудно откликнулась на кровожадные замыслы тайно сговаривающихся цареубийц. Горячая голова побуждала его выскочить перед первыми рядами атакующих.

Ода «Вольность» так и дышит ненавистью к обладателю престола, автор откровенно призывает к пролитию монаршей крови.

На лицо, как видим, сочинение преступное, возмутительное, обрекающее автора на самое суровое наказание.

Как же власти предержащие поступают с крамольным сочинителем?

Каждый школьник знает, что Пушкин был отправлен сначала в Крым, а затем в Молдавию, в Кишинёв. Своего рода творческая командировка: оставить пышущий злокознями Петербург и проехаться по просторам Отечества, проветриться, окунуться в настоящую жизнь, нисколько не похожую на брюзгливое столичное прозябанье. К тому же в наставники так согрешившему сочинителю определяются не забубённые гуляки, а достойнейшие люди, настоящие патриоты: генералы Инзов и Раевский.

Так проявилась забота о национальном достоянии России. Суровая кара или погубила бы Пушкина, или сделала бы из него талантливого ехидца, всю жизнь разобиженно брызжущего ядовитой слюной. К нашему счастью, государственная власть в те времена оказалась куда как умной и очень дальновидной. Она сохранила России Пушкина.

Генерал Бенкендорф, вызвав поэта и неторопливо с ним беседуя, отлично понимал метания натуры страстной и невоздержанной. Молодости так свойственны всевозможные заблуждения! Но в том-то и задача старших: не дать погибнуть, если человек оступился, поддержать его, поправить. Шеф жандармов знал, что в далёком Кишинёве Пушкин снова не удержался от соблазна и стал членом масонской ложи «Овидий». В гнусной избёнке иудея Кацика он подписал обязательство, в смысл которого не вник как следует. А между тем масонская клятва грозит смертью любому отступнику. Масоны не признают пощады!

Соблюдая такт, генерал не стал изнурять молодого человека скучными отеческими наставлениями. Что толку строжиться, пустобаить? Приказы и запреты приводят к притворству и лицемерию, причём, как правило, в самые удачные лицемеры пробиваются люди худшие, а не лучшие.

Люди, подобные Пушкину, приручению не подлежат. Совсем не та порода! Таким необходимо открыть глаза, и в первую очередь на собственные заблуждения. Этим и занялся Бенкендорф. Примечательно, что в первый раз Пушкин в Третье отделение был вызван. Затем он уже туда являлся по собственной инициативе. У него укрепилась настоятельная потребность в советах старшего наставника. И генерал Бенкендорф по-отечески опекал взрослевшего поэта.

Своему другу, издателю П. Плётневу, поэт писал:

«Бенкендорф человек снисходительный, благонамеренный и чуть ли не единственный вельможа, через которого нам доходят благодеяния государя».

Настоящее излечение Пушкина от губительной заразы юношеского вольномыслия пришло в результате напряжённой работы в государственных архивах. Пушкин «заболел» реформами царя-преобразователя Петра Великого и великой замятью народного вожака Пугачёва.

В те времена доступ к архивным материалам был чрезвычайно труден. Генерал Бенкендорф выступил ходатаем за поэта перед царём. Николай I соизволил не только дать разрешение «порыться в старых архивах», но и назначил исследователю денежное содержание от казны: по 5 тысяч рублей в год. Сумма весьма и весьма немалая!

Можно с уверенностью утверждать, что гений Пушкина рос и развивался по линии, так сказать, государственной. «Борис Годунов», «Дубровский», «Скупой рыцарь», книжка повестей… Он становился писателем имперским, а следовательно, великим. Феномен Пушкина невозможен ни в одной стране мелкой, крошечной, невеликой. Такие глыбы под стать самому величию державы.

К числу монарших милостей принадлежит и немаловажный чин камер-юнкера. Он означает приближённость к трону, к окружению самодержавного государя. На наш недавний масштаб — это что-то вроде члена Центральной ревизионной комиссии, избираемой на съездах партии. И нам известно, что Пушкина похоронили в мундире камер-юнкера.

Венцом патриотической настроенности Пушкина явилось его знаменитое стихотворение «Клеветникам России». Это пламенная отповедь всем, кто издавна сжигаем ненавистью к нашей Родине. И грозное им всем предостережение!

Так что Пушкин, как наш национальный гений, рос и развивался от оды «Вольность» к «Клеветникам России». Это замечательное сочинение из той же «шкатулки» с драгоценностями, что и «Пророк».

Однако этой гневной отповедью всем нашим ненавистникам Пушкин подписал себе смертный приговор.

Сбылась давнишняя тревога Бенкендорфа — масонская клятва, легкомысленно подписанная им в Кишиневе.

Негодяй Дантес — и это уже исследовано досконально — являлся потомком храмовников-тамплиеров. Он приехал в Петербург как бы на «ловлю чинов», но с первого же дня «прицелился» именно в Пушкина. Смазливый блондинчик с соблазнительными ляжками, он поддался ухаживаниям вечного холостяка Геккерена, и тот не только уложил его в свою постель, но и, восхищённый, немедленно его усыновил… Несчастьем Пушкина была сама атмосфера тогдашнего Петербурга, предельно насыщенная похотью. Гвардия и знать бесились с жиру. Мужчины-проститутки соперничали с известными жрицами любви. Гомосексуализм стал не просто модой, но и свидетельством утончённости вкуса. Пушкин, принуждённый жить в этом вертепе, находил забвение в работе и надеялся загородиться, словно в крепости, в своей семье.

В 1837 году выстрел осатанелого гомосексуалиста на Чёрной речке оборвал жизнь Пушкина.

А семь лет спустя масоны свели свои счёты и с Бенкендорфом. Выехав на заграничные воды, он поправил своё здоровье и в сентябре 1844 года на пароходе возвращался домой в самом бодром настроении. Смерть настигла его в каюте ночью, на подходе к Ревелю.

* * *

Михаил Тариэлевич Лорис-Меликов родился в год мятежа декабристов. Происходя из древнего княжеского рода, он в молодые годы отличался невоздержанностью в поведении и был за это исключён из числа студентов Восточного института. Окончив школу гвардейских прапорщиков, едет на Кавказ и там в боях сдаёт суровый экзамен на зрелость. За взятие Карса и Эрзерума он награждается орденом св. Владимира 1-й степени и возводится в графское достоинство. Как боевого генерала, царь Александр II назначает его товарищем министра внутренних дел.

По исторической традиции конец века в России обязательно знаменуется великой замятью. На годы царствования Александра II выпали особенные испытания. Николай I уже на смертном одре с горечью сказал наследнику: «Сдаю тебе дело не в порядке». Державу лихорадило.

Разночинцы изобрели народничество, т. е. отправились по деревням и селам с проповедью ненависти к существующим порядкам. Мужик остался глух и даже воспротивился, сдавая связанных пропагандистов становому приставу. Тогда, в ярости от глухоты и слепоты народа, ретивые ниспровергатели стали на путь террора.

Ударную силу террористов составляли фанатичные курсистки и студенты. Молодые люди с восторгом приносили себя в жертву. Смерть в петле палача выглядела как светлая жертва за народное счастье и лишь прибавляла безумцам энтузиазма.

После халтуринского покушения на царя, когда взрыв мощной бомбы разнёс чуть ли не всё крыло Зимнего дворца, правительство впало в растерянность. Взрывчатка закладывалась уже под самый трон!

Вопрос о патриотичности для графа Лорис-Меликова решался однозначно: российская держава велика и многоплеменна, на её просторах текут многие воды, струятся разные ручьи, однако она как выстроилась, так и должна остаться империей. Поэтому любой — будь это отдельный деятель или же целая партия, — кто сговаривается с иностранной державой о будущем России, тот совершает прямое предательство, настоящую измену.

Порою граф негодовал: «Откуда вообще этот наивный бред о бескорыстии международной политики и о какой-то мудрости иностранных политических штабов?»

Патриот и гражданин Лорис-Меликов испытывал одновременно и восторг от созерцания своего народа, и скорбь о нём, и в то же время порою стыд за него. Но всё равно он считал, что служение России есть отнюдь не привилегия, а долг, обязанность. При этом он ставил во главу угла закон.

Человек характера железного, Лорис-Меликов отчётливо сознавал, что стоит правительству пойти на самые мизерные уступки, процесс государственного сокрушения примет форму обвала. «Коготок увяз — всей птичке пропасть…»

Граф Лорис-Меликов был поклонником пушкинского гения. Такой же вольнодумец смолоду, генерал проникновенно повторял пушкинские строки, поражаясь их государственной зрелости. Незадолго до гибели Пушкин писал: «Россия никогда не имела ничего общего с остальной Европой… История её требует другой мысли, другой формулы».

Здесь мы подходим к теме щекотливой и опасной, угрожающей не только репутации, но и самой жизни дотошного исследователя. Но тем не менее всё же настоятельно необходимой, ибо без того, чтобы не приподнять над нею хотя бы краешек надёжного покрывала, мы рискуем увидеть природу дальнейших событий в России неполной и до неузнаваемости искажённой.

Борьба с престолом и самодержавием принимала организованную форму. В качестве ответных мер граф Лорис-Меликов упорядочил штаты и саму структуру Отдельного корпуса жандармов. Своё внимание граф распространил на охрану железных дорог. Появились конные жандармские дивизионы. Комплектовались они, как и регулярная армия, за счёт призывников.

Особенным нововведением явилось искусное внедрение агентов правительства в ряды самой террористической организации. Появилась возможность не только во-время узнавать о планах злоумышленников, но и незаметным образом на них влиять. Наиболее умелые и ловкие агенты проникали в самую верхушку этих преступных организаций.

Полковник Судейкин Г. П. возглавил Особый отдел департамента полиции. Это был выдающийся полицейский ум. Он первым добился ощутимых результатов от незаметной работы своих провокаторов. Так, ему удалось довольно быстро посеять раздоры и взаимную подозрительность в рядах фанатичных «нечаевцев». Террористы принялись безжалостно расправляться с предателями. Единый фронт врагов режима треснул.

Боевому генералу, слышавшему свист пуль и осколков, видевшему жуткий блеск турецких ятаганов, было невыносимо осознавать, что для охраны древнего трона империи приходится прибегать к услугам подозрительных людей. Провокаторство — занятие малопочтенное и вербовку приходилось вести среди всяческого отребья. Например, прознав, что из кадетского корпуса за кражу денег изгнан некто Бейтнер, полковник Судейкин немедленно прибрал воришку к своим цепким и небрезгливым рукам. Успешно внедрился к террористам и продувной ловкач Геккельман (он же Ландезен, он же Гартинг). Чуточку позднее очень продуктивно стала работать на Судейкина смазливая бабёнка Жученко-Гернгросс. Агентурный список пополнился Гудовичем, Батушанским, Путятой…

Сознавая недоброкачественность человеческого материала, пополнявшего ряды агентов-двойников, граф Лорис-Меликов нисколько не обманывался. Никакое количество этого «добра» никогда не перейдёт в качество.

* * *

Покушения на Александра II следовали одно за другим. Наконец, 1 марта 1881 года бомба террориста Гриневицкого достигла цели. Царь-«Освободитель» был разорван на куски.

Глава жандармского ведомства испытал прилив отчаяния. Не уберёг! Уже 2 марта он явился к Александру III и попросил отставки.

Новый государь сидел угрюмый, мрачный. Его потрясла страшная смерть родителя. Он проговорил:

— В такой ситуации разве возможно уберечь!

В отставке он отказал, приказав работать, однако через месяц всё же заменил графа Лорис-Меликова действительным тайным советником Д. Толстым.

Размышляя о самой природе провокаторства, граф Лорис-Меликов принимал в расчёт главную ущербность своих соглядатаев в стане неприятеля: их исключительное корыстолюбие. Этим людям было неведомо самопожертвование за идею. Ими руководили интересы кошелька, утробы. В то время как террористы… Нет, нет, сравнение тут явно не в пользу правительственной стороны!

Первоначальным жалованьем начинающего провокатора было 25 рублей. В дальнейшем, в случае успехов, сумма могла быть увеличена в несколько раз.

Продумано было и о старости провокаторов. Здесь всё зависело от заслуг. Например, тот же Геккельман (Ландезен-Гартинг) получил чин действительного статского советника и соответствующую пенсию. Гудович (агентурная кличка «Иван Иванович») вообще со временем перешёл на службу в департамент полиции. Доброскок («Николай — золотые очки») доживал свой век в Петрозаводске на посту полицмейстера. Но вот Жученко-Гренгросс пришлось скрыться за границу. Она поселилась в Германии, получая от русского правительства пенсию в 3600 рублей.

Деньги, особенно большие деньги, до поры до времени выступали серьёзнейшим союзником властей.

Весной 1882 года в Одессе агенты охранки проследили и арестовали артиллерийского штабс-капитана С. Дегаева. Офицер наблюдался как активный член террористической организации «Народная воля». Сообщение об аресте улетело в Петербург. Полковник Судейкин срочно выехал в служебную командировку. В помещении одесского охранного отделения он попросил оставить его с арестованным с глазу на глаз. О чём они беседовали — можно только догадываться. Однако вскоре после отъезда Судейкина террорист в офицерском чине совершил побег из-под стражи. Поймать беглеца не удалось, хотя по результатам наблюдения следы его вели не за границу, как обычно в таких случаях, а прямо в Петербург.

На конспиративных явочных квартирах полковник Судейкин часто встречался с беглым штабс-капитаном. Эти свидания главы секретного отделения со своим тайным агентом приносили ощутимые плоды. За год с небольшим «Народная воля» понесла ужасающие потери. Срывались тщательно подготовленные планы покушений, самые отважные террористы угодили в казематы и на виселицу.

Полковник Судейкин имел все основания считать, что страшная «Народная воля» потерпела сокрушительный разгром.

Такова роль в тайной войне всего лишь одного тщательно законспирированного агента.

Однако финал провокаторской деятельности Дегаева был совершенно неожиданным. В морозный день 16 декабря 1883 года полковник Судейкин отправился на очередное свидание со своим агентом. Дегаев, как всегда, ожидал его, приняв все меры предосторожности. Из этой квартиры полковнику уже не суждено было выйти. Через несколько дней дверь взломали. На полу валялось тело Судейкина с размозжённой головой и увесистый дворницкий лом — орудие убийства.

Конспиративная квартира оказалась ловушкой для полковника.

Террористы переиграли своего гонителя. На этот раз Дегаев опрометью скрылся за границу. По примеру Степняка-Кравчинского, пять лет назад зарезавшего генерала Мезенцева, он нашёл убежище в Лондоне. Там, на берегах Темзы, убийцы из России традиционно находили надёжную защиту от любых посягательств русских властей на их свободу.

Чудовищный «прокол» с Дегаевым продемонстрировал властям, что провокаторство как метод оправдал себя, но вот сами провокаторы, людишки типа «и нашим, и вашим», контингент явно никудышный. За этой человеческой гнилью необходим двойной, если не тройной надзор. В случае внезапно подвернувшейся выгоды не только продадут и выдадут, но и убьют.

Но не одним убийством лиц начальственных угрожало постоянное якшательство с этой шушерой. Угрозы простирались глубже.

Гниль, в том числе и человеческая, пачкает любого. А, запачкавшись, отмыться слишком трудно. Первый опыт «пачкотни» террористы проделали с чиновником охранки Клеточниковым. У них появился свой агент в учреждении, занимавшемся внедрением агентов в их ряды. «Вы — нам, мы — вам!» Затея удалась, дело стало развиваться вширь и вглубь и кончилось тем, что запачканными с головы до ног оказались не только рядовые сотрудники охранки, но и генералы, руководители ведомства. Генерал Лопухин, «сдавший» знаменитого Азефа, был судим и приговорён к каторжным работам. Генерала Курлова, при чьём содействии погиб Столыпин, спас от суда сам Николай II. Генерал Джунковский, последний шеф охранного отделения царской России, стал… сотрудником ВЧК, верным помощником «железного» Феликса Дзержинского.

Произошли метаморфозы самого чудовищного качества: главные врачеватели государственного здоровья превратились в его главных погубителей.

Клубок измены, или Государство в государстве

Сталин не любил портфелей. Обыкновенно он уносил с собой бумаги, заложив их в свёрнутую трубочкой газету.

У Ежова же, особенно в Семипалатинске, была усвоена манера таскать с собой начальственный портфель, солидный, из хорошей кожи, с металлической окантовкой углов. Там, в Казахстане, внушительный портфель являлся признаком власти и достоинства. «Авторитетом пользуется!» — восхищённо шептались простодушные обыватели степного городка, определяя по портфелю положение чиновника в начальственных верхах.

Первому секретарю губкома полагался портфель самый большой, самый нарядный — самый руководящий!

Теперь Ежову пришлось заменить портфель папкой, нарочито серого незаметного цвета. Бумаг, когда он отправлялся в Кремль, набиралось порядочно, в газетке их не донесёшь.

Ещё работая в Ленинграде, он по телефону улавливал растущее раздражение Сталина незначительностью следственных результатов. Оба судебных процесса показали, что и мальчишки-комсомольцы, и ничтожный Николаев были всего лишь слепыми исполнителями, бросовой агентурой. Настоящим убийцам Кирова удалось остаться в тени. Даже суд на группой Зиновьева — Каменева не выявил всей глубины заговора, о котором подозревал Ежов. Имелся заговор, существовал — в этом у него не возникало никаких сомнений!

Возвращаясь из Ленинграда в Москву, Николай Иванович готовился к отчёту перед Генеральным секретарём. Он понимал, что разговор предстоит жёсткий. Сталин умел спрашивать за порученное дело.

К сожалению, так и не нашлись водители грузовиков: ни того, в кузове которого был убит Борисов, ни того, что налетел на автомобиль Ягоды, наркома внутренних дел. Скорей всего, обоих шофёров попросту убрали. Слишком уж опасны! Особенно тот, кто таранил машину наркома. В заурядное транспортное происшествие верилось с трудом. Грузовик выполнял роль орудия убийства.

Ежов ломал голову над тем, почему вдруг так срочно понадобилось убирать Ягоду. Напрашивалось два ответа. От него избавлялись, как от слишком опасного человека, вышедшего на след главных заговорщиков, или же он был их соучастником и ему стал угрожать неминуемый провал, а значит, и арест.

Кем же на самом деле являлся нарком внутренних дел, хозяин грозной Лубянки?

Работа предстояла напряжённая и трудоёмкая. План поисков Ежов составил загодя и готовился докладывать об этом Сталину.

Прежде всего предстояло заняться расшифровкой кличек, попавших в его серенькую папку. Преступники, как и положено, орудовали под вымышленными именами. Одно из них — Натан — попало в папку самым первым. Пожалуй, Шейнин прав: имя настоящее, не вымышленное, требовалось лишь установить фамилию… С остальными кличками Ежов поступил, руководствуясь чутьём. Ему показалось, что «товарищ Релинский» и «товарищ Орлинский» чем-то друг с другом связаны и поместил их рядом… Особые надежды он почему-то связывал с неизвестным, имевшим кличку Зершторенманн. Угадывался немецкий след, связь с Германией: и прежней, и настоящей. Остальные клички (а их набрался целый ворох: Роман Романович, Кузьмич, Портной, Москвич, Рыжий, Смуглый, Лапка, Кацап, Сидор и Пётр) он отнёс к наследию царской охранки, из агентуры генералов Белецкого, Курлова и Джунковского. В те времена, в канун царского отречения от престола, в Россию, страну полнейшего безвластия, устремились сотни, если не тысячи, авантюристов. Среди этого отребья уверенно действовали агенты секретных служб. Петроград в те годы кишмя кишел подозрительными иностранцами.

Помимо зарубежной агентуры суетилось и громадное количество отечественных провокаторов. Расследование показало, что среди функционеров различных политических партий России примерно четвёртую часть составляли агенты охранки. Особенно нашпигованными оказались партии социал-демократов и анархистов.

Кроме этого специальной справкой Ежов собирался довести до сведения Хозяина свои внезапные открытия насчёт Дзержинского и Ленина.

Поведение главы ВЧК вызывало недоумение по многим эпизодам: в первую очередь в связи с покушением Каплан. Относительно же Ленина у Ежова подобралось несколько фактов, требующих по крайней мере убедительного объяснения. Речь шла прежде всего о счастливом избавлении от ареста (и смерти) в ночь налёта юнкеров: Ленин успел выскочить из квартиры Елизаровых буквально в последнюю минуту, а кроме того, о непостижимом безрассудстве Вождя, вдруг приехавшего в Питер из шалаша в Разливе в те самые дни, когда ищейки Временного правительства сбивались с ног в поисках его убежища.

Собираясь докладывать, Ежов заранее обмирал при мысли, какой будет реакция Хозяина. Шутка сказать, сам Ленин! Имел ли он право обращать внимание на странности в поведении Вождя Революции?

А разве не могло быть, что Сталин ничего не знал о выявленных фактах? Этого Ежов не исключал. В те годы Иосиф Виссарионович не вылезал с фронтов и многие события в Центре происходили без него.

Нет, никаких утаиваний!

Тем более, что узнавания на этом не кончались. Самые ошеломительные открытия ожидались впереди.

* * *

Волновался он напрасно — его отчёт о работе в Ленинграде прошёл успешно.

Особенное внимание Сталин проявил как раз к тому, на что и рассчитывал Ежов — к ниточкам, обещающим самые результативные открытия. Синий карандаш Вождя сделал несколько подчёркиваний, определив тем самым первостепенность предстоящих поисков. Правда, к длинному перечню кличек Сталин отнёсся равнодушно, энергично подчеркнув лишь одну — товарищ Орлинский. Насчёт Портного он сказал, что это знаменитый провокатор Малиновский, в своё время возглавлявший фракцию большевиков в Госдуме, а Москвич — тоже провокатор Черномазов, которому удалось пролезть на пост редактора «Правды». При этом он задержал свой карандаш на эпизоде с Лениным, вспомнив о том, каким доверием Вождя пользовались оба провокатора. Воспоминания в эту минуту настолько овладели Сталиным, что он словно забылся и долго не отрывал глаз от строчек справки.

Сложные чувства владели в эти минуты Генеральным секретарём. То, к чему подбирался Ежов своими внезапными узнаваниями, давно уже не было секретом для него самого. В своё время он достаточно пережил, ломая голову над загадками ленинского поведения (один VI съезд партии чего стоил!). Но в декабре 1922 года им был получен строго конфиденциальный документ: «Справка» Дзержинского. И у него упала с глаз пелена. Глава ВЧК по каким-то своим каналам сумел разузнать об очень многом, и после этого многое для Сталина потеряло таинственный покров.

Да, Ленин успел сбежать от юнкеров благодаря позднему ночному звонку по телефону, а звонил ему не кто иной, как заместитель министра юстиции Временного правительства Каринский. Той поздней ночью вождь Революции скрылся не на рабочей окраине Питера, как можно было ожидать, а в квартире доктора Манухина, возле Таврического сада. Манухин же, и это теперь не секрет, был крупным масоном. Свои объяснения имел и раскопанный Ежовым эпизод с бесстрашным появлением Ленина в Питере, в Лесном институте, хотя ищейки Временного правительства в поисках его вроде бы сбивались с ног.

По всей видимости, приближается время, когда посвятить в эту тайну придётся и Ежова.

Пока же…

Иосиф Виссарионович внезапно поднял на Ежова мимолётный взгляд. Маленький помощник, как всегда, находился в напряжённом состоянии. Ленинградская командировка с её внезапными и страшными узнаваниями сильно подействовала на старательного порученца. Но… что делать? Таково «Зазеркалье» любых больших событий. Приходится терпеть, приходится переносить…

В кабинете Генерального секретаря Ежов, сугубо штатский человек, стал держаться на военную ногу.

— Здравия желаю, товарищ Сталин!

Во всём сталинском окружении только Молотову и Ворошилову позволялось обращаться к Вождю по имени. Для остальных существовало сухое и казённое «товарищ Сталин».

Ежов достал из папки чёрный конверт, вынул из него две фотографии и вместе с конвертом положил перед Сталиным. Сделав шаг назад, он остался стоять с опущенными руками, весь напряжённый, как всегда при посещении этого кабинета.

Взяв снимок, Иосиф Виссарионович отнёс его подальше от глаз, поразглядывал и бросил, взял другой. Брови его дрогнули, он быстро, остро глянул на Ежова. На снимке позировало семейство респектабельного буржуа, предающееся неторопливому отдыху: муж, жена и ребёнок. На главе семейства было щегольское пальто с перехватом и новенькая шляпа. По всей видимости, он следил за модой. Вид жены и ребёнка также свидетельствовал о солидном достатке, о спокойствии и благополучии семьи.

Удивление Сталина объяснялось тем, что в этом ухоженном и сытом моднике буржуа он сразу узнал Дзержинского.

— Где? — коротко осведомился Сталин, всё ещё изучая снимок.

— В Женеве. На озере. В восемнадцатом году. Август месяц.

И снова дрогнули сталинские брови. Моментально вспомнилось: Царицын, борьба за город и за эшелоны с хлебом, скудные новости из Москвы по прямому проводу. Положение республики тогда никак не располагало к отдыху на модных и дорогостоящих курортах. Да ещё с семьёй. Впрочем, семья Дзержинского всегда жила за границей!.. Август… Значит, после мятежа эсеров и уничтожения царской семьи в ипатьевском подвале. И накануне убийства Урицкого и покушения Каплан на Ленина… Тут же память подсказала, что Дзержинский на весь тот август куда-то вдруг исчез из голодной Москвы. Появился он лишь перед самыми выстрелами в Петрограде и в Москве… Вот он где, оказывается, находился: в Швейцарии!

— А эти? — Сталин ткнул в другой снимок.

Двое мужчин, по виду советские служащие, с подростком, сфотографировались на Красной площади, на фоне Василия Блаженного. Снимок был неважный, любительский.

Быстрым жестом, одним мизинцем, Ежов указал на пожилого мужчину, задравшего зачем-то голову к небу, и назвал его: Некрасов. Да, тот самый, министр Временного правительства, масон весьма высокой степени (они в том правительстве были масонами все поголовно). Некрасов почему-то за границу сбегать не стал, бесстрашно остался в России и благополучно пережил кровавую полосу «красного террора». Снимок сделан в наши дни, совсем недавно.

— Арестован?

— Пока нет. Имеются сведения, сменил фамилию.

«Чёрт знает что! Масоны гуляют по Москве, фотографируются на Красной площади!»

Спутником Некрасова был Прохоров, известнейший в старые времена заводчик, владелец Прохоровской мануфактуры. Подросток на снимке — его внук. Своей фамилии Прохоров не менял, устроился на работу в «Центросоюз», занимался сельской кооперацией.

Упоминание о «Центросоюзе» заставило Сталина снова поднять снимок и всмотреться пристальней. Прохоров, заводчик, миллионер… Почему же не сбежал в какой-нибудь Париж? Все поубегали, этот же остался и не один (заставил их кто-то не убегать!). Остались махровые миллионеры… а что избрали? Смешно сказать: утлые деревенские лавчонки с устоявшимся запахом селёдки, хомутов и керосина. Это — вместо Парижа! Там же, скорей всего, следует искать и след Некрасова… Туда же, в «Центросоюз», вдруг почему-то стал стремиться снятый со всех постов Зиновьев. Зачем? Что его туда потянуло? После Коминтерна-то, мировой организации! Он в русскую деревню и не заглядывал ни разу в жизни!

Такая поразительная любовь к сельской кооперации нашла объяснение в годы коллективизации. «Центросоюз» забрал в свои руки руководство кулачьим возмущением и сопротивлением. Организация массовая: нет сельца без лавчонки и лавочника, тоскующего по свободе торговать. Плюс к ним заготовители и всевозможные уполномоченные, — целая армия!

Провалившись на заводах, потеряв последнее влияние в среде рабочих, оппозиция ухватилась за крестьянство.

Иосиф Виссарионович внезапно остро глянул на Ежова. Справится ли? Хватит ли умения и сил?

Ежов стоял перед ним, как свято горящая свеча. Всем своим существом, всеми помыслами и стремлениями — весь его, с ним, верен и предан до самого конца. Он походил на пулю в стволе, маленькую, но убойную, отлитую прочно и заострённую для поражения наповал. Прикажи! Нажми лишь на курок! Для пули не существует никаких авторитетов!

Пыхнув дымом, Сталин спросил:

— Что у вас ещё?

— Прошу разрешения вскрыть сейф Свердлова.

Уловив недоумение, пояснил. Служебный сейф председателя ВЦИК после внезапной смерти Свердлова в 1919 году не вскрывался (описи не существует). Видимо, было не до описи. Сейф отнесли на склад и свалили в кучу рухляди. Там он валяется до сих пор.

В настоящее время сама личность Свердлова и вся его деятельность выявляются совершенно в ином свете. Фигура этого человека, вдруг оказавшегося вместо Ленина на самой вершине власти, представляется зловещей и загадочной.

— У него остался сын, — припомнил Сталин.

— Так точно. Работает следователем. Характеристики положительные.

Разрешение было получено. Сталин сделал какую-то пометку на своём календаре.

— У вас всё?

На мелком напряжённом лице Ежова отразилось сдержанное волнение. Он достал из папки и подал несколько бумаг. В том, как это было сделано, сквозило тревожное ожидание. Маленький куратор сознавал, какое действие окажут на Вождя внезапно обнаруженные документы.

Продолжая стоять, Сталин невнимательно перелистнул первые бумаги. Глаз его привычно схватывал весь текст.

«Поручение Троцкого исполнено, — читал он. — Со счетов синдиката и министерства 400 000 крон сняты и переданы…»

Следующий документ:

«Поручение исполнено. Паспорта и указанная сумма 207 000 марок по ордеру Вашего господина Ленина упомянутым в Вашем письме лицам вручены».

«Вот оно! — подумалось Сталину. — Деньги партии и проклятый Парвус!»

Он взял себя в руки и стал дочитывать.

«Стокгольм, 21 сентября 1917 г.

Дорогой товарищ!

Банкирский дом М. Варбурга, согласно телеграмме председателя „Рейнско-Вестфальского синдиката“, открывает счёт для тов. Троцкого. Доверенный, по всей вероятности г. Костров, получил снаряжение и организовал транспорт такового вместе с деньгами. Ему же вручена потребованная тов. Троцким сумма.

С приветом Фюрстенберг.»

Фюрстенберг (он же — Ганецкий) всегда считался верным ленинским помощником, самым доверенным лицом, связанным с передачей денег на революцию. А вот же: он, оказывается, одновременно обслуживал ещё и Троцкого!

Слуга двух господ? Какое там — двух! Целого легиона!

Интересно, знал ли об этом Ленин?

Обращало внимание, что телеграмма Фюрстенберга послана вскоре после освобождения Троцкого из «Крестов», он тогда был спешно выпущен из тюрьмы и занял пост председателя Питерского Совета…

Словом, как Сталин и предполагал, рано или поздно вся эта давнишняя история с немецким Генеральным штабом, с немецким золотом и немецким запломбированным вагоном должна была непременно всплыть. Оставались живые участники, не полностью уничтожались документы. Архивы… Чёрт знает, сколько грязи хранится на их полках и ждёт очереди, чтобы всплыть из забытья! Сталину вспомнился Зиновьев. Этот был рядом с Лениным и принимал во всём самое непосредственное участие. Известно, например, что Парвус первоначально принёс для проезда через Германию только пять паспортов: самому Ленину с Крупской и Арманд и Зиновьеву с женой.

Сталин отложил бумаги в сторону, для себя.

Следующие два документа принадлежали к архисекретнейшим. Знали о них лишь несколько человек. Сталин, в частности, не знал. Он в те годы не вылезал с фронтов, а в Москве тогда всеми правительственными делами безраздельно заправляли Свердлов, Троцкий и Дзержинский. Роль Ленина сводилась к исполнению указаний ВЦИКа. Совнарком, тогдашнее правительство, состояло из назначенных, а не избранных руководителей, — отраслевых чиновников. Оба добытых Ежовым документа так или иначе касались генеральной линии большевиков на мировую революцию. Как один, так и другой свидетельствовали, что все решительные действия тогдашних московских правителей носили нисколько не самостоятельный, а всего лишь исполнительный характер. Кремлёвская власть, такая решительная, свирепая, на самом деле смотрела из чужих рук. Первым документом повелевалось создать специальный «Фонд хлеба Всемирной Пролетарской Революции», вторым было распоряжение отпустить несколько миллионов франков на ремонт здания масонской ложи «Великий Восток» в Париже, на улице Кадэ. Оба документа скреплялись подписью председателя Совнаркома В. И. Ленина.

Век бы не знать таких открытий!

Как раз об этом Сталин думал, когда примерял Ежова на роль усердного копателя. Из-под завалов времени может вывернуться вдруг такая глыба, что перевернёт все заученные представления о святом назначении Революции. Закулисная сторона таких катаклизмов — страшная вещь.

«Докладная записка

Ныне боевой аппарат масонства усовершенствован и формы будущего натиска откристаллизовались. Испытанным боевым оружием масонства уже послужил экономический фактор — капитализм… Разжигание бессознательной ненависти в народной толпе против всех и вся — таков второй и главный наступательный ход, выдвинутый ныне масонством в России. Этой мутной волной намечено потопить царя не только как самодержца, но и как Помазанника Божия, а тем самым забрызгать грязью и последний нравственный устой народной души — Православного Бога. Пройдёт всего каких-нибудь десять — двадцать лет, спохватятся, да будет поздно: революционный тлен уже всего коснётся. Самые корни векового государственного уклада окажутся подточенными».

(Документ этот составлен 10 февраля 1895 года, и составлен людьми, способными на точный и глубокий анализ. Как видно, правоохранительные органы старой России состояли не из одних усатых городовых и тупых квартальных надзирателей. В этих учреждениях трудились специалисты выдающихся способностей.)

Сохранился и отчёт министра внутренних дел графа Игнатьева, человека проницательного и решительного, призванного к трону для борьбы с обнаглевшими террористами.

«В Петербурге существует могущественная польско-жидовская группа, в руках которой непосредственно находятся банки, биржи, адвокатура, большая часть печати и другие общественные дела. Многими законными и незаконными путями и средствами они имеют громадное влияние на чиновничество и вообще на весь ход дел».

Последней из оставленных бумаг была «Справка о генерале Джунковском, последнем руководителе охранного отделения царской России». Справку составлял сам Ежов, натолкнувшись в своих раскопках на следы жандармского генерала в стенах Лубянки.

Иосиф Виссарионович немедленно вспомнил главного жандарма и удивился тому, что генерал не только жив, но и… состоит в штатах наркомата внутренних дел СССР. Находка удивительная!

В своё время В. Ф. Джунковский состоял адъютантом великого князя Сергея Александровича (убитого террористами), затем был Московским генерал-губернатором, а с 1913 года возглавил корпус жандармов, являясь одновременно заместителем (товарищем) министра внутренних дел. Известность он получил резкой конфронтацией с царицей, а также тем, что вдруг провалил такого матёрого провокатора в партии большевиков, как Малиновский.

В 1917 году генерал был арестован как «царский сатрап» и оказался в компании жандармских генералов Курлова и Белецкого. Судьба всех троих оказалась совершенно разной. Курлова, как организатора убийства Столыпина, отпустили за границу, Белецкого расстреляли в первый же день «красного террора», а Джунковского пригласил к себе Дзержинский, глава ВЧК. Между двумя руководителями силовых ведомств, бывшим и настоящим, состоялся содержательный разговор. Генерал Джунковский попенял своему собеседнику, что большевики напрасно упразднили жандармское управление. Уже сейчас становится очевидным, что народ будет ожесточаться, а это чрезвычайно опасно для обладателей власти. Дзержинский лишь усмехнулся: «Ну, у нас не будет ожесточённых!» Он сделал генералу совершенно неожиданное предложение: стать сотрудником ВЧК. Джунковский, понимая, что повлечёт за собой его отказ, выразил согласие. Он принимал активное участие в операции «Трест» и даже ездил за границу. Его профессиональными советами Дзержинский пользовался до самой своей внезапной смерти.

* * *

Мятеж эсеров вспыхнул во время работы V съезда Советов.

Утром в германское посольство приехал начальник Секретного отдела ВЧК Янкель Блюмкин, добился встречи с графом Мирбахом и убил его. Кроме Блюмкина в числе организаторов мятежа оказались также два заместителя «железного Феликса», Александрович и Прошьян… Восставшие при всём своём нахальстве не воспользовались растерянностью большевиков и упустили редкий шанс на удачу. Им удалось захватить Главпочтамт и они успели объявить по радио о свержении правительства Свердлова — Ленина — Троцкого. В ночь на 7 июля они могли взять Кремль, но промедлили, — скорей всего и сами не верили всерьёз в успех своей затеи. Силы у мятежников имелись: 2,5 тысячи бойцов, 8 орудий, 4 броневика и 60 пулемётов.

В поддержку мятежа в Москве вспыхнуло восстание на Волге, в Ярославле и Рыбинске. Акция была хорошо продумана.

Уверенные действия властей, опомнившихся от шока, быстро переломили ситуацию. На улицах Москвы заговорила артиллерия. По особняку Морозова орудия лупили в упор, с близкого расстояния. Мятежники кинулись спасаться. Суровые латыши принялись за расправу с ранеными и пленными. Застучали маузеры.

В дымившийся морозовский особняк латыши вступили с опаской. Они ожидали увидеть обезображенный труп Дзержинского. Однако «железный Феликс» оказался жив и невредим. Правда, чрезвычайно злобен. Освобождённый из плена, он вернулся на Лубянку в бешенстве и немедленно без суда и следствия расстрелял 13 своих самых близких сотрудников. Он сыпал удары, не считаясь ни с постами, ни с заслугами.

За эсера Александровича, заместителя Дзержинского, попробовала замолвить слово Коллонтай. Она называла его «Славушкой», он был одним из её любовников. Дзержинский глянул с такой яростью, что у неё застряли слова в горле.

— Не лезьте не в своё дело, мадам!

Горюя о расстрелянном, Коллонтай сочинила некролог «Памяти тов. Александровича» и принесла его в «Правду». Там на неё вытаращили глаза и печатать некролог отказались наотрез.

Подавление эсеровского мятежа сопровождалось большой кровью. ВЧК действовала беспощадно. И поразительно, что в этой вакханалии спешных и мстительных расстрелов уцелел один-единственный человек… Янкель Блюмкин. Негодяя, едва не спровоцировавшего новое германское наступление, не тронули и пальцем.

Застрелить посла и не понести никакого наказания?!

Найти разумного объяснения столь странного милосердия неистового Дзержинского было затруднительно и теперь.

Непостижимо повела себя и оскорблённая Германия. За подлое убийство своего посла она, пусть и ублажённая условиями «архипохабного» Брестского мира, была обязана ответить применением военной силы. Каким-то чудом мстительного наступления немецкой армии удалось избежать. Германское правительство проглотило неслыханное оскорбление!

А в плену ли находился «железный Феликс», поспешив попасть в штаб мятежа?

А не руководил ли он оттуда действиями восставших?

Только при таком «раскладе» становится понятной диковинная неуязвимость главы ВЧК. Не мог он уцелеть в лапах озверелой матросни, потерпевшей разгром и ожидавшей непременного расстрела!

Но… уцелел! И объяснений этому никак не находилось.

* * *

Ещё более странными (в свете того, что стало настолько подозрительным) казались действия Дзержинского 30 августа 1918 года. Страшный выдался день! Утром в Петрограде Канегиссер убил Урицкого, а вечером в Москве эсерка Каплан стреляла в Ленина.

Стрельба, так сказать, дуплетом: на берегах Невы и на берегах Москвы-реки…

Согласованность?

Ещё какая!

Во всяком случае, случайное совпадение исключалось.

Осуществлялся подлый и коварный замысел, угадывалась опытная руководящая рука!

Как известно, Леонид Канегиссер дожидался Урицкого в подъезде, на глазах швейцара, и застрелил его без всяких помех, едва глава Питерской ЧК вошёл с улицы и направился к лифту. Случилось это в 10 часов утра — самое начало рабочего дня.

Выстрел всполошил служащих страшного учреждения, за убийцей погнались. На свою беду, Канегиссер не смешался с толпой на площади, а вскочил на велосипед и, лихорадочно оглядываясь, стал удирать. Он был заметен, как на ладони. Шофёр автомобиля, на котором приехал Урицкий, разогнался и сбил вилявшего среди прохожих велосипедиста. Канегиссер отлетел к стене и сильно ударился головой.

Относительно Канегиссера было приказано провести детальное расследование. Затем Дзержинский поинтересовался, что нового в деле, связанном с недавними прокламациями «Всемирного израильского союза» и «Каморрой народной расправы». Выслушав, что нового, к сожалению, мало, глава ВЧК распорядился дело закрыть, а членов «Каморры», содержавшихся в подвалах, расстрелять.

Вернувшись в Москву, Дзержинский направился не к себе на Лубянку, а поспешил в Кремль, к Свердлову. Они заперлись вдвоём и долго совещались.

О чём совещались в Кремле «всенародно избранный» Свердлов и «железный рыцарь Революции», осталось тайной навсегда.

Однако широко известны некоторые итоги этого потаённого разговора с глазу на глаз.

Дзержинский выяснил, что стреляла в Ленина некая Каплан-Ройтман, член партии эсеров. Её удалось арестовать. Содержалась она не на Лубянке, а в Кремле, в небольшой, специально устроенной тюрьме в подвале Кавалерского корпуса. Это секретное узилище находилось в подчинении исключительно Свердлова. Арестованную Каплан сначала допросил сам Свердлов, после чего передал её в руки Янкеля Юровского, того, кто в середине июля с такой жестокостью расправился с семьёй последнего русского царя в Ипатьевском подвале.

Несомненно, Юровский был человеком, приближённым к «всенародно избранному». Иначе ему не доверили бы столь важную преступницу.

Юровский получил указание Свердлова не допустить никаких контактов террористки с охраной. Для этого на пост возле камеры Каплан ставились латыши, совершенно не знавшие русского языка.

Ежова изумило, что Дзержинский после разговора со Свердловым отказался от допроса Каплан. Он уехал к себе на Лубянку, посчитав вопрос решённым окончательно.

Странным показалось Ежову и другое обстоятельство: Свердлов, допрашивая Каплан, не оставил протоколов. Не вёл? Или потом уничтожил? Если так, то — с какой целью?

Свердлов же вызвал секретаря ВЦИК Аванесова и отдал распоряжение «оформить» немедленный расстрел томившейся в подвале террористки.

Ежов копнул поглубже и обнаружил совсем необъяснимые подробности.

В первом официальном сообщении о покушении на Ленина говорилось о двух схваченных террористах, мужчине и женщине. Мужчина, по фамилии Протопопов, был почему-то расстрелян в первый же вечер. Каплан, как выяснилось, была почти слепа (недавно перенесла операцию на глазах) и страдала трясучкой рук. К тому же арестовали её не на месте преступления, возле ленинского автомобиля, а на улице, стоящей под деревом. Браунинг, из которого она якобы стреляла, был найден лишь два дня спустя каким-то прохожим.

Протопопов… Эта фамилия засела в памяти Ежова. Протопопов был заместителем Павлова, командира отряда, засевшего в особняке Морозова во время летнего эсеровского мятежа. Именно Протопопов отвечал за охрану Дзержинского, захваченного тогда в плен. Мятеж, как известно, разгромили, Дзержинский самым счастливым образом уцелел, Павлова поймали, а Протопопов сумел скрыться. В Москве он появился в канун покушения на Ленина. Где же он прятался до тех пор? Кто с ним контактировал? Да и вообще… а не он ли стрелял в Ленина?

Как жаль, что поторопились расстрелять такого важного участника! Он, несомненно, мог бы многое рассказать.

Эти торопливые расстрелы сильно занимали Ежова. И ведь торопился-то кто? Самые ответственные лица в государстве: Свердлов и Дзержинский!

Нет, воля ваша, а тут очень много нераскрытого и до сих пор тщательно скрываемого.

Подозрения усилились, когда Николай Иванович узнал, что пуля, извлечённая из тела Ленина, оказалась вовсе не из того браунинга, который фигурировал в «Деле».

С тех пор Ежов положил себе во что бы то ни стало разобраться и в личности самого Дзержинского, и в той роли, которую этот безжалостный «железный» человек определил для своего страшного ведомства.

* * *

Для ВЧК была выделена в Смольном одна-единственная комната № 75. Однако объём работы оказался настолько велик, что вскоре ведомство перебралось на Гороховую, в здание недавнего столичного градоначальства.

Оправдывая своё кровавое неистовство, новая власть провозгласила: «Революция должна защищаться!», «Революции не делаются в белых перчатках!»

В марте нового года советскому правительству пришлось спасаться от наступающих немецких войск и оно перебралось в Москву. В старой русской столице ВЧК облюбовала для себя массивное здание страхового общества «Россия» на Лубянке. По странной причуде архитектора это капитальное сооружение напоминало старинный замок с внутренним двором. В этом дворе, словно догадываясь, какое учреждение здесь впоследствии разместится, строители возвели ещё одно здание, поскромнее, в 4 этажа. Лучшего помещения для внутренней тюрьмы не придумать!

Прежнее здание страхового общества состояло из пяти этажей. В 1930 году его надстроили на три этажа. Затем рядом возвели новое здание в одиннадцать этажей (с цоколем из чёрного мрамора).

Кроме главных зданий ведомство занимало ещё несколько помещений по соседству, — в частности, в Варсонофьевском переулке.

В эти страшные годы руководитель ВЧК, раскрутивший с таким размахом чудовищную мельницу для перемалывания русского народа, заслужил название «железного Феликса». Это был нервный, издёрганный человек с больными глазами фанатика, часто страдающий припадками эпилепсии.

Подручными Дзержинского стали такие же «железные» безжалостные деятели: М. Урицкий, Я. Петерс, М. Лацис, Г. Бокий. Эти люди за пять тысячелетий истории своего малого народа впитали столько ненависти к окружающему миру, что испытывали непередаваемое наслаждение от потоков человеческой крови. Их национальная ярость напоминала клокотание вулкана, и этот вулкан разразился на земле России. Самое же нелепое заключалось в том, что вся эта сволочь никогда не принадлежала к партии большевиков и ухитрилась в неё втереться в самый последний миг. Теперь же, завладев всеми привилегиями победителей русского самодержавия, они принялись управлять завоёванной страной под лозунгом «Горе побеждённым!». Русскому народу не оставили даже глаз, чтобы оплакать свою участь.

Нелепейший исторический казус: русский бунт, «бессмысленный и беспощадный» (по Пушкину), внезапно обернулся безжалостным уничтожением самих бунтовщиков, т. е. восставшего народа!

Первой акцией массового устрашения был расстрел манифестации рабочих питерских заводов в день разгона Учредительного собрания. Тогда по колоннам столичного пролетариата ударили из пулемётов. Писатель Максим Горький сравнил это побоище с расправой 9 января 1905 года.

После пролетариата настала очередь крестьянства. Историки называют лишь Тамбовское восстание («Антоновщина») и Кронштадтский мятеж. На самом же деле пожар мужичьего возмущения властью инородцев заполыхал на всем пространстве от Камчатки до Бреста и от Кушки до Мурманска.

Государственную установку на истребление, как повелось, давал «сам» Троцкий:

«Устрашение является могущественным средством политики, и надо быть лицемерным ханжой, чтобы этого не понимать».

Бухарин по своему обыкновению принялся теоретизировать:

«Пролетарское принуждение во всех формах, начиная от расстрелов и кончая трудовой повинностью, является, как парадоксально это ни звучит, методом выработки коммунистического человечества из человеческого материала капиталистической эпохи».

Непосредственные расстрелыцики, чекисты, особенно не философствовали. Они уразумели с самого начала, что русские в республике находятся за пределами права и с ними допустима и оправдана любая жестокость.

Один из ближайших помощников Дзержинского, член коллегии ВЧК М. Лацис, выступив на страницах журнала «Красный террор», директивным тоном объявил:

«Мы не ведём войны против отдельных лиц, мы истребляем буржуазию как класс. Не ищите на следствии материала и доказательства того, что обвиняемый действовал словом или делом против Советской власти. Первый вопрос, который вы должны ему предложить, — к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, воспитания, образования или профессии. Эти вопросы и должны определить судьбу обвиняемого. В этом смысл и сущность красного террора».

Народная молва тех страшных лет уверяла, что расстрельная пуля ожидала всякого, кто имел привычку носить галстук или очки. Интеллигентного вида человек вызывал классовую ярость победителей и заслуживал немедленной расправы. Именно с тех пор повелось в советском обществе гордиться своим рабоче-крестьянским происхождением и похваляться тем, что «мы в лицеях не учились!».

Гигантская мясорубка совершенно девальвировала человеческую жизнь. Истребив пять сословий самых образованных людей России, чекисты лишили страну мозга. И всё же душа истёрзанной державы задавленно стонала — этот стон слышней всего вырывался из уст уцелевших и сохранивших национальное достоинство учёных, писателей, художников, музыкантов.

Само собой, Лубянка моментально навострила уши.

28 апреля 1918 года, всего через полгода после выстрела «Авроры», сессия Моссовета принимает постановление «Об антисемитской агитации в Москве и Московской области» (опубликовано в «Известиях» в тот же день). А Молотов, выступая на VIII Всероссийском съезде Советов, пригрозил «антисемитам» смертной казнью. Иными словами, молодая власть нисколько не сокращала возмутительного засилья, а всего лишь заставляла закрыть глаза и накрепко замкнуть уста. Терпи и покоряйся! Иначе…

Россия, к возмущению новых хозяев, оказалась слишком русской: избяной, сермяжной, кондовой и нисколько не походила на Европу, где они прожили так много лет. Эту Россию, а точнее — её многочисленное население требовалось убедить, что ему выпала великая честь пожертвовать собою ради Всемирной Революции, сгореть в её всепожирающем огне и тем самым оправдать своё существование на Планете.

Лубянские архивы выглядели как многолетние завалы разнообразного бумажного хламья. Всё это валялось в полном забросе, пылилось и ветшало до желтизны. Ничей посторонний интерес к этим завалам никогда не допускался. Начав копать, Николай Иванович начал задыхаться от невыносимого смрада беззакония. Его глазам предстали доказательства того, насколько развращает власть, никем и никогда не контролируемая.

Присяжный поверенный Василий Жданов считался в прежние времена крупным и опытным юристом. Ему довелось защищать знаменитого террориста Ивана Каляева, убившего великого князя Сергея Александровича, дядю царя. Он был занят и на первых советских судебных процессах — в частности, выступал защитником адмирала Алексея Щастного, вся вина которого состояла… в спасении русского Балтийского флота от немцев. Это был самый нелепый процесс, в котором ему довелось участвовать. Прения сторон отсутствовали совершенно. Судьбу подсудимого решило горячее выступление Троцкого — не то свидетеля обвинения, не то прокурора. По сути дела, он приказал адмирала расстрелять, и суд послушно исполнил это приказание. Потрясённый чудовищностью судебного произвола, старый юрист посчитал своим профессиональным долгом воззвать к самым верхам советской власти. Он полагал, что она, эта власть, не знает и не ведает о том, что творится у неё под самым носом. Письмо В. Жданова зарегистрировано в приёмной Председателя Совнаркома 11 июля 1918 года.

Время для жалоб старый законник выбрал явно неудачное. В Москве только что отгремел эсеровский мятеж и власти сверх головы были заняты расправами с участниками внезапного восстания.

Своё письмо возмущённый адвокат начал с того, что сравнил чекистов с работниками сыскного и охранного отделений в царские времена.

«Чрезвычайная комиссия, — писал он, — обладает гораздо большими полномочиями. Она не только производит дознания и следствия, но и решает дела сама, применяет даже смертную казнь. Поэтому над ней нет контролирующего органа, который был над отделениями… И, наконец, как это ни странно, состав её гораздо невежественнее состава бывших охранных и сыскных отделений».

Даже недолгая практика при новой власти убедила старорежимного юриста в том, что его профессия не только отмерла, но и умерла, сделавшись совсем ненужной, даже вредной.

* * *

Первое покушение на Ленина состоялось 1 января 1918 года, т. е. спустя семь недель после выстрела «Авроры» и через десять дней после образования ВЧК. Ленин только что вернулся из Финляндии, где лечился в санатории. Он спешил к открытию Учредительного собрания. В первый день наступившего года Вождь Революции возвращался в Смольный из Михайловского манежа, с митинга. На Симеоновском мосту по его машине был открыт огонь из револьверов. Опытный шофёр дал газ, а сидевший рядом с Лениным швейцарский социалист Платтен пригнул его голову и получил пулю в руку.

Газеты взвыли от негодования. Проклятые буржуи! Смерть им, смерть без пощады!

На другой день после стрельбы по ленинской машине, 2 января, к Бонч-Бруевичу, управляющему делами Совнаркома, обратился солдат, Георгиевский кавалер Спиридонов. Он сообщил, что его вербовали в террористическую группу и обещали 20 тысяч рублей. Бонч-Бруевич немедленно связался с Ворошиловым, занимавшим в те дни пост главы Чрезвычайной комиссии по обороне Петрограда.

Почему не в ВЧК, не к Дзержинскому? Прежде всего, Бонч-Бруевич, ближайший помощник Ленина, с неприязнью относился к руководителю карательного ведомства. Шло это от его дочери, Елены, считавшей Дзержинского зловещей личностью с необыкновенно тёмным прошлым. К тому же ВЧК ещё только создавалась, формировалась, становилась на ноги, — постановление об организации Комиссии по борьбе с контрреволюцией появилось всего 10 дней назад.

После обращения Бонч-Бруевича лихой Клим, не мешкая, организовал налёт на указанную солдатом квартиру по адресу: Захарьевская, 14. Среди арестованных оказался князь Шаховский. На Гороховой, где обустраивалась питерская «чрезвычайка», князя основательно потрясли и он признался, что причастен к покушению лишь «финансово» — пожертвовал из своих личных средств 500 тысяч рублей. Ухваченную ниточку стали тянуть и в конце концов вытянули на совершенно неприглядную длину: выяснилось, что вербовщиками к солдату Спиридонову приходили сотрудники питерской милиции Григорий Семёнов и Лидия Коноплёва. Они же и стреляли по машине Ленина. Словом, покушались на Вождя не осатанелые буржуи, а… сами чекисты!

Финал этой загадочной истории показался Ежову непостижимым совершенно: вскоре в ЧК поступило указание Ленина прекратить расследование, а задержанных освободить.

Что… доброта Ленина? А может быть, что-то совсем иное?

Не совсем понятна история, когда московской ночью машину Ленина остановила и ограбила банда Кошелькова. Расследованием занялся сам Дзержинский. Главаря банды быстро выследили и обложили. Когда он, поняв, что сопротивляться бесполезно, вышел из убежища с поднятыми руками, к нему направился Дзержинский и застрелил его в упор. «Нет человека — нет проблемы!» — излюбленный девиз «железного Феликса».

Также решительным обрыванием концов завершилась вся история с выстрелами Каплан.

Итак, грозная ВЧК начала свою деятельность с того, что предприняла активную охоту… на Вождя революции!

Но разве для этого создавалось страшное учреждение?

Пожалуй, в ненависти Елены, дочери Бонч-Бруевича, зёрнышко имеется. Над поведением Дзержинского не хочешь, но задумаешься поневоле. Странный, очень странный господин со всей его «железностью»!

Николай Иванович вспомнил безобразную сцену, когда ленинградские чекисты на глазах Сталина принялись размазывать по полу Николаева.

Сходилось!

Устранением руководящих деятелей занималось одно и то же ведомство: как с Лениным, так и с Кировым.

И ещё одно лезло в глаза: одинаковость почерка. К обречённому приближался террорист и без всяких помех стрелял в упор.

Потрясающая лёгкость исполнения!

После этого следовала поспешная расправа: террористов объявляли убийцами-одиночками и расстреливали. Обыкновенные «козлы отпущения».

Грубая работа, как считал Ежов, неубедительная.

Впрочем, кого им было убеждать? Сами хозяева!

* * *

Партийная пропаганда с помощью прикормленных историков создала в народном представлении легендарные образы героев Революции: стойкие самоотверженные люди, все в рубцах и шрамах, полученных в ожесточённых классовых боях, отважно, с громким пением «Интернационала», шли на штурм проклятого самодержавия. Звание «старый партиец» само собой подразумевало предельное мужество и героизм.

Ф. Э. Дзержинский был одним из самых-самых! Его величайшая революционная репутация стояла едва ли не вровень с ленинской.

Так считал, так верил и сам Ежов. Грозный и неумолимый бич врагов страны трудящихся, железный рыцарь правопорядка, человек с холодным умом, пламенным сердцем и руками кристальной чистоты!

Эта легенда рассыпалась в прах при первых же узнаваниях.

Для маленького сталинского порученца начиналась мучительная пора пересмотра всего житийного списка из канонизированных партийных святцев.

Вожди Революции забыли слова Ф. Энгельса:

«Террор — бесполезная жестокость, осуществляемая людьми, которые сами боятся».

Боязнь и толкала властителей на неслыханное сокращение коренного населения.

«Враг должен быть обезврежен, — провозглашал Троцкий. — Во время войн это значит — уничтожен».

Ему глубокомысленно вторил председатель Совнаркома:

«Пусть погибнет 90 % русского народа, зато 10 % доживут до мировой революции».

* * *

Конец 1918 года омрачился мятежом Ивана Сорокина, главкома на Северном Кавказе. Он потребовал «очистить советскую власть от евреев» и выкинул лозунг: «За Советы, но без жидов!»

Центральная «Правда», клеймя мятежников, объявила:

«Отныне вся власть — чрезвычайкам!»

И чекисты исполнили своё назначение — мятеж был утоплен в крови.

Девятый вал «красного террора» вскипел в январе наступившего года, когда из Москвы за подписью Янкеля Свердлова полетела «Директива» (циркуляр Оргбюро ЦК РКП/б/) об истреблении казачества. В этом документе указывалось:

«Учитывая опыт гражданской войны, признать единственно правильным самую беспощадную борьбу со всеми верхами казачества путём поголовного их истребления».

Троцкий, выпускавший в своём поезде собственную газету, посвятил расказачиванию целый «исследовательский» трактат.

«Казачество — прелюбопытный вид самостийных разбойников. Общий закон культурного развития их вовсе не коснулся, это своего рода зоологическая среда… Мы говорили и говорим: очистительное пламя должно пройти по всему Дону и на всех них навести страх и религиозный ужас. Пусть последние их остатки, словно евангельские свиньи, будут сброшены в море».

Палаческую тему тоном знатока вопроса развил член Донревкома И. Рейнгольд:

«Бесспорно, принципиальный наш взгляд на казаков, как на элемент, чуждый коммунизму и советской идее, правилен. Казаков, по крайней мере, огромную их часть, надо будет рано или поздно истребить, просто уничтожить физически, но тут нужен огромный такт, величайшая осторожность и всяческое заигрывание с казачеством. Ни на минуту нельзя упускать из виду того обстоятельства, что мы имеем дело с воинственным народом, у которого каждая станица — вооружённый лагерь, каждый хутор — крепость».

Прокурор Крыленко, осуществляя надзор за выполнением московской директивы, начальственно указывал:

«С казачеством борьба должна быть ещё более жестокой, чем с внешним врагом».

В республике Советов было запрещено само слово «казак». Население уцелевших станиц считалось заложниками, в качестве комендантов туда назначались партийцы из австрийских военнопленных. Режим для населения станиц был установлен тюремный. Если исчезал кто-либо из семьи, расстрелу подлежала вся семья. В случае бегства целой семьи расстреливалось всё население станицы.

На истребление казачества, этого воинского сословия русского народа, умело науськивали инородцев. Затеяв так называемое «переселение станиц», власти не разрешили казакам убрать созревший урожай и заставили их сняться с насиженных мест. Мужчин в станицах, как правило, не осталось — все мобилизованы на фронт. В дороге на обозы выселяемых нападали банды ингушей и чеченцев. Происходил захват скота и заложников, насилия и убийства. В станице Тарской убито 118 человек, уведено 242 лошади. В станицах Слепцовская и Ассиновская убито трое, уведено 149 лошадей и 23 быка.

В результате мощной истребительной операции из чётырех миллионов казаков в живых осталось только два миллиона.

На языке международного права такое преступление квалифицируется, как геноцид (или холокост).

«Железность» настоящих чекистов проверялась на массовых расправах. Милосердие, сострадание, жалость и доброта считались уделом бескрылых российских обывателей, т. е. преступной слабостью характера.

Пряный запах человеческой крови привёл в ряды чекистов людей с садистскими наклонностями. Убивать стали не просто выстрелом в затылок, а с выдумкой, превращая расправы с перепуганными людьми в настоящие спектакли. На этом поприще выдвинулись многие «художницы»-палачки, почитательницы библейских героинь Далилы, Эсфири и Деборы.

Безжалостные расстрельщики, действуя по «Декрету о красном терроре», цинично пошучивали, что они закрывают глаза русской аристократии (и вообще представителям имущих классов России) исключительно из… неодолимого человеколюбия: чтобы они не страдали, наблюдая за тем, как их богатствами пользуются чужие.

* * *

А богатства были захвачены огромные.

Недвижимое имущество уничтоженных классов стало собственностью государства, а вот с имуществом движимым пришлось повозиться. Дело в том, что сокровищ России, скопленных на протяжении веков, оказалось невозможно подсчитать. Специальные хранилища «Гохрана» оказались заваленными конфискованными драгоценностями, произведениями искусства, мехами, древними рукописями и раритетами. Российские буржуи понимали толк в этих вещах и показали себя настойчивыми собирателями.

Власть большевиков буквально восседала на горе уникальных сокровищ.

Во главе «Гохрана» Янкель Свердлов поставил Юровского и Ганецкого-Фюрстенберга.

Поток русских сокровищ затопил рынки Западной Европы и Америки. Исключительное место в этом беспримерном грабеже принадлежит, конечно же, А. Хаммеру.

Земляк Троцкого, одессит, он пробавлялся в Америке грошовыми гешефтами. Жилось трудно. Его отец, Юлиус, имел диплом врача и подрабатывал подпольными абортами. Когда Троцкий стал важной персоной в республике Советов, Юлиус быстренько раскинул мозгами и выступил инициатором создания коммунистической партии Соединённых Штатов. Из Москвы потекли первые деньги. Подвела Юлиуса жадность: став «американским Лениным», он не оставил подпольных абортов и вскоре попался, угодил в тюрьму. Двое его сыновей взяли московский след отца и устремились в Россию. Оттуда так и шибало ароматами гигантских заработков. Человеку сообразительному ничего не стоило сколотить колоссальное состояние. Предприимчивые люди в этой диковинной стране ходили буквально по колена в золоте.

К тому времени Троцкий возглавлял не только военное ведомство, он ещё взвалил на свои плечи обязанности председателя Специальной правительственной комиссии по продаже конфискованных сокровищ за границу. К нему и сунулись американские земляки. И не прогадали. Троцкий, а затем и Ленин предоставили молодым, но предприимчивым дельцам из-за океана широкое поле деятельности.

Действия Хаммеров напоминали охотников за крупной дичью в дикой Африке. Первая удача их ожидала… в грязной рабочей столовке. Они разглядели, что вонючий суп из селедки подаётся в роскошных тарелках. Выяснилось, что столовка недавно обзавелась необходимой посудой из Зимнего дворца. Это был уникальный императорский сервиз из шести тысяч предметов. На его изготовление русские мастера потратили несколько лет. Сейчас драгоценнейшая посуда небрежно швырялась в лохани для мытья и часто билась. Хаммеры предложили заведующему два сервиза из крепкого фарфора, и он с радостью согласился на этот выгодный обмен.

Так братья стали обладателями сервиза, единственного в мире. Такого больше нет нигде и никогда не будет.

В Пушкинском музее братья свели знакомство с реставратором Яковлевым. Реставратор разыграл перед американцами целый спектакль на тему: честный человек, отчаявшись от безденежья, соглашается на преступление. Соблазнив служителя музея пачкой долларов, братья уговорили его стащить малоизвестную картину Рембрандта, хранящуюся в запасниках. Яковлев долго ломался, но наконец уступил. Радости братьев не было предела. Рембрандт и за такую смехотворную цену! Эти русские дураки даже не представляют настоящей стоимости своих сокровищ!

Картину удалось вывезти в Америку. Там Хаммеры пригласили эксперта по живописи. Тот повозился с картиной и… чуть не лопнул от хохота. Он направил на полотно луч рентгена и на том месте, где обыкновенно художник ставил свою подпись, Хаммеры прочитали краткое русское ругательство, которое пишут на заборах.

Яковлев оказался редкостным пройдохой и хорошо нагрел неразборчивых гешефтмахеров.

Прилетев в очередной раз в Москву, А. Хаммер явился в Пушкинский музей.

— Я тебя в суд, мерзавец! — пригрозил он реставратору.

Тот спокойно отпарировал:

— Много проиграешь.

Хаммер только дух перевёл. Коса нашла на камень! Раскинув умом, американец смиренно осведомился:

— А что у тебя ещё имеется?

— Ну вот это другой разговор!

С помощью пройдохи Яковлева пройдоха Хаммер наладил сбыт фальшивых полотен знаменитых мастеров.

Впрочем, одним подлинником Яковлев всё же осчастливил Хаммера: это была картина К. Малевича «Супрематическая композиция».

В Нью-Йорке, в самом центре, Хаммеры открыли антикварный магазин, назвав его «Эрмитаж».

Обжившись в России, братья хорошо изучили характер её новых властителей. Речи Хаммеров стали походить на демагогию митинговых ораторов. Они громили буржуев и восхваляли людей труда. Время от времени им удавалось раздобыть на Западе какую-нибудь записку Маркса или Энгельса. Они совершали широким жестом дарственное подношение в копилку Института марксизма-ленинизма. Благодарные хозяева отдаривались шедеврами из запасников музеев. Братья цинично перемигивались: снова удалось провернуть выгодное дельце!

Сначала они быстро нашли путь к сердцу жены Молотова П. С. Перль (Жемчужиной). Затем предметом их обожания стала Е. А. Фурцева, министр культуры СССР. Обе дамы чрезвычайно дорожили расположением «друзей Советского Союза». На подарки они не скупились. Ловкость получателей заключалась в том, чтобы подвести обоих помпадурш к Третьяковской галерее или Русскому музею, только там ещё оставались уникумы, которые покамест не уплыли из страны. Расчёт срабатывал безошибочно, заморские хапуги обыкновенно получали всё, что хотели.

Сейчас известно, какой приятный шок испытал президент США Ф. Рузвельт, когда братья Хаммеры поднесли ему неслыханной ценности подарок. Это было изделие из золота, платины и бриллиантов. Изображало оно модель Волги на карте России. Изготовила его фирма Фаберже к 300-летию дома Романовых. Добыча досталась Хаммерам в результате сложных комбинаций, связанных с каким-то письмом Клары Цеткин. В «Гохране» СССР как всегда сидели «специалисты», имевшие сугубо пролетарское представление о порученных им ценностях.

Примечательно, что в 1933 году А. Хаммер опубликовал книгу под названием «В поисках сокровищ Романовых». Это исповедь преуспевающего пирата, хвастливого, циничного, беспардонного.

Впрочем, ему было чем похвастаться. На грабеже России он сколотил миллиардное состояние и вошёл в число самых богатых людей планеты.

Спекулянты, подобно зверям, находят один другого по запаху. С некоторых пор вокруг удачливых Хаммеров стали увиваться два суетливых человечка: Шапиро и Шаффер. У них имелись связи, и не где-нибудь, а в «Алмазном фонде». Они предложили свои услуги факторов, выторговав десять процентов комиссионных. При одном упоминании об «Алмазном фонде» у Хаммеров вспотели ладони. Они уже освоили такие учреждения, как «Торгсин», но… «Алмазный фонд»!

В итоге сделки на рынках Амстердама и Антверпена вдруг появились драгоценности царской семьи.

Вскоре Шаффер по секрету сообщил Хаммерам, что в правительстве Ленина готовится Декрет о конфискации церковных богатств. А за столько веков православная церковь скопила в своих хранилищах несметные богатства! И Шаффер игриво подмигнул: дескать, смекаете?

Другой компаньон, Шапиро, оказался человеком завистливым. Он с горечью сообщил, какие выгодные гешефты проворачивает дипломат Д. Дэвис. Ему удалось найти ход в Киево-Печерскую лавру и в Чудов монастырь. В итоге он стал обладателем 23 редкостных икон, доставшихся ему буквально за копейки.

Шапиро потихоньку разворачивал собственный бизнес. Ему пришло в голову начать строительство на самых модных курортах Европы вилл, похожих, словно копии, на великокняжеские дворцы в Петрограде и его окрестностях. Весь «цимис» идеи заключался в том, что виллы обставлялись подлинными вещами из дворцов Романовых. Шапиро наладил скупку паркета, обоев, гобеленов и пр. В Елагином дворце для него вырвали даже шпингалеты с окон и дверные ручки.

* * *

Великая пролетарская Революция неузнаваемо изменила торговое лицо России. Если раньше на Запад увозились лес, пенька, дёготь, конопля и зерно, то теперь страна трудящихся заваливала мировые рынки музейными редкостями.

Как же избежать огласки и всё-таки поскорее сбыть с рук свалившиеся богатства?

Разрешение этой деликатнейшей проблемы было поручено старому большевику Георгию Пятакову.

Постоянно бывая за границей, Пятаков стал присматриваться к известным гешефтмахерам, прикидывая, кто из них способен пойти на риск. Выбор его остановился на знаменитом спекулянте Гульбенкяне. Этот ловкий посредник (фактор) прославился своими комбинациями в сделках с ближневосточной нефтью (в частности, с иракской). Став богатым человеком, он составил неплохую личную коллекцию. (В настоящее время его галерея в Лиссабоне считается лучшим частным музеем мира.) Гульбенкян выслушал предложение Пятакова, быстренько прикинул выгоды и потребовал солидных государственных гарантий. Ранг Пятакова, как торгового представителя страны Советов, показался ему недостаточно высоким. Тогда на толковище спекулянтов отправился многомудрый и непотопляемый А. Микоян.

Два армянина и один еврей — комбинация, не имеющая никакого права на провал. К ним «пристегнулись» ещё торговый представитель СССР в Париже Зеликман и глава советской торговой миссии в Лондоне Рабинович. Активное участие во всех сделках принимал директор Эрмитажа Тройницкий. И успех пришёл. В качестве первого покупателя эта интернациональная компашка махинаторов наметила американского миллиардера Эндрью Меллона, алюминиевого короля, главу международного картеля. В те годы он занимал пост министра финансов США.

Совет Гульбенкяна был таков: необходимо посадить Меллона на крючок. Заглотнув наживку, он уже не найдёт силы соскочить.

Миллиардеру показали полотно Тициана «Венера перед зеркалом». Знаток старинной живописи, Меллон в волнении положил руку на горло. Таких произведений его галерея не имела. Удача свалилась редкостная, небывалая. Это жульё, торгующее такими сокровищами, конечно, не случайно обратилось именно к нему. Во-первых, он спрячет картину в своём дворце, во-вторых, никакая полиция туда не посмеет сунуться… Пока он размышлял, Гульбенкян сбоку прожурчал, что кроме Тициана ему могут быть предложены произведения такой же редкости и ценности.

После недолгих препирательств продавцы и покупатель ударили по рукам. Всего за 6,5 миллиона долларов в галерею алюминиевого короля переехали произведения Рафаэля, Тьеполо, Ботичелли, Перуджино, Ван Дейка, Веронезе и Веласкеса — общим счётом 21 картина.

Сделав почин и отбив притязания уцелевших буржуев на свои сокровища, гешефтмахеры перестали прятаться.

Распродажа награбленного добра пошла в открытую, через публичные аукционы.

* * *

Ограбление церквей подавалось как забота властей о спасении народа от ужасающего голода (самой же, кстати, властью и организованного). Какое кощунство на невиданном несчастье! По оценке специалистов, опустошение церковных хранилищ принесло грабителям миллиарды золотых рублей. Из этой колоссальной суммы голодающим гоям достался… один миллион рублей. Вся остальная выручка пошла на развитие «перманентной» революции, на финансирование усилий прожорливого Коминтерна.

Торопливая распродажа в таких количествах вызвала вполне естественно катастрофическое падение цен. Однако алчные негоцианты не знали никакого удержу и спешили сбыть добычу пусть даже за гроши.

Вот цены за шедевры мировой живописи:

Рембрандт «ушёл» за 4,6 тысячи долларов, Эль Греко — за 9,5 тысяч, Ренуар — за тысячу, Рубенс — за 675, Босх — за 600, Курбе — за 450 долларов!

За письменный стол императора Павла I, шедевр искусства русских мебельщиков, удалось выручить 200 долларов, за кубок шведского короля Карла XII — 57 долларов.

Пасхальные подарочные яйца Фаберже братья Хаммеры приобретали всего за 50 долларов.

«Торговали — веселились, подсчитали — прослезились…»

Всего из ограбленной России было вывезено шесть тысяч тонн редкостных предметов, украшающих и лучшие музеи мира, и частные коллекции миллиардеров.

* * *

Главное преимущество власти в том, что она сама устанавливает угодные себе законы и безжалостно карает всякого, кто их осмелится нарушить.

Один из таких законов советской власти — Декрет Совнаркома — был принят 29 июля 1919 года. Назывался он так: «О ликвидации мощей во всероссийском масштабе». Декретом указывалось вскрыть 39 захоронений известнейших деятелей истории России. В числе самых первых — усыпальницы Александра Невского и Сергия Радонежского.

Этим правительственным постановлением началась самая настоящая война новой власти с православной Церковью завоёванной страны.

О том, что за многие века в сокровищницах храмов и монастырей скопились громадные богатства, знал каждый обыватель. Не забудем, что сокрушение самодержавия проходило под молодецкий с присвистом призыв: «Грабь награбленное!» Наивно было надеяться, что Церковь, объявленная «опиумом народа», избежит общей для имущих классов участи.

Первую попытку завладеть богатствами монахов предприняли балтийские матросы под водительством развесёлой Александры Коллонтай. 19 января 1918 года пьяная орава «братишек» пошла на приступ Александро-Невской лавры. К счастью для себя, насельники лавры успели затворить ворота и ударили в набат. Питерский обыватель кинулся на тревожный звон колоколов, и матросы, убоявшись народного гнева, отступили.

Святитель Тихон, ещё не ведая, какие испытания ожидают верующих и клир (да и его самого), отозвался на матросский приступ скорбным словом, озаглавленным «Россия в проказе».

«Всё тело её покрыто язвами и струпьями, чахнет она от голода, истекает кровью от междоусобной брани. И, как у прокажённого, отпадают части её — Малороссия, Польша, Литва, Финляндия, и скоро от великой и могучей России останется только одна тень, жалкое имя».

Власть отделила Церковь от государства, но оставить Церкви её накопленные сокровища не посчитала нужным. И в этом была своя логика: зачем делать какие-либо исключения? Тем более, что вынашивались мировые планы и средств требовалось всё больше и больше.

Неотразимым поводом для замышленного грабежа явился повальный голод. Зарубежье откликнулось не только помощью продуктами питания, но и ценными указаниями. Известный русофоб Карл Каутский написал: «Русские монастыри богаты золотом. Революция должна всем овладеть!» Соблазнительную тему с живостью подхватила партийная печать. «Николай Угодник, Иоанн Воин, Фёдор Стратилат купаются в роскоши, а бедные Иваны, Николаи и Фёдоры дохнут, как мухи!» Известный религиозный деятель А. Введенский (из иудеев) предпринял цикл лекций на тему «Церковь и голод».

16 февраля 1922 года высший законодательный орган республики Советов — ВЦИК принял Постановление об изъятии церковных ценностей. Специальную правительственную комиссию возглавил Троцкий.

На Постановление ВЦИКа немедленно откликнулся патриарх Тихон, обратившись к верующим с пасторским посланием. Он заявил, что «помощь страдающим — святое дело и пожертвования — отклик любящих сердец на нужды ближнего». Однако он предостерёг от вопиющего кощунства — от реквизиции священных сосудов православных храмов.

По укоренившейся привычке власть действовала размашисто. Налётчики забирали всё, что попадало под руку. Тем более, что священные сосуды изготавливались из серебра. Нахальство грабителей вызывало естественный гнев прихожан. В рабочем городке Шуе верующие напали на отряд чекистов, ворвавшихся в храм. Разгорелось настоящее побоище, загремели выстрелы. Шесть человек было убито, восемь ранено.

Шуйский инцидент стал предметом разбирательства на заседании Политбюро. Ленин не присутствовал — у него разболелись зубы. Но он прислал товарищам гневное письмо. Вождь Революции был возмущён, но только не действиями чекистов, а сопротивлением прихожан. Он требовал самых решительных мер.

«Чем большее число представителей реакционного духовенства и реакционной буржуазии удастся расстрелять, тем лучше. Надо именно теперь проучить эту публику так, чтобы на несколько десятков лет ни о каком сопротивлении они не смели и думать».

Троцкий предложил совсем иную тактику.

«Видных попов по возможности не трогать до конца кампании… Строго соблюдать, чтобы национальный состав комиссий не давал повода для шовинистической агитации».

Ленин тотчас подхватил лукавую идею Троцкого и сформулировал её так:

«Ни в коем случае перед публикой не должен появляться Троцкий. Только Калинин!»

Всё же Политбюро приняло Постановление, проникнутое стремлением дать верующим жестокую острастку. «Коноводов» в Шуе следовало расстрелять. Указано было взять под арест весь состав Синода. Кроме того, в интересах антирелигиозной пропаганды полезно было бы подготовить показательный судебный процесс священнослужителей, якобы уличённых в хищениях церковных ценностей.

Вакханалию безудержного грабежа и разрушения святынь удалось остановить лишь в 1932 году, когда на имя Сталина с отчаянным письмом бесстрашно обратился академик Орбели. К тому времени Генеральный секретарь избавился от Троцкого и понемногу набирал необходимый политический вес.

* * *

Летом 1921 года, вскоре после позорной неудачи под Варшавой и кровавейшей расправы над участниками Кронштадтского мятежа, Зиновьев, утвердившийся в Петрограде на правах удельного князя, торжественно объявил о многочисленных арестах членов «Петроградской боевой организации». По его словам, большая группа русских деятелей науки и культуры сформировала преступное сообщество с явно диверсионной целью. В планах великорусских заговорщиков-шовинистов значилось «сжигать заводы, истреблять жидов, взрывать памятники (какие? — не уточнялось)». Возглавлял организацию молодой профессор В. Н. Таганцев.

Республика Советов, совсем недавно ошеломлённая матросским мятежом в Кронштадте, содрогнулась от ужаса перед коварством «великорусской швали», обременённой учёными степенями и званиями. В числе арестованных оказался замечательный русский поэт Николай Гумилёв. Газеты утверждали, что «Боевая организация» имела прямые связи с Финляндией, куда сумел укрыться руководитель кронштадтских мятежников Степан Петриченко.

Петроград, едва не ставший ареной злодеяний профессорской банды, был поспешно объявлен на военном положении. Для проведения следствия из Москвы примчался один из заместителей Дзержинского Янкель Агранов.

Максим Горький, уже готовившийся к отъезду в эмиграцию, не поверил в злодейские замыслы профессоров. Он написал Ленину, требуя остановить готовившееся кровопролитие. Великий писатель лично знал многих из «террористов». Он не мог поверить, что поэт Гумилёв собирался взорвать Путиловский завод или убить каких-то мифических «жидов». Это был явный бред ошалевшего от колоссальной власти Зиновьева, подкреплённый откровенным провокаторством преданных ему чекистов.

Янкель Агранов считался крупным специалистом по разоблачению преступных замыслов врагов советской власти. Его не смутило, что в подвалах на Гороховой пока что содержалось только двое из «Боевой организации». Одним из них был сам профессор Таганцев, другим боцман с линкора «Петропавловск» по фамилии Паськов. Удручало Агранова совсем другое: в Москве нетерпеливо ждали результатов следствия, в частности, известных всей стране имён, запачканных участием в заговоре (которого, в общем-то, не существовало).

Провокаторство, как метод разоблачения врагов, настоящих и мнимых, было блестяще отработано «железными» людьми Дзержинского. Агранов, не теряя времени, закатал рукава и принялся действовать.

Роль козырного туза сыграл боцман Паськов («агент из-за рубежа, от Петриченко»). По наущению Агранова он указал следствию на сенатора Лопухина, уцелевшего каким-то чудом от клыков «красного террора». Прозвучало из уст боцмана ещё несколько фамилий лиц, к которым его не пустили бы даже в переднюю. Остальное, как говорится, было делом чекистской техники (правда, чрезвычайно грубой, неизобретательной). Агранов вызвал на допрос истомившегося от неизвестности профессора Таганцева и после недолгих споров они заключили компромисс: Таганцев берёт на себя роль руководителя зловредной организации, Агранов со своей стороны обещает не доводить дела до расстрела. Суд состоится, без этого не обойтись, но приговор будет мягким, снисходительным.

На следующее утро Агранов и профессор уселись в служебную машину и отправились в поездку по Петрограду. Назывались фамилии «боевиков», устанавливались их адреса. Поездка по городу заняла более шести часов. Едва стемнело, несколько десятков автомашин разом выехали по адресам и свезли арестованных на Гороховую.

1 сентября 1921 года «Петроградская газета» на видном месте опубликовала длинный список (61 фамилия) расстрелянных «боевиков». В последующие дни к этим жертвам прибавились ещё 18 расстрелянных, затем ещё 8.

По молодости лет профессор Таганцев стал жертвой своей интеллигентской доверчивости. Истомившись в зловонном подвале, он поверил заверениям подлеца Агранова. Профессор не знал, что у деятелей Лубянки существует «железный» закон: попал — не вырвешься. Чекисты никогда не ошибаются! Не могли они ошибиться и в затее с организацией «боевиков»-профессоров. И — не ошиблись: длинный список расстрелянных контрреволюционеров, врагов трудового народа, венчал их героические усилия.

С «Дела Таганцева» началась длинная череда провокационных операций Лубянки, направленных на выгребание оставшихся мозгов русской нации.

* * *

…Сырой весенней ночью в центре Москвы, в Мерзляковском переулке, остановились две автомашины. Несколько суровых мужчин уверенно вошли в тёмный подъезд и мерными шагами стали подниматься на третий этаж. Раздался требовательный стук в дверь. После недолгих препирательств мужчин впустили. Они направились в спальню.

— Гражданка Толстова? — задал вопрос старший.

— Толстая, — поправила кутавшаяся в одеяло женщина.

— Вы арестованы. Вот ордер.

Александра Львовна Толстая, младшая дочь нашего классика литературы, оказалась в лапах ВЧК. Ей предстояло разделить жестокую участь тысяч и тысяч своих сограждан, всю жизнь болевших сердцем за судьбу России и её несчастного народа, однако никак не разделявших эйфории по поводу странного союза картавых вождей революции и пьяной матросни.

Арестом графини А. Л. Толстой началось пресловутое дело «Тактического центра».

К счастью для арестованных (среди них — князь С. Трубецкой, известный историк С. Мельгунов и другие, всего 28 человек), суд над ними состоялся в дни, когда Тухачевский лихо двигался на Варшаву и судьба панской Польши должна была вот-вот решиться. О том, какой приговор вынести участникам «Тактического центра», решался на заседании Политбюро. Докладывали двое: Агранов и Ягода. В упрёк графине Толстой была поставлена её дерзость на допросах. Когда её спросили, что она делала на тайных сходках заговорщиков, молодая графиня высокомерно заявила: «Я ставила им самовар!» Члены Политбюро были настроены благожелательно: не сегодня-завтра красное знамя революции взовьется над поверженной Варшавой. А там — Берлин, Париж!

Решено было на этот раз — по случаю победы — обойтись без высшей меры социальной защиты.

* * *

В карательной практике Лубянки борьба с «русским фашизмом» приобрела приоритетное значение. В ход шли подлоги, лжесвидетельства, самые гнусные инсинуации. Не проходило года, чтобы страна не узнала о новом подвиге чекистов, разоблачивших очередную организацию преступных патриотов. «Братство преподобного Серафима Саровского», «Сибирская бригада», «Народники», «Дело Академии наук», «Русская национальная партия», «Дело славистов» и некоторые другие.

Все эти «художества» Лубянки имели место до 1934 года, до злодейского убийства Кирова.

* * *

Сталинское задание насчёт «товарища Орлинского» (энергичное подчёркивание синим карандашом) Ежову удалось выполнить не сразу.

Раскрыть личность таинственного человека, носившего кличку «Орлинский», удалось благодаря одной из неудач ВЧК в 1918 году.

Группа чекистов с ордерами на обыск и арест явилась к Орлинскому на квартиру. Дверь открыл сам хозяин. Мгновенно сориентировавшись, он пригласил гостей войти и сообщил, что сейчас позовёт самого Орлинского. Пока неопытные агенты топтались в коридоре, сообразительный Орлинский бежал через чёрный ход. Найти его в Петрограде не удалось. В скором времени он появился на юге России, у Деникина, возглавив в Добровольческой армии разведку и контрразведку.

А в Петрограде Орлинский занимал значительный пост, являясь председателем следственной комиссии (по сути — заместитель Дзержинского). Когда советское правительство переехало в Москву, глава ВЧК оставил Орлинскому чрезвычайные полномочия. С ним в те годы вынужден был считаться сам Зиновьев.

И вот этот человек оказался совсем не тем, за кого он себя выдавал. Свою высокую квалификацию великого притворщика он подтвердил удачным побегом от чекистов. Находился у них в руках и всё-таки сбежал!

Как же он смог пробраться в заместители к «железному Феликсу»?

Ежов продолжал ворошить сохранившиеся с тех времён бумаги, и перед ним открылся целый пласт секретов, о которых никто из современников не имел ни малейшего представления.

Под фамилией Орлинского скрывался бывший старший следователь прокуратуры Варшавского военного округа В. Г Орлов. В царское время он имел чин действительного статского советника, т. е. штатского генерала (персона 4-го класса).

Крушение царского режима не оставило Орлова без работы. По заданию генерала Алексеева, главы масонской военной ложи, он едет в Петроград для подпольной деятельности. Ему удалось завязать знакомства с Крестинским и Стучкой. Однако главный перелом в судьбе белогвардейского подпольщика произошёл после внезапной встречи с Дзержинским.

Всё дело в том, что и Орлов, и Дзержинский оказались давними знакомцами.

Отец Дзержинского, как оказалось, родился и работал в Таганроге. По совету врачей он переехал в Западную Белоруссию и там, в Налибокской пуще, приобрёл 80 гектаров земли с лесом, выстроил большой дом. В семье подрастало 8 детей.

Мать семейства, Елена Игнатьевна Янушевская, выросла в семье поляка-профессора и с младых ногтей люто ненавидела Россию и русских. В таком же духе она воспитала и своих детей. Судьба всех сложилась неудачно. Феликса за разнузданное поведение выгнали из гимназии с «волчьим» билетом. Его брат Станислав был убит в 1917 году. Владимира расстреляли гитлеровцы в 1943 году. Казимир погиб в немецком концлагере. Последний из братьев, Игнатий, стал сотрудничать с гитлеровцами и жёстоко за это поплатился.

Следователь Орлов впервые увидел Дзержинского в 1912 году, встретившись с ним в следственной камере Варшавской цитадели.

На тюремных нарах Дзержинский оказался после убийства своей сестры Ванды, девочки 14 лет. Воспылав к ней страстью, он не нашёл ответного чувства, в запальчивости схватил ружьё и уложил её на месте.

Суд приговорил убийцу к 12 годам каторги. (Ежов не верил собственным глазам: такая непристойная уголовщина!)

На многие годы дороги следователя и подследственного разошлись. Орлов в текучке событий совсем забыл о своём давнем «клиенте», как вдруг в Петрограде, уже подпольщиком, столкнулся с Дзержинским, что называется, нос к носу. Душа Орлова ушла в пятки.

О репутации безжалостного главы ВЧК он уже был наслышан. Однако страх его был преждевременным: «железный Феликс» предложил ему сотрудничество. Орлов немедленно согласился. Ему был выдан документ сотрудника ВЧК на имя Орлинского. Высокое покровительство председателя ВЧК обеспечило Орлову-Орлинскому быстрое продвижение по службе. Когда советское правительство переехало в Москву, Орлов был оставлен в Петрограде с обширными задачами и полномочиями. Он имел касательство к такой афере ВЧК, как «Каморра народной расправы», к засылке агентуры в заграничный РОВС генерала Врангеля и к возникновению «Петроградской боевой организации», вскоре губительно сказавшейся на судьбе профессора В. Н. Таганцева. Уже в те годы зафиксирована его связь с Иваном Запорожцем, нелегалом, ставшем впоследствии заместителем Ф. Медведя, начальника Ленинградского управления ОГПУ. Одной из обязанностей Орлова-Орлинского было снабжение надёжными документами офицеров, направлявшихся на юг России, в Добровольческую армию.

На своём высоком питерском посту Орлов-Орлинский кропотливо составлял обширнейшую картотеку руководящих деятелей большевистского режима.

Провалился он случайно: выдал сразу 12 разрешений на приобретение билетов в южном направлении (забыл об элементарной осторожности), кто-то из подозрительных пассажиров был задержан — в итоге скандальное разоблачение хорошо законспирированного важного агента.

Николай Иванович Ежов сообразил, что счастливый случай соприкоснул его с одной из самых сокровенных тайн тогдашнего режима — вернее, с тёмным прошлым, пожалуй, самого зловещего его «вождя». И у него сами собой возникли несколько вопросов.

А была ли на самом деле неожиданной встреча белогвардейского агента с главой ВЧК?

Продолжал ли он поддерживать связь с Дзержинским? Ежов подозревал, что продолжал. В этом отношении следовало присмотреться к такой персоне, как Сидней Рейли. Выдающийся британский разведчик Рейли (он же — Соломон Розенблюм, уроженец Одессы) всячески опекался чекистами в Петрограде. Именно Орлов устроил его на работу в ЧК и выдал ему пропуск-«вездеход» с подписью самого Дзержинского. Пропуск был выписан на фамилию Релинского. Примечательно при этом, что Орлов называл Рейли «хозяином», а Рейли до последних дней своей жизни считал Орлова «отличнейшим парнем».

Без всяких натяжек угадывалось начальственное положение Рейли и подчинённое Дзержинского и Орлова.

Не являлся ли Рейли-Релинский-Розенблюм эмиссаром руководящих инстанций, расположенных за пределами не только Петрограда, но и России?

Ежов никак не мог понять, каким образом, счастливо избегая арестов, Орлову постоянно удавалось спасать свой обширнейший архив? (Великую ценность, в частности, представляло богатейшее досье, собранное на 500 деятелей советского режима). Отчётливо угадывалась чья-то властная опека, оберегающая мощная рука. Сейчас, по истечении времени, вдруг всплыла фигура некоего В. Бартельса. Во времена орловского подполья этот господин состоял в штате германского консульства в Петрограде. Затем он вернулся на родину и возглавил так называемый Государственный комиссариат по охране общественной безопасности. Так вот, Бартельс не оставлял своими заботами Орлова и в Берлине!

Именно здесь, считал Ежов, следовало искать настоящие причины краха восстания в Германии в 1923 году, хорошо подготовленного из Москвы. Казалось бы, предусмотрено было всё, а в итоге — сокрушительный провал!

Разумеется, Орлов не мог остаться в стороне от столь важного мероприятия. Замысел был грандиозен: в Германии, измученной и униженной условиями Версальского мира, устанавливается власть Советов, власть трудящихся. Сейчас, однако, выяснилось активное участие в событиях Орлова. С его подачи, например, немецкие власти узнали о многочисленных группах Коминтерна, наводнивших Германию с фальшивыми документами. Он же, Орлов, помог арестовать, пожалуй, самого страшного из московских эмиссаров, известного под именами: Скоблевский, Гельмут, Горев. На самом деле это был молодой (26 лет) чекист В. Розе, латыш, кровавейший палач, посланный в Германию на пост начальника будущей немецкой ВЧК. Через год после поражения восстания в Лейпциге состоялся суд над «Германской ЧК». Там всплыло много страшного из планов Коминтерна. В. Розе был приговорён к повешению. Однако вмешалась Москва (одновременно Коминтерн и ВЧК) и добилась его обмена.

Печальный конец таких персон, как Рейли и Савинков, расстрелянных в лубянском подвале, также не обошёлся без участия Орлова. Например, Савинкова, известного своей заносчивостью, бывший следователь сломал настолько властно, что спесивый боевик ходил у него по струнке. Орлов и благословил его на роковую поездку в Советскую Россию.

На скольких же «хозяев» работал ловкий и увёртливый агент? Ежов подсчитал, что Орлов был слугой самое малое пяти господ. Такая многостаночность ничего хорошего не сулила.

* * *

Партийные святцы, как и всякий сугубо религиозный документ, полны сочиненных мифов и легенд. Одними из самых расхожих вымыслов о личностях вождей — душещипательные байки о голодных обмороках, о самоотречении ради общенародных благ и проч. Вожди не умирали, как простые смертные, а непременно «сгорали на священном огне служения советскому народу».

Быт населения страны Советов улучшался с каждым годом, но система жизненного обеспечения вождей не менялась никогда и сохранялась до последних дней существования Советского Союза.

Сохранившиеся документы — неиссякаемый кладезь самых разнообразных узнаваний. Однако с другой стороны, эти документы представляют подлинную партийную беду, ибо от первого же взгляда на, скажем, продуктовые ведомости не остаётся и следа от легенд о спартанском быте кремлёвских владык.

Специальный Продовольственный отдел ВЦИКа установил чёткую очерёдность для посещения кладовых. Все «пламенные и неподкупные» отоваривались дефицитными продуктами два раза в месяц. Разумеется, самые «верхние» систематически нарушали установленную цикличность. Но… в том-то и сладость власти!

Сохранилась ведомость В. А. Антонова-Овсеенко (того, кто арестовал Временное правительство, а потом возглавлял Главное Политическое Управление Красной Армии). 3 ноября 1920 года он унёс из спецраспределителя: 2 кг сахара, 150 г чёрной икры, 2 банки сардин, 1,2 кг сливочного масла, 800 г сыра, 800 г изюма и столько же сухофруктов, 600 г соли и 1,2 кг мыла (тогда мыло почему-то отпускалось на вес). В следующий раз он посетил кладовую через неделю, повторил весь набор, только икры прихватил побольше — 400 г.

Авель Енукидзе заглядывал в распределитель по 6 раз в месяц. Закоренелый холостяк, он «опекал» молоденьких балерин Большого театра и слыл радушным хлебосолом. Расход продуктов у него был побольше.

Чаще положенного появлялись на этом спецскладе Зиновьев, Каменев, Калинин.

А вот ведомости самого Ленина: 2 ноября — 4 кг мяса, 30 шт. яиц, 2 кг сыра; 5 ноября — 4 кг мяса, 1,2 кг масла, 4 кг огурцов; 10 ноября — 4 кг мяса, 8 кг муки, 2 кг сыра. Бросается в глаза пристрастие Вождя к мясу — за неделю 12 кг. При этом нужно учитывать, что на складе отоваривались и Крупская, и Маняша, и, само собой, Инесса Арманд.

Своим здоровьем «железный Феликс» был озабочен повседневно. Он ездил за границу и вызывал врачей из-за границы. Его обследуют, берут анализы и пр. Вот врачебная запись: «В утренней моче пациента обнаружены сперматозоиды». В другой раз «установлено вздутие живота и прописаны клизмы». Опытные медики ломают головы над тем, чем и как кормить такого ценного вождя. Появляется рекомендация:

«1. Разрешается белое мясо — курица, индюшатина, рябчик, телятина, рыба.

2. Чёрного мяса избегать.

3. Зелень и фрукты.

4. Всякие мучные блюда.

5. Избегать горчицы, перца, острых специй».

Судя по всему, не помогло. «Рыцаря» продолжало пучить.

Разрабатывается детальное меню на всю неделю:

«Понедельник. Консомэ из дичи, лососина свежая, цветная капуста по-польски.

Вторник. Солянка грибная, котлеты телячьи, шпинат с яйцом.

Среда. Суп-пюре из спаржи, говядина булли, брюссельская капуста.

Четверг. Похлёбка боярская, стерлядка паровая, зелень, горошек.

Пятница. Пюре из цветной капусты, осетрина ам, бобы метрдотель.

Суббота. Уха из стерлядей, индейка с соленьем (мочёные яблоки, вишня, слива), грибы в сметане.

Воскресенье. Суп из свежих шампиньонов, цыплёнок маренго, спаржа».

* * *

Копание в биографиях таких фигур, как Янкель Петерс, открывает глаза на странные связи чекистского ведомства не только с руководителями Белой гвардии в гражданскую войну, но и с секретными службами зарубежья, в частности, с британскими, чья агентура (хотя бы Локкарт и Рейли) вела себя в те годы на земле России, как на подмандатной территории. При этом следует помнить, британская разведка является самой старой, а следовательно, и самой многоопытной из всех секретных служб планеты. Её авторитет высок необыкновенно, её влияние в мире неизмеримо!

То, что Янкель Петерс появился в Петрограде, приехав на английском пароходе, никогда секретом не являлось. Об этом знали все. В Англии у Петерса осталась семья: жена и дочь. В Россию он приехал словно бы в длительную командировку.

Ежов, однако, копнул глубже и с изумлением обнаружил, что в Англии Петерс оказался… по командировке царской охранки. Его туда заслали сразу же после событий 1905 года (первое антирусское восстание). Чем он там занимался? Первым делом сколотил немногочисленную команду, подобрав в неё людей по признаку личной преданности. Возглавлял её болгарин Пётр Петков по кличке «художник». В неё входили Мойша Смоллер, уроженец Крыма, Люба Милыитейн из Гомеля и русские отморозки Мурмецов и Васильева, а также Гардстейн из Латвии.

10 декабря 1910 года жители четырёхэтажного дома на Сидней-стрит, 100 сообщили в полицию, что им досаждает стук в квартире на втором этаже. Стражи порядка смекнули сразу: на первом этаже этого дома находился ювелирный магазин. На Сидней-стрит отправился внушительный отряд в 200 человек. Как и подозревалось, грабители пробивали лаз в магазин. Разгорелся настоящий бой с оглушительной пальбой. Трое полицейских были убиты наповал, несколько ранены. Пострадали и грабители. Но несколько членов банды были схвачены. Всем им грозила виселица за убийство полицейских. Но здесь-то и начинаются чудеса: вместо верёвочной петли на шею Янкель Петерс, как агент уже секретной службы Великобритании, получает билет на рейс в Петроград.

Ежова заинтересовали туркестанские командировки Петерса. Николай Иванович сам побывал в тех краях и знал, как деятельно орудовали в Средней Азии британские разведчики. С Петерсом (впрочем, как и с самим Дзержинским) тесно сотрудничал Рейли-Розенблюм. А с Брюсом Локкартом, жившим в России с 1912 года, у Петерса сложились совершенно дружеские отношения. По имевшимся сведениям, Локкарт, наезжая в Англию, обязательно навещает там семью Петерса.

Заклятый друг

Наткнуться на забытый сейф Свердлова помог Ежову совершенно нелепый случай.

Охрану Кремля осуществлял Отдельный полк специального назначения. Служили в нём красноармейцы, прошедшие строгий отбор. Внимание обращалось и на физические данные, и на социальное происхождение. Кремлёвский полк заменил прежние гвардейские части, составлявшие военную опору царского трона.

Узнав о происшествии в этом полку, Ежов поспешил приехать в Кремль.

Отделение красноармейцев во главе со старшиной получило задание перетаскать из подвалов в Георгиевский зал громадные дубовые столы — готовился правительственный банкет по случаю Первомайских праздников. Подвал Большого Кремлевского дворца был завален разнообразной рухлядью. Внимание красноармейцев привлёк роскошный гроб, обитый красным бархатом. Старик, служащий склада, рассказал, что в этом гробу лежал Ленин в Колонном зале. Молодые ребята прекратили работу, с интересом рассматривая историческую реликвию. Одного из них вдруг осенило:

— Парни, дайте полежать. Приеду домой — никто не поверит, что я лежал в одном гробу с самим Лениным!

Красноармейцы уложили товарища в гроб, накрыли тяжёлой бархатной крышкой и со смехом навалили сверху два тяжёлых дубовых стола. О любителе сильных ощущений они вспомнили, когда очередь дошла до этих последних столов. Подняли крышку гроба — и всех прострелило страхом: красноармеец лежал без сознания, словно мертвец. Его потащили наверх, на свежий воздух. Старшина, осознав свою ответственность, приказал делать «покойнику» искусственное дыхание. Парень, слава Богу, ожил, а старшина побежал докладывать о происшествии.

Ежов, спустившись в подвал, заинтересованно обошёл вокруг бархатного гроба. Старик, служитель склада, почтительно ждал распоряжений. И тут взгляд Ежова упал на мощный куб стали, валявшийся у стены. Старик с готовностью пояснил, что это сейф из кабинета первого председателя ВЦИКа.

Как и предполагал Ежов, первому председателю ВЦИКа было что скрывать. Сейф оказался хранителем сокровищ.

В протоколе зафиксировано:

золотые монеты старинной чеканки — 108 525 рублей;

705 изделий из золота и платины с бриллиантами;

7 заграничных паспортов на всю свою родню (один почему-то выписан на имя княгини Барятинской).

* * *

Иосиф Виссарионович, прочитав протокол, долго сидел с убитым видом. Перед его глазами, как живая, стояла губастенькая мордочка с пенсне, сплошь покрытая неряшливой растительностью. И слишком многое возникло в памяти… Содержимое тайника наложило последний штрих на облик этого хладнокровного безжалостного палача, сумевшего за 15 месяцев своего владычества залить несчастную Россию кровью.

В сейфе Свердлова на самой нижней полочке хранилась пачечка бумаг казённого вида. Их едва не выкинули (настолько велико оказалось впечатление от обнаруженных сокровищ). Бумажки же, когда разобрались, представляли ценность едва ли не большую, нежели все драгоценности сейфа — они хранили главный секрет советской власти.

Казённая пачечка состояла из телеграфных бланков. Их было два вида: переговоров международных и переговоров внутренних. В тех и других речь шла о судьбе царской семьи. Екатеринбургский губсовет (Голощёкин, Белобородов, Юровский, Войков) запрашивал ВЦИК в Москве, требуя срочных указаний, как поступить с детьми Николая II. Судьба самого царя была решена бесповоротно, однако расстрельщиков смущала необходимость убивать также и его детей: царевен и царевича. Председатель ВЦИКа Свердлов не взял на себя такой ответственности и запросил Нью-Йорк. Ему ответил Якоб Шифф. Банкир строго указал, что любой гуманизм в данном случае недопустим, требуется кровь не одного царя, а всей семьи! Днём 16 июля 1918 года, когда власти Екатеринбурга готовились убегать из города, из Москвы от Свердлова была получена американская директива о безжалостной расправе с семьёй последнего православного царя России.

* * *

Судьбы Сталина и Свердлова переплелись, и довольно крепко, благодаря мерзавцу Малиновскому: он их одновременно «сдал» охранке после Пражской конференции, где они, все трое, в том числе и Малиновский, стали членами Центрального Комитета большевистской партии. Малиновский остался на воле продолжать свою гнусную деятельность, Сталин со Свердловым отправились в далёкую, слишком далёкую ссылку в Туруханский край, к устью Енисея, за Полярный круг, откуда ещё никто не убегал.

Для проживания обоим ссыльным была назначена Курейка, небольшая деревушка, по местному станок.

Сговорившись, Сталин и Свердлов сняли угол в избушке бабы Пузырихи. Муж её утонул в Енисее. У Пузырихи осталось двое мальчишек. Она держала коровёнку и промышляла рыбной ловлей. Это была угрюмая чалдонка с выдубленным лицом и с руками, как у мужика. Жилось ей трудно.

На первых порах оба ссыльных обживались и приглядывались один к другому. Оказаться вдвоём в этом ледяном краю да ещё с товарищем, большевиком — неслыханная удача: есть с кем словом перемолвиться.

Первое лето ссылки прошло довольно сносно. От тоскливого безделья спасал рыбный промысел. Делались запасы на долгую зиму. Нестерпимо стало осенью, когда над заброшенной Курейкой в блеклом северном небе потянулись вереницы перелётных гусей. Птицы улетали на юг, к теплу, люди оставались на своих постылых местах, их лица уже ощущали стылое дыхание Карского моря, гнилого, забитого льдами водоёма, где для всего материка портилась погода. Приближалась долгая полярная ночь.

В Курейке никогда и ничего не происходило, разве что на Енисее перевернётся лодка с рыбаком. Зимой не доходили никакие вести с материка. Свистела пурга в непроглядной ночи, несокрушимой глыбой над материком стояла стужа Ледовитого океана. Свердлов постоянно кашлял, его лёгкие страдали от колючего морозного воздуха.

Известие о большой войне в Европе взволновало ссыльных. Оба не сомневались, что Россия потерпит поражение. Следовательно, самодержавие падёт, царя не станет, и свершится то, о чём мечталось, — Революция.

Несколько раз разговор заходил о Малиновском. Его поведение казалось слишком подозрительным. Иосиф Виссарионович вспомнил, что Малиновский в день ареста буквально затащил его на молодёжный вечер в помещение Калашниковой биржи. Уже к концу вечера Сталин заметил за собою слежку. Охранка откуда-то узнала, что он, член ЦК большевистской партии, находится здесь. Боясь, что скрыться не удастся, Иосиф Виссарионович успел найти Т. Словатинскую, исполняющую обязанности связной, и сообщил ей о своих подозрениях.

Примерно такие же подозрения имелись и у Свердлова. Он не сомневался, что Малиновский работает на охранку.

— Польская дрянь! — выругался он, презрительно скривив свои чересчур спелые губы, выпирающие из кудлатой растительности вокруг рта.

Свердлов с раздражением говорил о странном поведении Ленина, упорно защищавшего прохвоста Малиновского. «Старик» считал этого человека образцом передового пролетария, типа Павла Власова из романа Максима Горького «Мать». Благодаря постоянной ленинской поддержке, Малиновский возглавил Русское бюро и депутатскую фракцию в Государственной Думе.

Свердлов оказался тяжелым человеком в общежитии. Он раздражался от любой мелочи в быту. Его выводили из себя настырные ребятишки, бессмысленное снование Пузырихи по кухне, простуженный телёнок и особенно слабенький котёнок, постоянно лезущий на колени или на постель.

Одно время он взял тон сообщника и пытался выведать у Сталина, нет ли у него еврейской крови. После этого, разочарованный, он стал называть Сталина «ваше преподобие», имея в виду его учёбу в семинарии. Иосиф Виссарионович терпел несколько дней, а потом резким замечанием прекратил потеху. Свердлов оскорбился, он был чудовищно самовлюблён. Несколько дней прожили в испорченных отношениях.

По вечерам изломанная жизнью Пузыриха, спустив на плечи шаль и оставшись в ситцевом застиранном платке, становилась перед иконой на колени и долго молилась, излагая Богу свои обиды, просьбы, жалобы. Больше ей не к кому было обратиться. Время от времени она склонялась низко и касалась лбом холодного пола.

Свердлова эти моления тихо раздражали. Он укладывался на постель, заводил под голову руки и презрительно фыркал.

Свердлов, как заметил Сталин, вёл постоянную тайную переписку с товарищами, оставшимися на воле. Полученные письма он грел над лампой до тех пор, пока не проступали коричневые строки тайнописи. Тем, что сообщалось, он ни разу не поделился со своим сожителем. Лишь однажды хмыкнул и язвительно произнёс:

— Ну, поздравляю. Ваш Малиновский всё же провокатор.

Сталин изредка переписывался с Аллилуевыми, старыми кавказскими знакомцами. Однажды он получил от Словатинской 50 рублей. Затем пришёл перевод от Ленина на 120 франков.

Бежать! Эта мысль точила Сталина постоянно. Жизнь в Курейке становилась невыносимой. Долгое безмолвие полярной ночи, унылый вой вьюги, беспрерывная топка печей. Короткое сырое лето приносило тучи мошкары. В изнурительные белые ночи особенно угнетало сознание могильной оторванности от настоящей жизни, сознание заброшенности, обречённости.

За спиной Сталина было пять побегов, так что опыт имелся. Но в Заполярье роль крепких тюремных стен выполняли бескрайние пространства. Беглец неминуемо погибал от истощения или становился добычей диких зверей. Местные жители рассказывали, что однажды ссыльные, отважившись на побег, направились не на Запад, в Россию, а на Восток, в Америку. Удачи всё равно не было: изнуренных беглецов настигли и изрубили конники Якутского казачьего полка.

В селе Монастырском находился уездный центр. Там обитала небольшая колония ссыльных. Иосиф Виссарионович добился разрешения и съездил повидаться с Суреном Спандаряном. Они были знакомы по работе в бакинском подполье. Сурен обрадовался встрече. Друзья проговорили всю ночь.

У Сурена непроизвольно вырвалось «Ой!», едва он услыхал, кто достался напарником Сталину в Курейке. Он знал Свердлова достаточно хорошо. «Страшный человек!» — признался он, сочувственно глядя на товарища. Им выпало сидеть в тюрьме, в одной камере. Арестантов одолевали крысы. Свердлов вызвался возглавить борьбу с этими мерзкими тварями. И здесь проявилась его натура. Пойманных крыс он медленно топил в параше. Ещё большее наслаждение доставляла ему казнь крыс через повешение. «Чёрт его знает… прямо садист какой-то!»

Сурена поразили тесные связи Свердлова с местными уголовниками. Криминальный мир, уверял Сурен, находился у Свердлова в полном подчинении. Это, кстати, сказывалось на передачах с воли и на свиданиях с родными. С тщедушным губастеньким Свердловым считалось даже тюремное начальство.

Спандарян хорошо знал ближайших помощников Свердлова: Ермакова, Глухаря и Смирнова. Это были законченные бандиты. Ермаков не только застрелил разоблачённого агента охранки, но и отрезал ему голову. Илья Глухарь славился тем, что убивал свои жертвы только выстрелом между глаз. Смирнов, заподозрив, что его жена «стучит» в охранку, настоял на том, чтобы расстрелять её собственноручно.

* * *

В последнее лето перед Большой войной утонул ссыльнопоселенец И. Дубровинский, хороший математик и переводчик. Свидетели рассказывали, что его лодка перевернулась на середине Енисея. Тут же пополз слух, что это было самоубийство.

В Париже покончили с собой П. Лафарг и Л. Маркс.

Эпидемия скандальных самоубийств политзаключённых прокатилась по Нерчинску и Зерентую. Это были свидетельства отчаяния и усталости.

Зимой Иосиф Виссарионович узнал о смерти С. Спандаряна.

К жизни ссыльнопоселенца, да ещё в таком глухом углу, необходима привычка. У Свердлова такой привычки не имелось. Постепенно он превращался в сплошной клубок нервов.

Иосиф Виссарионович любил парную баню. Свердлов брезгливо негодовал, изумляясь варварской забаве хлестать себя прутьями по голому телу. В банные дни, когда Иосиф Виссарионович приходил распаренный, в чистом белье, весь лёгкий и даже улыбчивый, их разговоры чаще всего заканчивались ссорой.

В этот вечер Свердлов встретил его стихами поэта Веневитинова, которые уже цитировал раза два или три.

Грязь, вонь, клопы и тараканы, И надо всем хозяйский кнут. И это русские болваны Святым отечеством зовут!

Слова «русские болваны» он проговорил, как плюнул. Он находился в задиристом настроении. Иосиф Виссарионович, благодушествуя, не имел желания ни спорить, ни ссориться.

— Слушай, Ёсиф, на кой чёрт ты бросил свою семинарию? Революционер из тебя совершенно никудышный. Ни-ку-дышный! Махал бы ты лучше кадилом, а в серьёзные дела не лез.

— Ты не забыл, — спросил Сталин, — где учились Чернышевский и Добролюбов?

Последовало насмешливое фырканье:

— Поповичи и Революция! Кадилом и крестом против самодержавия! Болтуны и резонеры!

Котёнок, усевшись на пороге, принялся умываться, старательно доставая лапкой за ухом. Пузыриха уверяла, что это верная примета появления неожиданных гостей. Однако, каких гостей можно ждать в ледяной заброшенной Курейке?

— Священники, — заметил Сталин, — зорче многих видят мучения народа. Всё-таки они к нему поближе нас!

Свердлов вспыхнул.

— Ближе? Страдания и мучения? Откуда ты взял, что революции затеваются ради таких вот?! — он мотнул головой в сторону кухни, где в грязном закутке возле топившейся печки теснились Пузыриха, е` чумазые, по-овечьи остриженные мальчишки, телок и слабенький котёнок. — Я тебя умоляю! Надоели мне твои сопли о христианстве. Ты хоть сам-то понимаешь, что это такое — христианство? Чему вас учат в этих ваших семинариях? С чего вы взяли, что Христос полез на крест ради вашего благополучия? Он что — совсем болван? Ему что — больше делать нечего? Ну не ослы ли вы после этого? Неужели никому из вас не стукнуло в башку, что все псалмы, которые вы гундосите в своих церквах, — это же псалмы Давида, великого нашего Давида, который сокрушил вашего дубину Голиафа? Уразумей же, что Христос пришёл спасать отнюдь не весь род людской… и уж, конечно, не Пузыриху. Он пришёл спасти ТОЛЬКО род еврейский! Повнимательнее надо читать-то, мой дорогой, читать и понимать, головку напрягать. А то… «Иерусалим небесный…», «Царство Божие…» Возмечтали, идиоты! Не для грязных вшивых гоев он обещал небесный Иерусалим, а для народа, возлюбленного Богом! Ну, какая-то Пузыриха может верить и надеяться. Но ты-то, ты! Тебя же столько лет учили. Столько лет тыкали носом в текст.

Нижние веки Сталина стали приподниматься.

— Ты собираешься читать мне лекцию о Богоизбранном народе?

— А почему бы и нет? — запальчиво вскинулся Свердлов. — Я спрашиваю: а почему — нет? Ты же, как я вижу…

— Не трудись!

— Нет уж, потружусь. Зато всё сразу станет на свои места.

Он собрался с духом и принялся чеканить, отбивая такт резкими движениями пальца:

— Я всегда считал и продолжаю считать, что в Революции важен не классовый элемент, а национальный. Да, именно национальный! Ибо нет в мире другой нации, которая изначально, со дня зарождения, не была бы заряжена на решительный протест против дурацкого устройства мира. Нет другой такой нации! И, как видно, не будет, потому что за пять тысяч лет таковая уж где-нибудь да появилась бы.

Иосиф Виссарионович сидел с опущенной головой. Вспомнились отец Гурам и Виктор Курнатовский. Всё сходилось!

— Почему вы все продолжаете смотреть на еврея как на какого-то задрипанного Мошку или зачуханного Абрашку из Шклова? — взгляд Свердлова смягчился. — Почему не видите Ротшильда? Великого Ротшильда! Или это вам невыгодно? Но, дорогой мой, мир давно уже переменился. Революции сделали своё дело. И будет лучше, если ты вовремя протрёшь свои грузинские глазки. Иначе… иначе может быть поздно!

«Да он же бундовец!» — внезапно озарило Сталина.

Вспомнилось ленинское определение: «Бундовская сволочь!»

Ему сразу сделалось легко. Он взглянул на занесённое снегом окошко. С подоконника капало на пол… Глухая полярная ночь стояла над бескрайним материком. А в Батуме сейчас льёт обвальный дождь и в мутной волне прибоя плавают оранжевые апельсиновые корки.

Иосиф Виссарионович был обескуражен: «Жил рядом человек, терпел такие же страдания… а что в голове-то у него, что в душе-то!» Для себя он решил, что Свердлов никакой не большевик, а обыкновенный бундовец (термин «сионист» тогда ещё не появился в обиходе).

Через некоторое время Свердлов переехал на другую квартиру.

Весной ссыльнопоселенцу Джугашвили пришло уведомление о мобилизации в армию. Иосиф Виссарионович отправился в Красноярск. Проститься со Свердловым он не захотел. За весь остаток зимы они ни разу не заглянули один к другому в гости.

В марте грянуло царское отречение. Ссыльные кинулись на вокзалы. 12 марта Иосиф Виссарионович приехал в Петроград. Через две недели там появился и Свердлов. Они встретились с затаённым отчуждением.

* * *

Смутные догадки о том, кто такой на самом деле губастенький Свердлов, появились у Сталина ещё в Курейке. Осенью 1917 года в Петрограде эти подозрения сменились окончательным прозрением. Они вместе работали над подготовкой к VI съезду партии. Сталин выступил основным докладчиком вместо Ленина и был избран в Центральный Комитет. Но главным триумфатором и на съезде партии, и вскоре после съезда, в дни Великого Октября, оказался всё же Свердлов: он не только обеспечил приём в партию большевиков бесчисленной оравы Троцкого, но и сам вознёсся выше всех, возглавив ВЦИК, т. е. став первым в истории советского государства «всенародно избранным» руководителем республики Советов.

Высший пост наделил Свердлова полномочиями сформировать первое советское правительство — Совет Народных Комиссаров. Ведущие наркоматы (министерства) он поручил Троцкому и Дзержинскому, назначив Ленина председателем (премьер-министром). При тогдашней вертикали власти ленинский пост считался всего лишь третьим — после Свердлова и его заместителя Аванесова. На самом же деле Вождь Революции отодвигался ещё дальше — за спины Троцкого и Дзержинского, как обладателей реальной власти.

* * *

В конце февраля 1918 года немецкие разъезды стали появляться в окрестностях Петрограда. Германская армия развивала наступление. 21 февраля ВЦИК опубликовал воззвание: «Отечество в опасности!» Три дня спустя Свердлов подписал Декрет о создании специального подразделения: «Первого автоброневого отряда». Несколько автомашин были вооружены станковыми пулемётами. Кроме этих механизированных тачанок, в отряде имелись мотоциклисты. Возглавил отряд Юлиан Конопко, земляк Дзержинского, отсидевший большой срок в царской тюрьме за нелегальный переход границы. Конопко пробирался из Германии. Его судили как шпиона.

Первый автоброневой отряд составил личную гвардию Свердлова.

* * *

Национальные дела в республике Советов шли из рук вон плохо. Вслед за Польшей и Финляндией откололась Прибалтика. Затем настала очередь Украины и Белоруссии. О Средней Азии и Закавказье нечего было и говорить. Наблюдался настоящий парад суверенитетов.

В начале мая в гавань Владивостока ворвались военные корабли Соединённых Штатов и Японии. Англичане, в свою очередь, высадились в Баку и на русском Севере.

В суматохе горячих революционных дней стали угадываться контуры сатанинского плана: раздел России на самостоятельные территориальные куски. В частности, деятельность сибирских «областников» угрожала разломить Россию по линии Обь — Иртыш.

К невыносимой обстановке, сложившейся на втором году советской власти, внезапно прибавилась ещё одна угроза: на огромной территории вспыхнул мятеж чехословаков.

Кому взбрело в голову отправлять пленных чехов домой кружным путём через Владивосток? Битком набитые эшелоны протянулись от Пензы до Иркутска, заняв всю Транссибирскую магистраль. В один тёплый майский день вся эта масса обозленной солдатни вскипела и вместо возвращения на родину принялась стрелять, жечь, вешать. Удавшийся замысел с мятежом чехословаков отрезал Сибирь от центральной России. И тут же в порту Владивостока стали высаживаться японские и американские морские пехотинцы. Советская власть держалась на примосковском островке, окружённом сплошными фронтами.

Судьба Дальнего Востока казалась решённой навсегда. Этот край для России был потерян. В наркомате по делам национальностей стало известно, что сторонники сибирского суверенитета, «областники», готовят выборы в Сибирское Учредительное собрание.

От белогвардейцев и белочехов советская власть с трудом, но отбивалась. Но как спастись от голода?

Хлеб, и обильный хлеб, имелся лишь на юге. Требовалось забрать его любой ценой и баржами по Волге отправлять на Север, в промышленные центры. В этом было единственное спасение. В ЦИК и Совнарком приняли постановление послать в Царицын решительного человека с неограниченными полномочиями. Выбор пал на И. В. Сталина.

Так в конце мая Иосиф Виссарионович получил партийное и государственное поручение, не имеющее ничего общего с национальными вопросами.

«Общий руководитель продовольственного дела на юге России» — так назывался его новый пост. Он наделялся чрезвычайными полномочиями. В его мандате указывалось: «Все местные власти обязываются исполнять распоряжения тов. Сталина». Настоящий диктатор с ответственностью лишь перед Москвой!

Перед отъездом состоялась встреча с Лениным. Разговор носил сугубо деловой характер.

Вблизи Ленин выглядел неважно. Гнусное поведение Троцкого в Бресте, отчаянная борьба за сохранение советской власти свели насмарку все итоги отдыха в Финляндии. Ленин работал из последних сил. Он чаще обычного сжимал ладонями виски. Лицо его при этом искажалось мучительной гримасой.

— Хлеб, — сказал Ленин, — по всей видимости, имеется и в центральных губерниях — в Поволжье, в Тамбове. Деревня гонит самогон. Хочешь, не хочешь, а придётся посылать туда продовольственные отряды из мобилизованных рабочих.

«Это война, — подумал Сталин. — Встретят кольями и вилами».

— Надо бы вооружить, — высказал он предложение.

— Само собой!

Декретом Совнаркома в Республике Советов вводилась продовольственная диктатура. У крестьян насильственно забирались все излишки продовольствия. На целый год на едока оставлялось 12 пудов зерна и один пуд крупы. Деревня переводилась на голодный городской паёк и сажалась на лебеду и подножный корм.

Русскому крестьянству на многие годы была уготована традиционная обязанность содержать страну. В окопах на войне русский мужик обязывался умереть, в